![]()
Вижу узловатые вены на ее руке, потертый ковер “Утро в сосновом бору” с медведями, абажур над лампочкой. До верхнего медвежонка ногой с кровати я доставал. А цвета абажура не помню. Круглый он был. Красный или оранжевый, в те годы все были такие. Бьется об окно за простыней муха. Главное, что бабушка рядом, и что боль постепенно уходит.
БАБУШКА
Цветные воспоминания как стеклышки в детском калейдоскопе причудливо сменяют друг друга. Прошлое оставило резкий след на моём «Я», детство засело навсегда. Помню себя с четырехлетнего возраста. Сколько же лет пролетело!
Июнь в городке южнее Одессы. Бессарабия. Доасфальтный период начала 50-х годов прошлого века, нестерпимый зной на улице. Гранитный румынский булыжник раскален. Над цветами, а они растут везде как сорняки, летают стрекозы и бабочки капустницы. Пекло, полдень, пышет все жаром. Тень под кленом у колонки с водой, пчелы и осы лениво жужжат у лужиц. Скворцы боязливо пьют воду. Руки, животы, трусы и ноги у пацанят в черно-синей шелковице. Тело — не важно в чем. Отмоют. Ругать будут за трусы! Потерли пятна зелеными ягодами шелковицы — лучший пятновыводитель — трусы снова естественного цвета. Мама не сразу заметит. Пацаны, все, разбежались по хатам.
Бабушка, урожденная полтавчанка Феодосия Васильевна Адаменко, занавесила окно простыней, положила смоченный уксусом платок на мою голову. Там очень плохо. Пульсирует, булькает боль. Уксус противно пахнет, но терплю. Бабушка сидит рядом, все понимает, молчит, ее прохладная рука лежит на моем горячем лбу, вторая — на моем тельце, на груди у сердца. Мне разрешили пока не мыть ноги и руки, я грязный, лежу на застеленной кровати. Она не ругается, не сгоняет примостившегося на ноги кота. Кота в дом притащил я. Его мыли-мыли, но он черный-пречерный, поэтому папа прозвал его Замурзиком. Кота, кроме меня, никто не любит, гоняют, всем он лезет под ноги, а кормит его бабушка, но он все равно прилезает ко мне. Когда холодно, кот лезет под одеяло, мурлычет, греет, когда жарко — лежит клубочком в ногах. А когда у меня болит голова, он чувствует, прибегает со двора, укладывается у меня на груди. «Два сапога — пара», — это бабушка про нас. «Ты такой же грязный как и твой кот!» Она меня уже научила считать и писать. И по-русски, и по-украински. «Бабушка, шесть ног — три пары!» Смеется: «Станешь на четыре — будет четыре пары. А Замурзика все равно прогоню. Простыню не для него чистую постелила».
Вижу узловатые вены на ее руке, потертый ковер “Утро в сосновом бору” с медведями, абажур над лампочкой. До верхнего медвежонка ногой с кровати я доставал. А цвета абажура не помню. Круглый он был. Красный или оранжевый, в те годы все были такие. Бьется об окно за простыней муха. Главное, что бабушка рядом, и что боль постепенно уходит. Гладит мое тельце, целует в лоб. Я ее люблю, чувствую ее, и она это знает. Закрываю глаза, успокаиваюсь, засыпаю… А может быть врет мне, что у нее суставы летом ноют?
Мы живем на втором этаже дома рядом со старой крепостью, из нашей кухни виден закат над лиманом. Вчера дул северный ветер со стороны Днестра, по-местному он называется “горишняк”. Воду с лимана выгоняло в море. Закат был с какими-то рваными краями, ярко-красный, примета на ветер. Клева не будет, пока ветер не сменится на “низовку” — южный ветер с моря. Чувствовать красоту природы научила меня бабушка. Кстати, и другую красоту тоже. Вот идем мы с ней по улице. Женщина или мужчина, вдвоем, поодиночке, не важно, красивая походка. У женщины заметнее. Смотри, как гордо она держит спину, идет с достоинством, понимаешь? Порода. Если обернется, посмотри в глаза. Видеть и думать — вещи разные. Думай всегда. Знают, но не все понимают. Глаза человека редко врут, если в них заглянуть.
