![]()
И словно как насмешка судьбы — человек, мнящий себя избранником судьбы, верящий в возможность мгновенно разбогатеть и, презирая буржуазное постепенное накопление, писавший «Почему игра хуже какого бы то ни было способа добывания денег, например, хоть торговли?», должен будет именно книжной торговлей вместе с женой зарабатывать на жизнь.
РОМАН ДОСТОЕВСКОГО С РУЛЕТКОЙ
История эта началась с того, что решил Федор Михайлович для заработка перевести Шиллера.
И надо же так ошибиться — вместо «красота спасет мир», померещилось «красотка» — просто Фрейд торжествует, но о чем еще может думать вчерашний каторжник с больной женой, живущий отдельно в другом городе?
И не успел понять что ошибся, как в дверь звонок и на пороге она.
Красотка с рукописью.
Аполлинария Суслова, чуть за двадцать, ходит на лекции и разделяет передовые идеи — и он, конечно, «У Вас талант, но рукопись требует доработки, но в редакции шумно, лучше в гостинице, где никто не помешает»…
Случается неизбежное! — и, конечно, повесть принята к публикации, а любовники планируют поездку в Париж — Петербург город маленький, а таиться надоело…
Даже по нынешним временам не совсем комильфо — в Твери умирает от чахотки жена, а что говорить о тогда!
**
Он лихорадочно ищет деньги, занимает где только можно, и вот все устроилось, и она едет, а он задержался, но вот едет и он с саквояжем и томиком Шиллера, и он раскрывает его наугад и читает, что только игра делает человека совершенным — вот оно, волшебное слово!
Понятно, конспирируется — дома объявляет о необходимости лечения у заграничных докторов, просит в Обществе для пособия нуждающимся литераторам и ученым 1500 руб. под залог всех сочинений, летит в Париж и узнает, что красавица влюблена в другого!
Еще неделю назад любила только его, а теперь — другого.
А ведь все могло бы быть иначе, не заверни он по дороге в Висбаден!
Играть.
Причем не в карты, как Пушкин или Некрасов — нет, его завлекла рулетка!
Аполлинария, мол, подождет, ведь умная женщина должна понять, что он играет для себя и для нее и еще для спасения брата и жены.
Благородно, да ведь еще Пушкин писал, что две неподвижные идеи не могут существовать вместе, что означает: либо женщины, либо игры.
Хотя для пары женщины-игры правильнее народная мудрость — не везет в карты, повезет в любви. Ну, а если так повезло с Аполлинарией, стоило ли дразнить судьбу?
Он осмелился.
Даже теоретическую базу подвел — мол, поскольку вера в немотивированность и внезапность спасения есть типично русская черта, то и «ужасная жажда риску» — типично русская психологическая черта, а «рулетка — это игра по преимуществу русская», основанная на стремлении «в один час […] всю судьбу изменить».
Резон в этом есть — человеку, помилованному на эшафоте, невозможно не ощутить руку провидения, а что, как не провидение определяет успех в рулетке. Ясно ведь, что в картах (к примеру в висте или преферансе) есть нечто буржуазное, коммерческое, ибо выигрыш определяется следованию правилам, расчетом, да и для крупного выигрыша крупная ставка нужна…
Не то в рулетке — можно придя нищим вмиг стать миллионером.
Потому пушкинский Германн решает добыть богатство игрой в банк — азартной, а не коммерческой игрой, когда поверил в свою избранность, получив и Лизу, и три карты!
Если повезет.
Но что такое везение во вселенной, управляемой провидением?
Это значит, что провидение тебя отметило, выделило из общей массы, что ты — его избранник, что получив любимую, получишь и богатство.
Если, конечно, провидению будет угодно.
