©"Семь искусств"
  август 2025 года

Loading

Ничего не откладывающий на потом (если такие фантастические фигуры вообще существуют) лишает себя будущего. Внутренних перспектив. Впихивающий всё мыслимое в здесь-и-сейчас проживаемый момент — этот момент, его бытийные силы истощает. Откладывающий — создаёт запасы: времени и смысла. У прокрастинатора будущим (сладким, медленным), как у хомяка, набиты все щёки.

Ольга Балла-Гертман

ДИКОРОСЛЬ

(продолжение. Начало в № 11/2017 и сл.)

Летит

Теперь летом — всё более сходящим уже на нет — само время, мнится, обретает повышенную летучесть и улетает стремительно, проваливается в огромную светлую пустоту. Лето детства — с которым, конечно, не устаёшь соразмерять все остальные мыслимые лета жизни, что «оказалась длинной», — было совсем другим, время в нём стояло неохватным светящимся шаром, ему не было конца.

Как будто плоть бытия истончилась, что ли. Исчезаемее стала.

Сказка странствий: подстрочные примечания

Начинаю уже думать и чувствовать, что самое лучшее общение с иными странами (городами, пространствами и т.д.) — в воображении.

А может быть (скорее всего!) и с жизнью вообще.

По всем вероятностям, это уже старость — начало её, которая привязывает человека к хорошо обжитому месту, всё более замедляет его, чтобы в конце концов остановить его совсем.

Укоренённость в хорошо обжитом пространстве, — нашёптывают человеку во все уши лень и инерция, — сообщает человеку объёмность и медленную глубину, греет, как тёплая шкура, расширяет человека до размеров самого этого пространства — да и ещё шире. В чужом пространстве, — долбят они далее, — обретаешь мнимую легковесность, картонность, условность, болтаешься там, как пустышка. Своё пространство насыщает подлинностью. Восприятие чужого, — терпеливо насвистывают они, — поверхностно по определению. А тебе же хочется глубины, её только и хочется, правда ведь, правда?..

Правда, дорогие.

Отродясь будучи существом медленным и внутренним (и отродясь же предпочитавшим всё — в воображении), теперь сама удивляюсь, что ж это я так яростно, преодолевая уже и собственное внутреннее сопротивление, мотаюсь по свету (что-то очень родственное невротической гиперпродуктивности, которая наше всё). Хочется же свернуться в раковину и в ней сидеть, а я себя вытягиваю оттуда за волосы и мотаюсь, мотаюсь, мотаюсь… — В общем-то понимаю, на самом деле. Это как раз сопротивление медленности, остыванию, старению и окончанию жизни, усилия им дерзить и противоречить, делать вид, будто их нет.

Перемещения в пространстве — простейший протест против смерти, один из простейших, даже при том, что они и сами — разновидность умирания, лёгонькая такая, лайт-версия. — Лежащая в их основе, в основе стремления к ним интуиция: наберу в себя много-много-много жизни — и не умру. Она-де самим своим количеством вытеснит смерть. Не оставит ей места.

О расширяющем

Человечество создало множество — только пользуйся! — средств против узости (чтобы не быть ею поглощённым, приходится всё время создавать ей противовесы, противотенденции, вот и насоздавали), и хождение по пространствам (лучше — по неизведанным, неосвоенным) — одно из наиболее действенных (по крайней мере, кажется таковым). Вообще, для словесных людей нет вернее противотенденции к собственной узости, чем интенсивный контакт с разного рода несловесным — о музыки и цвета в любых его состояниях — до пространственных объёмов в их многообразии.

Потому и не сопротивляйся.

Пока не исчезнет совсем

Пространство — ковш для зачерпывания времени, воздуха и света. Для этого только и нужно. Иначе им совсем не в чем было бы задержаться.

Конечно, они всё равно в нём не удерживаются, — сквозящий ковш, сквозной, — но едва заметные их частички, капельки оседают на стенках пространства, впитываются в них, оплотневают, — и пространство постепенно начинает из них состоять: всё больше из них, всё меньше из самого себя.

Пока, может быть, не исчезает совсем.

Затем и ходим, и ездим в разные пространства: за исчезающим, исчезнувшим временем, за осязаемыми — чтобы рукой пощупать можно было — доказательствами того, что смерти ну хоть сколько-нибудь, ну хоть совсем чуточку нет.