Она расскажет мне на ночь сказку, и у меня потом будет много вопросов: почему люди бывают добрые и злые, а как земля вертится, почему … почему… И на все она терпеливо ответит. Потом будет еще больше вопросов, я ее буду расспрашивать о войнах, о революции, почему она полюбила дедушку, о немцах Один из них вывернул ей сустав на руке, встала перед ним насмерть, когда тот погнался за моей мамой. Немецкий и французский она прекрасно знала. Вот немец и ошалел, услышав в украинском селе родную ругань. Я помню эту историю, она меня поразила.
Я сплю с ней в одной комнате и считаю ее мамой. Ко мне она никого не подпускает, говорит, что воспитатель должен быть один. Она умеет все. Не может только залезть на абрикос или вишню. А это ведь так просто, сколько раз я ее учил! Смеется, но на дерево не лезет. Когда она лежит, и я глажу ей голову, она закрывает глаза, а потом меня целует. Спать уже пора, а я все спрашиваю, спрашиваю, и она мне отвечает, отвечает… До сих пор не могу говорить о ней в прошедшем времени.
Как-то раз я спросил её:
— Ба, а у тебя в семье кто был главный, самый-самый? Как у нас папа.
Ответ был, как сейчас говорят, достаточно дипломатичен:
— Как поженились, мы никогда друг друга не спрашивали об этом. Догадываюсь, что мой Петр считал главным себя. Я никогда ему не перечила. Он же был хороший, со мной всегда соглашался, а по пустякам мы никогда не спорили.
И еще:
— Ба! А зачем людям дают отчества?
— Фамилия одинаковая, например, у двоюродных братьев. А отец кто? Вот ты натворил шкоду, кого ругать за это будут? Кому стыдно будет? Вот ты Васильевич, ругать будут Василия, твоего отца. Зрозумiв?[*]
Я — дохленький головастик с прилепленными ушами, бронхаденитом и непростым характером. Несколько раз была дизентерия, по разу коклюш, корь и свинка. Прочие хвори не помню. Гланды и мелкие болезни не в счет. Ради меня, чтоб я выжил, так настояла бабушка, когда умер дед, учитель математики, семья переехала из Балты, с севера Одесской области, на юг, к морю, в Аккерман. Было мне тогда два года.
Родителям все время некогда, весь день на работе. Папа — учитель русского языка и литературы в школе, мама преподает химию и немецкий в техникуме. Я целиком предоставлен бабушке и улице. В свое время она была учительницей в церковно-приходской школе, интеллигентка из деревни. На фотографиях ее юности, сделанных еще до революции, — статная красивая женщина с умным взглядом. Конечно, ум не виде на фотографии, но я же знал бабушку, неудивительно, что она была стержнем в семье. Родила пятерых, выжили только двое: мама и ее старший брат. Больше всех из своих детей она любила младшую мамину сестру Тасю, она рано умерла от тифа. Мама иногда плакала, что бабушка Тасю любила больше всех. Это было при мне очень редко и непонятно. Помню, как я маму утешал: — Мама, не плачь, Тася ведь умерла, а меня бабушка очень любит. Мне мое имя «Всеволод» дала бабушка, и я знаю, что она любила меня больше родной дочери и сына.
За баловство со спичками и поджог газетой “Правда”, как сейчас помню, трудно бумага загорелась, общественного сортира во дворе (М|Ж, 2х2) один раз в жизни отец меня выпорол. Ну, надо было! Для соседей. Показуха, но порол крепко. Его раздражало мое молчание. А ведь злости-то ни у него на меня, ни у меня на него не было. Пори, батя, а я буду молчать! Не дождетесь! Я с тех пор уже был “упертый”. Удивительно, посчитал тогда он меня человеком! Я тогда это понял. Потом один раз шваркнул газетой по моему наглому лицу за хулиганство и первую милицию. Согласен, вел себя вызывающе, дерзил. Все было по делу. За вторую милицию, битье лампочек на столбах, он только скулами поиграл и наградил презрением. Признаюсь, лучше бы выпорол! А бабушка сказала: ”Он виноват: Я с ним поговорю”.
Неделю она со мной не разговаривала! Как же это было тяжело! Она же была самая-самая близкая мне, родная. Потом были слова: ”Ну что, хлопчик, будешь дрянью или человеком?” Я их помню до сих пор!