…Пройдёт чуть больше века и Лотман проницательно напишет об «Игроке» — а по сути об авторе:
«Место коммерческих игр в «Игроке» занимает настойчивая антитеза буржуазного накопительства Европы и русского стремления переменить судьбу «в один час»: «Почему игра хуже какого бы то ни было способа добывания денег, например, хоть торговли?». «В катехизис добродетелей и достоинств цивилизованного западного человека вошла […] способность приобретения капиталов», противостоящая вере во внезапное счастье, «где можно разбогатеть вдруг, в два часа, не трудясь». Далее герой добавляет: «Неизвестно еще, что гаже: русское ли безобразие или немецкий способ накопления честным трудом»».
Однако в России рулеток не водилось, только из книжек и рассказов можно было узнать что к чему — но что гению правила, им своя система игры изобретена!
…Он появился в игорном зале с твердо выработанной системой игры, и система сработала — сразу же выиграл десять тысяч..
Не сто, как планировал, но тоже деньги немалые.
Запер их в сак, и хотел сразу на вокзал, но что-то помешало, и он задержался до утра, а утром послал денег жене и брату, но «изменил этой системе, разгорячившись, и тотчас же проиграл. Вечером возвратился к этой системе опять, со всею строгостью, и без труда и вскоре выиграл опять 3000!», — и опять надо было остановиться, но кто ж остановится, когда везет! — и вот уже все рухнуло, в кармане 250 фр.
Брат Миша недоумевает — «как можно играть дотла, путешествуя с тем, кого любишь» — и он отвечает брату:
«…мне надо деньги, для меня, для тебя, для жены, для написания романа. Tут шутя выигрываются десятки тысяч. Да я ехал с тем, чтоб всех вас спасти и себя из беды выгородить. А тут, вдобавок, вера в систему. А тут, вдобавок, приехал в Баден, подошел к столу и в четверть часа выиграл 600 франков. Это раздразнило. Вдруг пошел терять, и уж не мог удержаться и проиграл всё дотла. После того как тебе послал из Бадена письмо, взял последние деньги и пошел играть; с 4-х наполеонов выиграл 35 наполеонов в полчаса. Необыкновенное счастье увлекло меня, рискнул эти 35 и все 35 проиграл. За уплатой хозяйке у нас осталось 6 наполеондоров на дорогу».
И пошло-поехало — меняются города (Женева, Гамбург, Рим, Неаполь), а жизнь по одному и тому же сценарию: бурные объяснения с Аполлинарией, рулетка, в гостинице дают только чай, заложили ее кольцо — и снова проигрыш, и отчаянные письма к брату «Часы заложены в Женеве, одному действительно благородному человеку. Даже процентов не взял, чтоб одолжить иностранца, но дал пустяки. Теперь выкупать не буду, деньги нужны»; пишет смертельно больной жене «чтоб она из высланных ей денег прислала 100 руб», тетке, Страхову — всем.
**
Через несколько лет Достоевский женился на молоденькой стенографистке, писавшей под диктовку роман «Игрок».
Странные бывают совпадения — ей, как и Аполлинарии, в момент знакомства было около 20 лет.
И он диктовал будущей жене роман, придуманный во время проживания с Сусловой в Риме, содержание которого он определил так:
«Главная же штука в том, что все его [героя] жизненные соки, силы, буйство, смелость пошли на рулетку. Он — игрок, и не простой игрок, так же как скупой рыцарь Пушкина не простой скупец. […] Он поэт в своем роде, но дело в том, что он сам стыдится этой поэзии, ибо глубоко чувствует ее низость, хотя потребность риска и облагораживает его в глазах самого себя. Весь рассказ — рассказ о том, как он третий год играет по игорным городам на рулетке.»
Знала ли будущая жена, что сюжет придуман им для получения аванса от Боборыкина и продолжения путешествия с Аполлинарией?
Это нам не узнать никогда, как не узнать, что именно в романе выдумка, а что произошло с ним самим — вот если бы сохранись его переписка с ней…
Но Суслова сожгла свою долю, а после смерти Достоевского Анна Григорьевна уничтожила ее письма (а заодно и письма первой жены), так что из писем Достоевского к А.Сусловой сохранилось всего три.
