![]()
Я ещё отсутствую,
глаз не разлеплю…
Первое, что чувствую –
я тебя люблю.
Наталия Кравченко
КОГДА Я ПОВТОРЯЮ ТВОЁ ИМЯ…
***
Когда я повторяю твоё имя —
мне кажется, ты слышишь там в могиле,
оно полно флюидами твоими
и помнит, как друг друга мы любили.
Как Бродский говорил: «шепнёшь лишь имя —
и я в могиле торопливо вздрогну».
Шепчу его, чтоб не исчезло в дыме,
а то я без него совсем продрогну.
Твоими именами полон воздух.
Я верю, он забвенье остановит.
Мир для меня поделен очень просто:
теперь есть только ты — и остальное.
Ты помнишь, как однажды в роще зимней
на твой шутливый свист щегол ответил?
Я научусь свистеть, и может, ты мне
ответишь, словно птица или ветер.
И «Да» в ответ мне в имени как в бронзе,
и «вид» шикарный во втором есть слоге.
И звёзды его азбукою морзе
выкладывают мне на небосклоне.
***
Сизифов камень, бочка Данаид —
бесплодный труд любви и ожиданья…
Но пишет имя звёздами «Давид»
мне шифром по секрету мирозданье.
И о тебе все белые стихи
шлют снегопады на высокой ноте,
заносит дождик лёгкие штрихи
любимых черт в невидимый блокнотик.
Пред этим светом меркнет тень беды.
Зачем хорал, помин и аллилуйя?
Ведь вот записка, читана до дыр:
«Ушёл за хлебом к ужину. Целую».
«Ушёл за хлебом. Скоро буду, жди.
Целую». — Я нашла твою записку.
Ей двадцать лет исполнилось поди.
Теперь она подобна обелиску.
Не правда ли, всё будет хорошо?
Ты торопился, до дому бежал всё.
Ты за небесным хлебом отошёл
и там всего лишь чуть подзадержался.
Мы встретимся в Ничто и в Никогда
и превратим их в Здесь, Везде и Вечно.
И снова будем не-разлей-вода.
Я верю в это свято и беспечно.
***
Я ещё отсутствую,
глаз не разлеплю…
Первое, что чувствую –
я тебя люблю.
Будет день с заботами,
путаницей дел,
радостью, что вот она —
близость душ и тел.
Это в жизни той ещё,
много лет назад…
Унесло сокровище
в занебесный сад.
Помаячил лучиком,
да и был таков.
Прячешься за тучками,
между облаков.
Выпадаешь дождиком,
как живой водой.
Раньше звался Додиком,
а теперь звездой.
Над балконом светишься,
жизнь мою храня…
Счастье, не отвертишься
больше от меня.
***
Кто Там? Что Там? Покажись!
Приоткрой лицо…
Может, там другая жизнь
с мамой и отцом?
Может, музыка и свет?
Или пустота?
И мигает мне в ответ
Додина звезда.
Вдруг наперерез мечтам
в дверь звонок двойной.
Страшно мне спросить: «Кто там?»
Вдруг это за мной?
Не узнать ни у богов,
ни у карт Таро…
Открываю: никого.
Ничего. Зеро.
***
Разговариваю с деревом,
слыша в шелесте: «шалом»,
обо всём, давно потерянном,
но мучительно живом.
Слов для этого не ведаю,
перепробую их все,
чтоб однажды тайной метою
солнцем вспыхнуло в росе.
То, что было мной проиграно,
отыграю ли словцом?
Всё, что было смертью вырвано,
вижу как перед концом.
Пусть всё будет, как хотели мы.
Мой любимый, засыпай…
Листопадами, метелями,
как словами, осыпай.
Пусть тебе в небесном тереме
дом наш видится во сне…
Разговариваю с деревом
и с портретом на стене.
***
Как с тобою балакала
обо всём в темноте…
Даже небо заплакало
от тоски по тебе.
Как мы небо обидели,
что теперь не вдвоём…
К твоей новой обители
не под силу подъём.
Я поглажу тихонечко
на портрете твой лик.
Без тебя теперь, Додечка,
каждый день мне велик.
Мне и ночь велика теперь,
да и жизнь велика.
Я целую слегка тебя
в облака, в облака…
Будет вечность легка тебе…
Ну, пока.
***
Вспоминаются как во сне
с местной шушерой поединки.
Ни одной статьи обо мне —
только пасквили, анонимки.
Пробивались те, кто ловки,
отщепенкам же нет доверья,
только козни, плевки, хлопки
перед носом закрытой дверью.
«Что, других у нас что ли нет?» —
в урну выбросив объявленье.
Чёрный список, волчий билет,
уготованное забвенье.
Но не стала я тратить слов
и рубить вам драконьи шеи.
Я взметнулась поверх голов, —
чернокнижница, ворожея.
Я смогла эту ноту взять,
разговаривать там с богами.
Вам оттуда меня не взять
и не вытоптать сапогами.
Что останется тут от вас?
Коллективные фотоснимки,
чуткий слух на команду фас
и трусливые анонимки.