На улице я выгляжу худым, болезненным, но я — король. Расквасят нос, дерусь, но без ярости. Два квартала мелкоты подо мной. А вот дома я не ершистый. Только всегда спорю. Врожденное чувство противоречия. Но что скажет бабушка своим ровным-ровным, спокойным голосом без интонаций — делаю беспрекословно. Не могу с ней спорить. Слово, сказанное тихо, входит в душу, это я запомнил с младых лет. Не помню ни одного случая, чтобы я ей перечил. Никогда с ее стороны не чувствовал насилия над собой, а ведь женщина была властная, брала меня любовью. Это редкое чувство. Даже отец, прошедший всю войну, ее побаивался. Нет. Не то. Остерегался, уважал? Не подберу слова подходящего. Кстати, ни разу с его стороны я не слышал слово “теща”. Только “мама”. И он не притворялся.
Таков был авторитет бабушки. За “шкоду” та только взглянет на меня с укоризной — подбегаю к ней, прижимаюсь, обнимаю своими ручонками, прячу глаза, утыкаюсь и трусь лицом об ее передник, а он пахнет домом: жареной картошкой, мукой, подсолнечным маслом. “Эх”, — и погладит меня по голове. Всегда чистила картошку на коленях и часто пекла пирожки с капустой и оладьи. Все самое вкусное готовилось на печке. И какой же борщ варила! А как фаршировала судака! Настоящая рыба фиш! А винегрет! Вот бы теперь поесть… Иногдп это “Эх” слышится в ушах и сегодня.
Почему-то остались воспоминания о смерти Сталина. Черная, бумажная, истерзанная глотка репродуктора, в которую я наловчился метать карандаши и ручки, чтобы воткнулись, и за которую меня ругали, но ни разу не наказали, выплевывает суровые, стальные слова. Сквозь дырки от карандашей просвечивает стенка. Папа и мама плачут. Я ничего не понимаю: вождь умер, но он не мой дедушка, не мой дядя, зачем плакать? Я дрался с вождем соседней улицы, накостылял он мне, но я не ревел. И бабушка рядом со мной не плачет. Вижу слезы на глазах родителей, смотрю на сухие бабушкины, на дырки в репродукторе — и ничего не понимаю!
Запомнились первые четыре года в школе, меня тогда к доске даже не вызывали. Так меня бабушка натаскала. Четверки были только по поведению. Видимо, в воспитательных целях, так как в конце года выставляли “пять”. Уроки не делал, смысла не было, только учил наизусть стихотворения. Но все равно редко спрашивали. Так и вышел из школы “круглым” отличником.
Придешь домой, поешь — и на улицу. Либо на лиман, либо в старую крепость. Любили лазить по крепостным стенам. Безрассудство, сейчас понимаю. Мальчишеские амбиции, нельзя показать, что ты высоты боишься, слабый, хуже других. Опасности не чувствуешь. Стены высокие. Лезешь вверх. Щупаешь выступы камня, цепляешься. Старый известняк изъеден временем, крошится под пальцами. Главное — поставить ногу, проверить, выдержит ли камень. Стараешься присмотреть выступы, за которые можно зацепиться. Глупость неимоверная! Не удержался, сорвался — либо инвалид, либо погиб. Ну вот, все долезли. Осень, бурьян сухой, печем картошку на верхушках “башен Аккермана”.
После болячек стал выправляться. Плавал в море часами. Думаю, что рыбий жир, мед и гадкое топленое сало с алоэ и с присутствием бабушки тут абсолютно ни при чем. Еще бы! Вне школы с конца апреля по октябрь только босиком, в одних трусах, и каждый день на лимане. Ловишь раков, бычков — купаешься или наоборот: купаешься — ловишь. Ранки на ногах? Плевать! От мамы спрячем. Ныряешь, плаваешь, дерешься, воруешь виноград. Соль в заднице щипет, сторож попал из берданки, опять надо сидеть в лимане, отмокать зад, все мальчишеские удовольствия. Попало — а ты не попадайся!