Вполне пристойные письма, Анне Григорьевне посылались куда более страстные признания.
И все же следы этой любви, заставившей все бросить и помчаться за ней остались — у Аполлинарии была сестра, и ей-то послал Федор Михайлович письмо с объяснениями и просьбой прочесть его письмо к Аполлинарии перед передачей.
Что побудило его к этому — неизвестно, но что-то ведь побудило его написать через год после того путешествия с Сусловой:
«Любезнейшая и уважаемая мною Надежда Прокофьевна,
Прилагаю к этому письму к Вам письмо мое к Аполлинарии, или вернее — копию с письма моего к Аполлинарии […] мне непременно надо, чтобы она это письмо мое получила, то и прошу Вас передать ей эту копию при свидании. Прошу еще Вас прочесть это письмо самой. Из него Вы ясно увидите разъяснение всех вопросов, которые Вы мне задаете в Вашем письме, то есть «люблю ли я лакомиться чужими страданиями и слезами» и проч. А также разъяснение насчет цинизма и грязи. […] Она [Аполлинария] колет меня до сих пор тем, что я не достоин был любви ее, жалуется и упрекает меня беспрерывно, сама же встречает меня в 63-м году в Париже фразой: «Ты немножко опоздал приехать», то есть что она полюбила другого, тогда как две недели тому назад еще горячо писала, что любит меня. Не за любовь к другому я корю ее, а за эти четыре строки, которые она прислала мне в гостиницу с грубой фразой: «Ты немножко опоздал приехать».
Я многое бы мог написать про Рим, про наше житье с ней в Турине, в Неаполе, да зачем, к чему? к тому же я Вам многое передавал в разговорах с Вами.
Я люблю ее еще до сих пор, очень люблю, но я уже не хотел бы любить ее. Она не стоит такой любви».
Что до того «стоит или не стоит», Федору Михайловичу виднее.
Наверно не стоит хотя бы потому, что после смерти первой жены Достоевский предложил Сусловой выйти за него, но она отказалась.
Почему? Что было сказано?
Дорого бы я дал, чтоб присутствовать при этом!
Хотя думаю, женщины, подобные Сусловой, не только (и не столько) инфернальны — по-русски истеричны — сколько обладают завышенной самооценкой, недаром она как-то обмолвилась «Он должен был сразу ее [жену-БР] бросить…» — но Федор Михайлович не мог бросить умирающую жену, а Суслова — судя по ее письмам, дневнику и публикациям — не обладала литературными талантами, да и была ли она «роковой женщиной» весьма сомнительно — Теодору, счастливому сопернику Достоевского, она смертельно надоела через пару недель и в ее парижских дневниках лишь бесконечные «он пришел-он не пришел», да и понравилась она только Достоевскому и Розанову, тем еще знатокам!
Но думаю, что больше всего Суслову оскорбило нежеланье Достоевского познакомить ее в Италии с Тургеневым, в Англию Герцену наплел невесть что — то ли кузина, то ли племянница … — но что тревожить тени прошлого!
…Письмо сестре Аполлинарии будет написано через год, а пока он приехал в Париж и после объяснения с Сусловой — мы-то знаем, что оно состоялось! – пишет брату Коле:
«Париж. 28 августа.
<…> я уже два дня в Париже, куда приехал усталый и измученный. Немного нездоров. Дорогой был со мной легкий припадок <…> на Рейне, где я несколько замешкался [красиво сказано о рулетке! – БР] <…> Думаю о всех вас; думаю часто и о Марье Дмитриевне. Как бы, как бы хотелось получить об ней добрые известия! Что-то ее здоровье?»
А между тем роковое объяснение с Сусловой уже случилось — за десять дней до письма брату Суслова запишет в дневнике:
«19 августа, среда. <1863.>
<…> Сейчас получила письмо от Федора Михайловича. Он приедет через несколько дней. Я хотела видеть его, чтоб сказать все, но теперь решила писать.