Крупнее значительного

Городами мы вговариваем в себя мир. Трудной их, комковатой речью, полной иносказаний и умолчаний, намёков и метафор, да и не без косноязычия.

Среди самого сильного в путешествиях — переключение, причём мгновенное, щелчком — моделей восприятия, моментальное изменение внутренних настроек. Привыкши десятилетиями воспринимать, например, Триест как город-миф, город-тайну, город-границу, город-невозможность на рубеже нескольких едва соспоставимых, пробивающихся друг сквозь друга миров: романского и славянского, австро-венгерского и итальянского во времени, австро-венгерского и внеавстро-венгерского в пространстве, наконец — сложной суши и ясного моря (Триест: в самом имени его с треском разламывалась, ветвилась, как громадное дерево, кривая щель между мирами, хлестал оттуда влажный сквозняк, бил озноб), — вдруг с изумлением видишь его как среду обитания, уютную и самоочевидную для его обитателей. Тому уж восемь с лишним лет, а всё помнится, и не хочу забывать. — Вдруг обнаруживаешь, что многочисленные складки этого драматически-тяжёлого занавеса между (воображаемыми тобою) мирами плотно заполнены тщательной, кропотливой, вполне маленькой и повседневной жизнью. Она снуёт в нём, как муравьи в огромном, поваленном бурей стволе, протачивает ходы, исподволь втолковывает в него мелкую и подробную логику своих извивов. Город — огромная тень, отбрасываемая поколениями людей, не исчезающая даже тогда, когда эти поколения уходят, — но, о чудеса, — оказывается, эта тень не давит. (А мнится, ох как должна бы! — ведь она самим количеством своим, не говоря о качестве, многократно превосходит то, что делается здесь и сейчас.) В нём, оказывается, можно просто так сидеть, болтая, на лавочках, скатываться с горок на детских площадках (нимало не содрогаясь от величия города и его памяти!), скучать на автобусных остановках, покупать молоко и хлеб в супермаркете, устало идти вечером домой, не обращая никакого внимания на драматически обстающие тебя величественные декорации города.

Каждый город — «сон о чём-то большем», но проросшая его повседневность доказывает нечто совсем удивительное: есть то, что больше самого сна с его Огромными Значениями. И да, это она. Именно из её донных отложений, тихо, по крупинке смываемых водой времени, образуются громадные массивы значительности.

Может быть, самое крупное и неожиданное открытие в моих попытках шататься по свету — не величие и значительность городов, данные нам в чувственном опыте, но вот эта повседневность, этот мир коротких дистанций, живучесть её и самоочевидность, уживаемость её с историческими формами и исторической памятью любой степени сложности.

К планам на вечность

*

…а ещё, в раю обязательно будет Петербург (по всей вероятности, небесный, как свидетельствует об этом Олег Юрьев, хотя вообще земные приметы тут совершенно необходимы, и небесный должен быть ими полон) и вечерний свет такой густоты, что, даже будучи весенним, он становится осенним. И северный воздух, раствориться в котором было бы уже состоянием, близким к райскому, но я по грехам моим, конечно, этого не достойна. Иль быть мыслящей чайкой у невских берегов?.. Во всяком случае, какая-то часть меня непременно должна во всём этом как-то остаться и принадлежать этому всегда.

**

…и уж если я отважусь брякнуть, что в раю непременно должна быть ночная работа (и долгие, долгие ночи), боюсь, такого уже и сам Творец Миров не оценит. Но тем не менее.

О стимулах и истоках

…совершенно же очевидно, что отвлечение от работы, в том числе нерационально-избыточное (ха! если не посадить это ваше рацио на хорошую, толстую подушку дорациональных мотивов, у него вообще ничего не получится), — необходимый компонент настройки на неё. Не наотвлекаешься — и не настроишься, и не будешь как следует мотивирован.

Главное в работе любого содержания и характера — создать систему мотивов, стимулов и дорациональных источников. Дальше всё сделается практически само.

Набивая щёки

Ничего не откладывающий на потом (если такие фантастические фигуры вообще существуют) лишает себя будущего. Внутренних перспектив. Впихивающий всё мыслимое в здесь-и-сейчас проживаемый момент — этот момент, его бытийные силы истощает.

Откладывающий — создаёт запасы: времени и смысла. У прокрастинатора будущим (сладким, медленным), как у хомяка, набиты все щёки.

Таблетка от бессмыслия

Вовремя написанный законченный текст любого, пусть даже минимального размера, — таблетка от бессмыслия. По крайней мере, если не от бессмыслия как такового, то от острых симптомов его переживания — точно.