А когда перестал дергать девочек за косички, стал по-другому смотреть на них и ходить в брюках, — был уже здоров. Бабушка слепила из меня-никудыхи человека, вложила мою судьбу в мои руки. Она посчитала, что уже больше мне не нужна. Что я стал сильным, что выживу, с болячками смогу справиться сам, что стал самостоятелен. Возможно, чувствовала, что я ухожу из-под ее влияния в другой мир. “Кому я теперь нужна?”, — часто спрашивала меня. А неправильное, по-моему, это было решение. Бабушка спустилась на одну ступеньку в жизни. Мнимая слабость часто ломает даже настоящую силу. Что-то в ней надломилось. Правда, не знаю что. Возможно, с возрастом пойму. Если бы был у нее разговор с мамой, — она бы мне рассказала. С родителями у меня были честные отношения. Они фальши не терпели. Когда дети, внуки вырастают, малая истина иногда глаголет. Всегда меня выслушивали. Благодарен им за это. Никаких «Это плохо! Нельзя! Да как ты мог!». Видимо, чувстаовали «руку» бабушки.
Далее. Еще вспомнилось…Откуда-то появилась, -лось, -ласть, даже не знаю, как суффикс подобрать: страсть, хобби. Короче, бросал все, что попадалось под руку. Снежки, камни, яблоки. Лампочка на столбе — три камня, больше не надо. Из-за дурацких споров столько разбил лампочек! Пока не видели, не верили. Вторая милиция была из-за этого. Сколько на меня жаловались! С кем-то поссорюсь, тот выкрикивает в мой адрес обидные слова, улепетывает, а я его не догоняю, беру из-под ног камень и бросаю в убегающую спину. Есть! Больше не оскорбляют — боятся. Могу ведь и другой камень кинуть. Потом эта способность принесла пользу школе. На городской спартакиаде метал гранату. Там меткость не нужна, главное — подальше и чтобы в сектор попала. Дальше второго мужского разряда не ушел, и не надо было, но меткости добился феноменальной.
С бабушкой все получилось нехорошо. К моему девятому классу отец построил свой дом. Мы переехали, но я по-прежнему спал с бабушкой в одной комнате. Она уже была в возрасте и часто болела. Характер у нее для других стал тяжелый, вспыльчивый, терпела только меня. Как она меня учила, любовью и лаской можно договориться обо всем. В жизни не чувствовал столько любви! Правда!
Подойду к ней вечером, потрусь об нее носом, обниму, поглажу по голове. Кожа сухая, ломкая. «Ба, ну ты чё?» Коса у нее была седая, длинная, волосы тяжелые. Расплетет ее, на ночь расчесывает полукруглыми крупными гребешками. Их у нее было несколько. Сейчас таких не делают. «Этот мне моя мама подарила. А этот Петр подарил, я тогда за него замуж хотела». Белые волосы электризуются, потрескивают при расчесывании. Потом закроет глаза и начинает рассказывать про свои обиды. «Маленький, любименький, ты еще не все понимаешь». С половинкой ее рассказа согласен, со второй — нет, так и говорю: «Бабуля, капризы, перестань». А она прошепчет: «Наклонись ко мне, умненький дурачок! Только ты меня любишь по настоящему». Обнимет, поцелует, молчит. Что бабуля пахнет нехорошо, слышал. Плевать! Целую и слышу, как тикает ее сердце. Ее время покрыло лицо морщинами. Умное старое лицо — я его очень люблю! И вот однажды, когда меня не было дома, ее отвезли к маминому брату в Одессу. Дескать, мы свое хлебнули, теперь ты неси крест. Я не мог ничего изменить. А ведь лукавлю! Потом понял — для меня это не просто факт. Если бы я уперся, лег костьми — отстоял бы ее!
В тот раз впервые на моем дне рождения не было бабушки. Щенячье чувство тоски. Полгода ее не видел, а когда собрался повидать, вдруг узнал, что уже надо ехать хоронить. Просто, обыденно. Надо! У всех это будет. Что ускорило неизбежное — не знаю. Первое сильное потрясение детства, какая-то злость на себя. Время — это не только месяцы, дни, часы, минуты. В детстве время неразрывно, напряжено. Если есть любовь и желание, время растягивается, не тикает, не спешит. Делить время разумом стал человек. И откуда у него разум? Сомневаюсь в ответах. А любовь не делится — она непрерывна. В зтом моем ребяческом споре бабушка была права.