«Ты едешь немножко поздно… Еще очень недавно я мечтала ехать с тобой в Италию и даже начала учиться итальянскому языку: — все изменилось в несколько дней. Ты как-то говорил, что я не скоро могу отдать свое сердце. — Я его отдала в неделю по первому призыву, без борьбы, без уверенности, почти без надежды, что меня любят. Я была права, сердясь на тебя, когда ты начинал мной восхищаться. Не подумай, что я порицаю себя, но хочу только сказать, что ты меня не знал, да и я сама себя не знала. Прощай, милый!
Мне хотелось тебя видеть, но к чему это поведет? Мне очень хотелось говорить с тобой о России».
В эту минуту мне очень и очень грустно. Какой он великодушный, благородный! какой ум! какое сердце!»
Скорее всего, это письмо она вручила Достоевскому по приезде.
Красиво.
Достоверно ли?
В деталях сомнительно — воспоминания написаны спустя много-много лет после расставания и сам их экзальтированный тон и подробности не позволяют рассматривать из как «строгий» документ, разве что фраза «про поздно» подлинная.
И хотя черты Сусловой угадываются в Полине («Игрок»), Настасье Филипповне («Идиот») и Грушеньке («Братья Карамазовы»), это только образы, миражи, отраженья.
Правда, насчет того, что прообраз Суслова есть у меня одно сомнение.
Известно ведь, что мужчина всегда выбирает женщин только одного типа — скажем, все модницы, или кулинарки хоть куда, или — что чаще — ревнивицы и истерички.
Такова была первая жена, такова — Суслова и такова, как ни странно— Анна Григорьевна.
Во всяком случае в молодости.
Вот они после свадьбы в Швейцарии, только поженились, и Федор Михайлович имел намерение выбросить записку, не дав прочесть жене.
И началось
«…я схватила записку; вдруг Федя зарычал, стиснул зубы и ужасно больно схватил меня за руки; мне не хотелось выпустить записки, и мы так ее дергали, что разорвали на половины, и я свою половину бросила на землю, Федя со своей сделал то же; это нас и поссорило, он начал бранить, зачем я вырвала записку, меня это еще больше рассердило, и я назвала его дураком, потом повернулась и пошла домой. Это я сделала для того, чтобы поднять остатки бумажки и знать, что такое она содержала. Я ужасно дрянной человек! У меня раздражение, подозрительность и ревность; мне сейчас представилось, что это очень новая записка, а главное, что эта записка одной особы [Сусловой – БР], с которой я ни за что на свете не желала бы, чтобы сошелся снова Федя.
Когда Феди не стало видно, я подбежала к тому месту, где была брошена бумажка, подняла 3 или 4 клочка, с которыми и побежала домой, чтобы прочитать. В каком я шла домой волнении, так это и описать трудно. Мне представилось, что эта особа приехала сюда в Женеву, что Федя видел ее, что она не желает со мной видеться, а видятся они тайно, ничего мне не говоря, а разве я могу быть уверена, что Федя мне не изменяет? Чем я в этом могу увериться? Ведь изменил же он этой женщине, так отчего же ему не изменить и мне? Но вот этого-то я решительно не могла к себе допустить. Мне нужно было знать это непременно, я не хотела, чтобы меня обманывали. Она думала, что я ничего не знаю, смеялась бы надо мной, нет, этого никогда не будет, я слишком горда, чтобы позволить над собой смеяться, да смеяться, должно быть, особе {Исправлено из человек}, которая меня и не стоит, потому-то я дала себе слово всегда наблюдать за ним и никогда не доверяться слишком его словам. Положим, что это должно быть и очень дурно, но что же делать. если у меня такой характер, что я не могу быть спокойной, если я так люблю Федю, что ревную его. Да простит меня бог за такой, должно быть, низкий поступок, что я хочу шпионить моего мужа, к которому я по-настоящему не должна была бы иметь недоверия. Но дело в том, что Федя сам не хочет мне много доверить, ведь, например, он не сказал мне ни слова о известном дрезденском письме и вообще сохраняет на этот счет полнейшее молчание. Так разве я могу быть спокойна? Нет, пусть даже это будет нечестно, но я постоянно буду наблюдать, чтобы не быть обманутой.