Что разрушает и выжигает человека — то же самое, глядь, его и гармонизирует, причём два этих действия не отменяют, не смягчают и не уравновешивают друг друга, но прямо друг из друга следуют и, по всей видимости, в конечном счёте являются одним и тем же.

О плотности существования

Дожила (терпеливо дорастила себя) до того, что день, в который не надо сдавать текст прямо завтра и концентрировать ради этого все мыслимые силы в единственной точке, — чувствуется недостаточно плотным, — дряблым, провисающим, ненадёжным: не опереться, не держит, — а участки времени, не заполненные отработкой срочных заданий, — пустотами, в которые хлещет сквозняк небытия. В них сам воздух разреженный. (Таких дней почти нет, всё более нет, но тем не менее). В днях же, когда работаешь к горящему дэдлайну — твёрдый кислород, крепкий озон, яркое, густое, пастозное цветение запахов. «Круто налившийся свист». Жизнь.

В результате мы имеем два сменяющих друг друга вида тревоги: тревогу не успеть и/или не сделать как следует — и тревогу о том, что ничего срочного делать не надо.

О плотности существования-2

И ещё: точно так же потерю равновесий и пустоту чувствуешь, если делаешь слишком лёгкое (то, что кажется слишком лёгким). Для полновесности ощущения жизни, мнится, должно быть трудно, материал должен оказывать сопротивление. В работе, а следовательно, и в жизни, мнится, есть что-то не вполне настоящее, чуть ли не какая-то подмена, если, сделав её, ты не валишься без сил, не способная уже более ни к чему.

Нет, это не трудолюбие (хотя трудозависимость — да): это потребность в полноценности, полновесности, подлинности жизни.

И о навязчивом

Чем более захватывает книга, тем навязчивее и нестерпимее хочется изыскать возможности куда-нибудь о ней написать, и лучше всего — большой текст, и ещё того лучше — немедленно (и слаще всего — пренебрегая текущими обязанностями, — что, как всякое потворство своим желаниям, способно быть только разрушительным; всё это неминуемо разрывает ткань организации жизни, пускает её расползаться по всем волокнам). Простое чтение книги глазами чувствуется недостаточным, хочется прочитать вдвойне — усилить чтение руками-по-клавиатуре, толкованием, забалтыванием (это как будто к простому и ясному вкусу добавить какого-нибудь глютамата натрия, чтобы вырви-глаз). Тут даже и гонорар не важен, да фиг с ним, с гонораром, тем более, что его и так либо нет, либо он исчезающе мал и несопоставим с объёмами прожитой в связи с текстом жизни. Тут куда важнее, конечно, примазаться к книге, насосаться её смысла, засветиться в её свете: вот, мол, не только такая замечательная книжечка существует, но и я, я, я, Пётр Иваныч Добчинский, который её прочитал и заметил!

Чем это назвать, кроме нехватки внутренней тишины и смирения? кроме паразитирования на чужих текстах? Уж и не знаю.

Зудят и чешутся

Ещё из трудного при (хорошо идущем!) письме (есть и у него свои трудности, хотя — или именно благодаря тому, что — оно ведёт само, а непокорного тащит: иной раз его воле стоит и посопротивляться): не писать становящийся текст одновременно в нескольких местах сразу, перебрасываясь от одного места к другому в хаотическом, как правило, режиме. Тексту — и чем более он жизнеспособен, витален, тем более — свойственно расти одновременно из нескольких, иной раз из многих точек, все они зудят, соперничают друг с другом, каждая требует внимательного расчёсывания. Главное — выдержать последовательность, дорастить в этой последовательности ветвь или совокупность их, идущую из каждой точки, не потерять ни одной из линий, не позволить тексту разорваться, удержать его в цельности.

Об удерживающем ядре

Только в молчании человек вполне честен, правда?

(Это, конечно, оборотная сторона зацитированного прозрения о том, что мысль изреченная есть ложь, взгляд на неё с изнанки, так что тут ничего неожиданного, просто очередное подтверждение со своими оттенками.)

Куда интереснее то, что вполне честен человек только в уединении, о чём классик как раз ничего не сказал.

(Честен перед кем? — Перед неразделимыми собой-и-миром.)