Похоронили. Для меня это был шок. Какой-то полусон с острыми кусками воспоминаний. Кладбище в степи, где-то под Одессой, на пригорке среди оврагов. Вдалеке в дрожащем мареве грязно-белые пятиэтажки. Середина сентября, солнечный день, синева неба, слабый степной ветерок, бурьян весь жухлый, задушен оранжевой повиликой. Снуют муравьи. Пахнет вывороченной из земли свежей глиной, много кошек, жарко. Поблизости ни одного высокого дерева, только мелкие туи и жердели[†] с вялыми листьями. Высоко в небе парят чайки и стрижи. Чайки кричат. «Кирра-кирррра» Они всегда голодные. А вот вблизи ни одной птицы, кроме галок.. Галдят. Кошек, что ли не боятся? Относительно тихо. Стояли вчетвером: я, мама, папа, мамин старший брат Виталий. Все молчали. Но это было искренне и красноречивее слов. И помню, что никто не плакал… По дереву крышки мерно застучали комочки глины… Двое с лопатами ушли. Лопаты отполированы и блестели на солнце. Чаек не видно. Галки тоже пропали. Стало очень тихо…
Плохо мне тут стало. Вырвало… На всю бабушкину тяжелую большую жизнь легли венки: «От сына…» и «От любящих…» Зажгли свечи. Ветер пару раз тушил огонь, свечи снова зажигали и укрыли. Потом кто-то «что-то», потом сказала мама, потом я что-то сказал, короткое и невразумительное. Хорошие горькие слова! Я смотрел на глиняный холмик с крестом, на белую табличку с родным именем, на белые хризантемы и красные гвоздики, на стандартные венки. Откуда взялись пара роз — не помню. Но врезалось в башку. Глядя на нижнюю косую перекладинку креста подумал: как же у Спасителя ноги стояли по-разному. Подогнули, наверное. Страдал ведь. Глаза поплыли, но я глядел на старших и не плакал тоже. Держался. Все мне казалось нереальным, зыбким. А ночью сорвался, завыл в подушку, чтобы никто не слышал. Зрение у бабушки Феси было хорошее до самой смерти, очки не носила. Но перед смертью мне ничего не написала. Тело у нее было уже немощное, но до конца был светлый разум, могла бы и написать.
Сколько я с ней в последние годы по ночам говорил! О старости, почему она приходит к людям, о вере, есть ли бог, о любви и жизни, о детях и о долге. Обо всем, насколько мое скудоумие тогда позволяло. Многое я не понимал, просто врезалось в память, но таких ясных и простых суждений больше не слышал. Может, был моложе, ум еще не закостенел от формальной логики, да и ее суждения относились тогда больше к прошлому. А настоящее-то из чего вырастает? Расспросить обо всем не успел! Жаль!
Прошли годы, близкие ушли, где ее могила — не знаю! Идиот я. Почему-то раскаяние или сожаление, сожаление по-моему сродни эгоизму, набрасывается на нас, когда человек ушел навсегда. Спохватываемся всегда поздно. Как же мало мы ценим тех, кто нас любил! Жизнь жестока, только в детстве кажется нам добренькой, справедливой, но мы ее обязаны прожить. Увы, нам ее не переделать.
Один раз видел сон. Лето, ветер в лицо, жарко, запах сухой глины, сухого бурьяна, бабочки летают. Из дымки над лиманом ко мне приближается и улыбается моя бабушка: “Идешь на рыбалку, дурачок, ведь ветер горишняк, и червяков еще не накопал!” Проснулся. Ложное чувство, что со мной это уже когда-то было. Не первый раз меня такое посещает. А у нее справа была дырка в переднике. Всегда смеялась: “Как помру — заштопаете”. Вот с этой дыркой и привиделась. Больше она мне не снилась. Никогда.
Живым стараюсь не дарить красные гвоздики и белые хризантемы… А вот белые розы печальных воспоминаний не вызывают.
Старших уже нет. А сколько младших я уже похоронил! Теперь я старший. Дети, внуки… Жизнь такая короткая, увы, частенько глупая и несправедливая. А почему? Я не знаю. Дни сыплются как плоские белые косточки из сладкого болгарского перца, некоторые еще цепляются за мякоть. Не все в ней, жизни, понимаю… Рождением я обязан маме и папе, а вот воспитанием — бабушке. Ба, люблю тебя. Очень! Как же я тебя не ценил! Глуп был и таким же остался. Прости…
Москва, Одесса, Аккерман, лето 2009
Примечания
[*] Понял? (Укр.)
[†] Дикие абрикосы