[…] записочка мне показалась написанной рукой этой особы, совершенно ее почерком; положим, что это может быть и неправда, потому что таких почерков может быть бездна […]. Особенно меня поразило то обстоятельство: зачем ему было так вырывать от меня записку, если он не боялся мне показать эту записку. Значит, ему не хотелось показать записки, значит, ее не следовало мне показать. Меня это до такой степени поразило, что я начала плакать, да так сильно плакала очень редко, я кусала себе руки, сжимала шею, плакала и просто не знала, боялась, что сойду с ума. […] . Я плакала бог знает как и страдала невыносимо.»
А далее последует такой текст, который не то что Достоевский, ни один мужчина бы не придумал:
«Одна мысль об этой подлой особе, которая меня, вероятно, не любит, что она способна нарочно ему отдаться для того, чтобы только насолить мне, зная, что это будет для меня горько, и вот теперь, должно быть, это действительно и случилось, и вот они оба считают, что могут обманывать меня, как прежде обманывал Марию Дмитриевну.»
Словом, Достоевскому было с кого писать роковых женщин!
И, чтоб закончить с Анной Григорьевной, замечу, что ее подозрения не подтвердились и что лет через десять так же безосновательно ревновать и беситься будет уже Федор Михайлович — но это уже совсем другая история: интересная, поучительная, но другая.
**
Суслова останется за границей, а он вернется в сентябре 1863 в Россию к больной жене, которая умрет через полгода.
А еще через несколько месяцев со смертью брата рухнет их журнал, их совместное дело, кормившее обоих.
И относительно обеспеченный писатель вмиг станет несостоятельным должником — он отдаст за долги брата 10000 — все что имел, выдаст векселей на 15000 и взвалит на себя содержание пасынка и семьи брата.
Чтобы расплатиться, он должен писать и писать, но припадки становятся все чаще и чаще, он срывает сроки, мечется — и едет на лечение за границу.
«…я поехал за границу, чтобы хоть каплю здоровьем поправиться и что-нибудь написать. Денег оставил я себе на заграницу всего 175 руб. Но третьего года в Висбадене я выиграл в один час до 12000 франков. Хотя я теперь и не думал поправлять игрой свои обстоятельства, но франков 1000 действительно хотелось выиграть, чтоб хоть эти три месяца прожить. Пять дней как я уже в Висбадене и всё проиграл, всё дотла, и часы, и даже в отеле должен.
Мне и гадко и стыдно беспокоить Вас собою. Но, кроме Вас, у меня положительно нет в настоящую минуту никого, к кому бы я мог обратиться, а во-вторых, Вы гораздо умнее других, а следств<енно>, к Вам обратиться мне нравственно легче. Вот в чем дело: обращаюсь к Вам как человек к человеку и прошу у Вас 100 (сто) талеров.»
Это — Тургеневу, другое — Герцену с просьбой выслать 400 талеров, третье — Аполлинарии (без марки — денег нет!):
«…положение мое ухудшилось до невероятности. Только что ты уехала, на другой же день, рано утром, мне объявили в отеле, что мне не приказано давать ни обеда, ни чаю, ни кофею. Я пошел объясниться, и толстый немец-хозяин объявил мне, что я не «заслужил» обеда и что он будет мне присылать только чай. И так со вчерашнего дня я не обедаю и питаюсь только чаем. Да и чай подают прескверный, платье и сапоги не чистят, на мой зов нейдут, и все слуги обходятся со мной с невыразимым, самым немецким презрением. […] я жду себе больших неприятностей, а именно: могут захватить мои вещи и меня выгнать или еще хуже того.»
Затем Каткову с просьбой 300 руб. аванса под новый роман:
«Могу ли я надеяться поместить в Вашем журнале мою повесть?