Отчего эта самая честность такая уж добродетель и ценность — вопрос отдельный. Например, потому, что она и только она сохраняет ядро ясного видения, насколько таковое вообще возможно, на котором крепятся все прочие соображения и предположения разной степени надёжности, — только она и сообщает надёжность всему вообще.

Об изготовлении цельности

Вот ещё милая тема для невроза (невроз, как известно, вещь тематизированная): образование (за которым в первейшую очередь, если не единственно, на разные литмероприятия и ходишь, а пропустишь — чувствуешь себя виноватой именно в собственной недогруженности знанием) — жизнь, а необразованность — смерть. — Цепляясь за (ну да, недополученное, но зачем оно тебе теперь) «образование», нагребая его себе как можно больше — цепляешься, на самом деле, за жизнь, боясь исчезновения.

При этом некоторая другая, не охваченная неврозом часть тебя — в человеке всегда найдётся много разных частей — наблюдает за этим процессом и думает о том, что всё это суета, а не суета — сосредоточиться на главных, крупных и медленных вещах жизни — существующих, знамо дело, до и помимо всякого образования, детализированных культурных артикуляций, — да и созерцать их.

На что часть, неврозом охваченная, ответствует: оно конечно, только без образования (без правильной постановки оптики) ты о наличии таких вещей просто не догадаешься — или вообще примешься созерцать что-нибудь не то — и, наконец, качественная выделка образованием твоей личности не сможет не сказаться на качестве твоего созерцания, даже если ты этого не заметишь.

(Ну и вообще, — добавит третья, совсем редко, но уже всё настойчивее подающая голос часть, — с чего ты, голубушка, взяла, что надо бояться смерти и исчезновения, когда они — такая же часть естества, как рождение и становление, и так же предполагается ими, как выдох предполагается вдохом? Поди-ка вдохни да не выдохни!)

…но тут же подаёт голос и ещё одна часть многосоставного человеческого существа и сообщает следующее:

Между прочим, если ходить по вечерам куда бы то ни было, хоть на те же литмероприятия — отрываясь от неотменимых занятий, на которые приходится тратить день, — это дробит цельность дня, прерывает связи, образующиеся в нём между разными блоками деятельности. Сидящий дома и долбящий одно и то же культивирует цельность.

Но ходящий в разные места тоже ведь получает цельность, — только более разносоставную, а значит, разностороннюю, — робко возражает кто-то (и не разобрать, кто) из её внутренних оппонентов. — Более интересную и насыщенную, вообще-то, цельность.

Да, — сурово отвечает собеседница, — только цельность из всего этого разнородья и разносоставья надо ещё срастить, надо её в себе воспитать, — иначе ничего ты, душа моя, кроме эклектики и хаоса, не получишь.

Портативная бездна

*

А ведь и лететь придётся. Как ни избегай (во всю мощь своего малодушия) полётов — придётся, придётся лететь.

Если не бояться, — лететь очень счастливо.

А впрочем — даже если бояться. Особенно если бояться. Всё, всё, что гибелью грозит — и далее по тексту.

**

Есть два пути защиты от страха: говорить о нём и не говорить о нём. Вообще-то предпочитаю оба, только первый, будучи, конечно, корректно выстроен, — имеет много шансов оказаться плодотворнее.

Бронируя билет в интернете, замираешь от ужаса и вся проваливаешься в мысль, она же и чувство: «Господи, что я делаю, что я делаю своею собственной рукой, зачем!!». Если Творец миров послал мне некоторую долю авантюризма, — Он явно же её послал! — то едва ли не вся она изживается в отношениях с воздушным транспортом, который превращается для меня, весь целиком, в живое иносказание хрупкости, беззащитной уязвимости и мимолётности человеческого бытия (ну должно же быть что-то их иносказанием, правда?), — а несколько даже не дней, а недель перед полётом — в сплошное думание и чувствование об этом. Боишься — и всё-таки лезешь в самолёт (само имя которого, скользящее, свистящее, холодно-металлическое, — воплощённый цепенящий ужас). Должна же быть у человека персональная форма дёргания смерти за усы. Оставшаяся часть моей порции авантюризма уходит в отчаянное запускание текстов к дэдлайнам с исступлённым написанием их в последние часы перед сдачей, с кровавыми глазами, и разве ещё в опоздании к разным назначенным срокам по дикой причине «проспала», но это не так страшно, это не страшно вообще. Засим в остатке остаётся печальный книжник, который тихо боится всего и никуда не суётся. Недостойная фигура, да, как не знать. И поскольку совсем уж недостойной фигурой быть не хочется — вот и пру на доступный мне рожон.

Рожон уже совсем скоро взлетит в небеса.

Ну конечно же (уговариваешь себя), проживание такого страха — мощная экзистенциальная практика, умение с ним сосуществовать и, несмотря на его холодно-жгучее, тёмное внутреннее течение, распределять на поверхности свою повседневную жизнь по привычным полочкам. Это наверняка как-то формирует, упорядочивает, дрессирует человека. Ведь если этому страху в полной мере поддаться, то только заорать АААААААА, забиться под диван и не вылезать оттуда. А ходишь, делаешь всякие дела, как нормальный человек. Никто бы и не догадался. А внутри такая портативная бездна.

***

Думаешь, конечно: раз уж страх есть как (неустранимая и самовластная) внутренняя реальность, отчего бы не попробовать использовать и его тоже как своего рода ресурс (что ещё делать с реальностями, особенно с неустранимыми и самовластными). Ресурс чего? Ну, например, понимания жизни и / или себя; как стимул выработки самообладания; а можно и как тренажёр сосуществования с неминуемым и неподконтрольным (может быть — свободы внутри несвободы). — Допустимо, конечно, сказать, что это — упражнение в смирении; в овладении своими душевными мускулами, в том числе (особенно!) перед лицом неподконтрольного.

И о преодолении (продолжая самоуговаривание)

…зато награда за преодоление страха — другие города, опыт другой жизни, который ни за что не стал бы доступен достаточно полному чувственному, не через любезные сердцу буковки, восприятию, не прыгни мы через страх, через невозможность. Разве это не правильно, разве не точно, что настоящее приобретается ценой прохождения через — настоящую же, обжигающую (хотя бы одно только воображение) опасность?

В конце концов, само рождение совершается именно так.

Не насмотреться

Очень занимают меня вообще разные формы благодарности миру за собственное существование. Чувство её необходимости, потребность в ней бывают так пронзительны — до перехвата дыхания — что, кажется, перетолкуешь в эту благодарность, в орудия её любые формы жизни. Подумаешь, что в этом качестве может быть истолковано и прожито даже простое — зато жадное, внимательное, во все глаза — всматривание в мир, впитывание его в себя.

К самопрояснению

Пожалуй, самое лучшее, что у меня вообще получилось к шестидесяти годам (не укладывающимся ни в какую голову, ну что ж теперь) — это чувственное согласие с миром, причём, что особенно важно, — с миром ближайшим, предметным, с которым в начале жизни, в первой её половине отношения были трудными и неровными, полными напряжений; динамическое равновесие с ним, умение с ним договариваться.

Всё остальное у меня, по большому счёту, не получилось.

Но ведь и это много.

На полях ночи

Каким незащищённым оказывается человек в рано наступающем утре, в обильно прибывающем, беспощадном и прямолинейном, обнажающем мир утреннем свете. Как обстаёт его разрастающаяся во все стороны пустота.

Вечер милосерднее, — уже одним хотя бы своим световым режимом, своим свёртыванием света, скрадыванием мира. С младенчества знаю.

О счастии

…и никогда человек — при всех своих недостаточностях и нескладностях — не бывает так счастлив, как в глубине августовской ночи, в которой никому ничем — даже непосредственным реагированием — не обязан, в которой ему ни от кого ничего не надо, когда медленно, вслепую, почти нехотя, но всё-таки нащупывающий себя текст сдавать не прямо вот завтра утром, и вся-вся жизнь, в своей полноте, стоит вокруг, плотно обступив текстописца, необозримым, влажным, тёмным шаром.

(продолжение)

Share

Один комментарий к “Ольга Балла-Гертман: Дикоросль

  1. Инна Беленькая

    Набивая щёки
    Ничего не откладывающий на потом (если такие фантастические фигуры вообще существуют) лишает себя будущего. Внутренних перспектив. Впихивающий всё мыслимое в здесь-и-сейчас проживаемый момент — этот момент, его бытийные силы истощает.

    Откладывающий — создаёт запасы: времени и смысла. У прокрастинатора будущим (сладким, медленным), как у хомяка, набиты все щёки.
    _______________________________________
    А я всегда считала » откладывание на потом» (как ее — прокрастинацию) своим собственным недостатком. Но благодаря автору, теперь знаю, что это отнюдь не минус твоего характера, а нечто положительное и даже плодотворное. Это сразу повышает тебя в собственных глазах.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.