Я пишу ее здесь, в Висбадене, уже 2 месяца и теперь оканчиваю. В ней будет от пяти до шести печатных листов. Работы остается еще недели на две, даже, может быть, и более. Во всяком случае, могу сказать наверно, что через месяц и никак не позже она могла бы быть доставлена в редакцию.
Идея повести, сколько я могу предполагать, не могла бы ни в чем противоречить Вашему журналу; даже напротив. Это — психологический отчет одного преступления.
Действие современное, в нынешнем году. Молодой человек, исключенный из студентов университета, мещанин по происхождению, и живущий в крайней бедности, по легкомыслию, по шатости в понятиях поддавшись некоторым странным «недоконченным» идеям, которые носятся в воздухе, решился разом выйти из скверного своего положения. Он решился убить одну старуху, титулярную советницу, дающую деньги на проценты. […] Он решает убить ее, обобрать; с тем, чтоб сделать счастливою свою мать, живущую в уезде, избавить сестру, живущую в компаньонках у одних помещиков, от сластолюбивых притязаний главы этого помещичьего семейства […] , докончить курс, ехать за границу и потом всю жизнь быть честным, твердым, неуклонным в исполнении «гуманного долга к человечеству», чем, уже конечно, «загладится преступление», если только может назваться преступлением этот поступок над старухой глухой, глупой, злой и больной, которая сама не знает, для чего живет на свете, и которая через месяц, может, сама собой померла бы».
Тургенев вышлет 50 талеров, прочие молчат, положение становится невыносимым, и вдруг — о, это вдруг, совсем как в его романах!
Вдруг объявится старинный семипалатинский приятель, Врангель, одолжит денег, и ноябре 1865 г. Достоевский вернется в Россию без копейки и буквально голый — даже плед и пальто пришлось занять у того же Врангеля!
Но через несколько дней придет аванс от Каткова и он засядет за роман.
История его создания сама похожа на роман: он напишет около семи листов — и сожжет их.
И начнет сначала, и снова пишет Каткову
«прошу Вас — помогите мне. Работая для Вашего журнала, я не могу взять никакой другой работы, чтоб содержать себя, и на содержание мое я не имею ни копейки и заложил даже платье мое.»,
и Катков снова поможет, и он пишет дальше, и снова ни копейки, и снова просьба Каткову, и снова ему высылается…
Между тем роман растет и растет, речь уже идет не о первоначальных 5-6 или 15 (как казалось через полгода), а о 30 листах, и он корит себя, что согласился писать за вдвое меньшую плату, чем Толстой или Тургенев, а тут еще оказалось, что выручили не столько его, сколько он выручил журнал — Тургенев не дал Каткову ничего, с Толстым вышла ссора.
Но главное — роман получался удачен, и он уже подумывает об отдельном издании, прикидывает сколько запросить — и тут случается страшное:
«Москва 17-го июня/66.
Многоуважаемая Анна Васильевна
Прошлого года я был в таких плохих денежных обстоятельствах, что принужден был продать право издания всего прежде написанного мною, на один раз, одному спекулянту, Стелловскому, довольно плохому человеку и ровно ничего не понимающему издателю. Но в контракте нашем была статья, по которой я ему обещаю для его издания приготовить роман, не менее 12-ти печатных листов, и если не доставлю к 1-му ноября 1866-го года (последний срок), то волен он, Стелловский, в продолжении девяти лет издавать даром, и как вздумается, всё что я ни напишу безо всякого мне вознаграждения. […]
1-е ноября через 4 месяца; я думал откупиться от Стелловского деньгами, заплатив неустойку, но он не хочет. Прошу у него на три месяца отсрочки — не хочет и прямо говорит мне: что так как он убежден, что уже теперь мне некогда написать роман в 12 листов, тем более что я еще в «Русский вестник» написал только что разве половину, то ему выгоднее не соглашаться на отсрочку и неустойку, потому что тогда всё, что я ни напишу впоследствии, будет его.
Я хочу сделать небывалую и эксцентрическую вещь: написать в 4 месяца 30 печатных листов, в двух разных романах, из которых один буду писать утром, а другой вечером и кончить к сроку. […] Я убежден, что ни единый из литераторов наших, бывших и живущих, не писал под такими условиями, под которыми я постоянно пишу, Тургенев умер бы от одной мысли. Но если б Вы знали, до какой степени тяжело портить мысль, которая в вас рождалась, приводила вас в энтузиазм, про которую вы сами знаете, что она хороша — и быть принужденным портить ее сознательно!»
Итак, следующие месяцы должны решить его судьбу — что ж, ему не привыкать, есть рулеточный опыт — либо выигрыш, либо проигрыш всего.
«Петербург 2-го ноября/66.
Милостивый государь Николай Алексеевич,
31-го октября кончил я, и вчера сдал, роман в 10 листов, по контракту, Стелловскому (я Вам говорил об этом; говорил и Михаилу Никифоровичу, когда просил у него льготы на месяц). Эти 10 печатных листов я начал и кончил в один месяц. Теперь принимаюсь за окончание «Преступления и наказания». […]
Еще одна убедительнейшая просьба. В настоящую минуту я совершенно издержал все мои деньги. 3/4 взятых мною из редакции денег пошли на кредиторов. А между прочим, они продолжают меня мучить, да и жить мне нечем. Прошу Вас: представьте мое положение на вид Михаилу Никифоровичу и передайте ему чрезвычайную и убедительнейшую просьбу мою — нельзя ли помочь мне еще раз? В настоящее время я нуждаюсь в 500 руб. (в пятистах руб.). […] Будьте уверены и передайте многоуважаемому Михаилу Никифоровичу, что, только испытав все средства и сам дойдя до последнего рубля, решился еще раз беспокоить его. Бог видит, как мне самому это тяжело, — тем более, что я уже столько раз пользовался снисхождением редакции».
Можно было бы добавить, что рукопись в 11 вечера 31 октября (за час до назначенного срока) свезена была не Стелловскому, нарочно ушедшему из дома, а под расписку в полицейскую часть, откуда и доставлена была на следующий день — также под расписку — слишком рано торжествующему Стелловскому.
Но он почел неудобным сообщать такие подробности малознакомому секретарю редакции, хотя не удержался от приписки
«Р.S. Я теперь нанимаю стенографа и хотя, по-прежнему, продиктованное по три раза просматриваю и переделываю, тем не менее стенография чуть ли не вдвое сокращает работу. Единственно только этим способом мог я кончить, в один месяц, 10 печатных листов Стелловскому; иначе не написал бы и пяти.»
Так в его жизни появится Анна Сниткина, стенографка, ставшая потом его женой и ангелом-хранителем.
Как и должно быть в сказке — Аполлинария, рулетка и кабальный договор оказались теми испытаниями, что должен преодолеть герой для завоевания своей царевны.
Хотя сам герой об этом еще и не подозревает.
Некогда — надо писать.
**
В конце апреля 1867 г. он напишет Аполлинарии последнее известное нам письмо с известием о женитьбе — странное, будто извиняющееся письмо с перечнем денежных обстоятельств, побудившим взять сненографистку :
«Стенографка моя, Анна Григорьевна Сниткина, была молодая и довольно пригожая девушка, 20 лет, хорошего семейства, превосходно кончившая гимназический курс, с чрезвычайно добрым и ясным характером. Работа у нас пошла превосходно. […] роман «Игрок» (теперь уже напечатан) был кончен, в 24 дня. При конце романа я заметил, что стенографка моя меня искренно любит, хотя никогда не говорила мне об этом ни слова, а мне она всё больше и больше нравилась. Так как со смерти брата мне ужасно скучно и тяжело жить, то я и предложил ей за меня выйти. Она согласилась, и вот мы обвенчаны. Разница в летах ужасная (20 и 44), но я всё более и более убеждаюсь, что она будет счастлива. Сердце у ней есть, и любить она умеет.»
Казалось бы, все ясно — о любви к жене ни слова, Суслову величает «вечным другом», но вот письмо жене (с разницей в несколько дней!)
«Здравствуй, милый, бесценный мой ангел. […] День вчера был для меня прескверный. Я слишком значительно проигрался. Что делать: не с моими нервами, ангел мой, играть. Играл часов десять, а кончил проигрышем. Сегодняшний день решит всё, то есть еду ли я завтра к тебе или останусь. Завтра во всяком случае уведомлю. Не хотелось бы закладывать часов. Очень туго пришлось теперь. Что будет, то будет. Употреблю последние усилия. […] Прощай, мой ангел, тихий, милый, кроткий мой ангел, люби меня. Если б, мечтаю теперь, хоть на минутку тебя увидеть — сколько б мы с тобой переговорили, сколько впечатлений накопилось. В письме не упишешь; да и я сам тебе прежде говаривал, что я не умею и не способен письма писать, а вот теперь как напишешь тебе несколько словечек, то как будто и легче.»
Трудно разобраться, кого из них любит более — вечного друга или бесценного ангела…
А пожалуй и незачем — ясно ведь, что Аполлинария — в прошлом, в настоящем же — жена да рулетка …
**
Роман с рулеткой продлится почти десятилетие, и лучше всех его описал сам Федор Михайлович в письмах брату, жене и друзьям.
Захватывающие письма, особенно письма к жене после очередного проигрыша — жалобы на судьбу и окружающих, раскаянье, самобичевание, обещания и просьбы о деньгах.
Но и роман с рулеткой закончится.
Может понял, что в рулетке нет системы и выиграть нельзя?
Нет, не потому.
Была система, была, и когда хватало хладнокровия ей следовать …
Впрочем, почему была?
Есть, и очень простая:
…«если быть благоразумным, то есть быть как из мрамора, холодным и, то непременно, безо всякого сомнения, можно выиграть сколько угодно. Но играть надо много времени, много дней, довольствуясь малым, если не везет, и не бросаясь насильно на шанс.[…] Вот и всё, и проиграть при этом просто невозможно, а выиграете наверно. Но дело не в том, а в том, что, постигнув секрет, умеет ли и в состоянии ли человек им воспользоваться? Будь семи пядей во лбу, с самым железным характером и все-таки прорветесь.»
Помнил ли он, что именно таким, «холодным и нечеловечески осторожным» был пушкинский Германн, инженер с точным и холодным умом, в чьем сознании сталкиваются расчет и азарт?
Думаю, что нет — при всей его любви к Пушкину Германна он вспомнит однажды да и то с вопросом — привиделась ли тому старуха или действительно являлась.
Два эти отрывка разделяют восемь лет — один написан в 1863, когда игра им овладела, второй— в 1871, когда хватило сил понять, что «постигнув секрет» воспользоваться им не может, просто не в состоянии стать «как из мрамора, холодным и нечеловечески осторожным».
И потому «завязал».
И словно как насмешка судьбы — человек, мнящий себя избранником судьбы, верящий в возможность мгновенно разбогатеть и, презирая буржуазное постепенное накопление, писавший «Почему игра хуже какого бы то ни было способа добывания денег, например, хоть торговли?», должен будет именно книжной торговлей вместе с женой зарабатывать на жизнь.
Хотя «торговля» слово неточное — они с женой издатели, а не торговцы!
Но рулетка не забыта — бросил, но помнит, да и как забыть, обладая верной системой выигрыша:
«хуже всего, что натура моя подлая и слишком страстная: везде-то и во всем я до последнего предела дохожу <…> усилия мои каждый раз удаются, покамест я имею хладнокровие и расчет следовать моей системе; но как только начнется выигрыш, я тотчас начинаю рисковать; сладить с собой не могу»
Именно так, а ведь сам о других писал , что “самый верный расчет неверен, когда про натуру забыли”.
Писал о других, а оказалось — про себя.
30.05.2023

Интересно. Спасибо!