Как тогда меня ни души —
не закрыть предо мной шлагбаум.
Не запачкать моей души
и фамилии Тетельбаум.
***
Поутру солнышко вставало,
а я вставала над собой,
над всем, что столько доставало
в сраженьях с миром и судьбой.
Ворую воздуха немного
и урываю неба клок,
и вот не так уж одиноко,
не просто пол и потолок.
Здесь место для отдохновенья
и для зализыванья ран,
но вольный ветер вдохновенья
сметает стены как таран.
И вот уже я не в укрытье,
а на миру, где не одна,
где смерть красна, и на иврите
напишут наши имена.
А капля слёз и камень долбит,
и к сердцу не пристанет грязь.
Я строчки складываю в столбик
и выхожу с тобой на связь.
***
Мы прячем что-то, чтоб не потерять,
и лишь потому теряем.
Нам крылья даны, чтобы воспарять,
а мы им не доверяем.
Нам трудно, даже если в очках,
в своём королевстве адском
увидеть золушку без башмачка
и деда мороза в штатском.
Мы ходим, лавируя между людьми,
и так одиноки все там.
Пылятся наши запасы любви,
закутанные брезентом.
А надо бы просто и без затей
любить людей, человеков,
любить их словно своих детей,
без бонусов и кешбеков.
А лишь потому, что губы для губ
и плечи есть для объятья,
и им, как птенчикам из скорлуп —
нужны мы все без изъятья.
Как важно, чтоб кто-то сказал: «привет»,
и поднял бы тост: «Лехаим!»
А в темноте мы идём на свет
или в себе зажигаем.
Времён распавшаяся связь
***
В кругу кровавом день и ночь
Болит жестокая истома…
Никто нам не хотел помочь
За то, что мы остались дома.
А. Ахматова
Мы в заблудившемся трамвае
остались, к пропасти несясь.
Нас отторгала, отрывая,
времён распавшаяся связь.
Той мясорубки, переплавки
не ведал даже Гумилёв.
Кочан капусты на прилавке —
дороже тысячи голов.
Мы овцы, курицы и мошки,
слежавшиеся в общий наст,
но мы не спрыгнули с подножки.
Поймите и простите нас.
Палач в рубашке кумачовой
сменил обличие и цвет.
Но там, под маской золочёной,
свиная кожа на просвет.
Закат кровав, как перец чили,
и рать — желающих карать…
Нас выживать не научили,
но мы умеем умирать.
Лететь в трамвае, не переча,
туда, где щерится беда,
и в ужасе шептать навстречу:
«Вы звери, звери, господа!»
***
Песочный замок осыпается,
в воздушном замке воздух спёрт.
Хозяйка их не просыпается.
А тот, кто их построил, мёртв.
Песочный замок — не убийство ли —
разрушен волнами в морях.
В воздушном замке виден издали
замок амбарный на дверях.
Всех недотёп и недотыкомок —
на мыло живо без вины.
Мир не для сказок, не для выдумок,
а для наживы и войны.
***
А что, у вас невинных выпускают? —
спросил их простодушно Мандельштам.
Теперь туда таких лишь запускают.
Такие обретаются лишь там.
Щегол, утёнок гадкий, самородок
мелькал среди безумной кутерьмы,
высоко задирая подбородок,
не созданный для битвы и тюрьмы.
Такие на земле живут немного,
успев нам что-то главное сказать…
А Надя смотрит в небо одиноко
и некому ей тучку показать.
И я живу в режиме ожиданья,
плывущая по памяти волнам…
Приходит смерть всегда без опозданья.
И лишь любовь опаздывает к нам.
Один по нам грохочет колокол…
***
Да, мы с тобою не вдвоём
и далеки, как оба полюса.
Но власть одну не признаём
и Богу одному не молимся.
Ты мне по факту не родной,
свой дом у каждого и улица,
но группы крови мы одной,
уколешь палец — мне аукнется.
Да, не одна мы сатана,
и сапоги наверно разные,
но поля ягода одна,
и праздники одни мы празднуем.
Да, ты один, и я одна,
но друг без друга было б голо как…
Одна страна, одна война,
один по нам грохочет колокол.
***
Падкая на ласковое слово,
я его не слышу, но пишу.
И без хоть какого-то улова
день свой ни за что не завершу.
Одинокий воин в этом поле,
лишь с собой затеиваю бой.
Я пишу, чего ещё мне боле,
словом заговариваю боль.
Да, страна, увы, не получилась,
но зато у нас «особый путь».
Главное, в душе бы что лучилось,
ну а жизнь, по Блоку, как-нибудь.
Пусть она показывает кукиш,
всё низводит медленно к нулю…
Пусть меня пока ещё не любишь,
я зато давно тебя люблю.
***
Я не скажу, что счастлива с тобой,
но мне спокойней.
Не все мозги заполнены тупой
военной бойней.
Не вся душа купается в слезах,
надев улыбки,
и видятся прогалы в небесах,
где солнца блики.
Твоих часов неторопливый бой,
живущий в трубке,
мне говорит, что в бурях есть покой,
что жизни хрупки.
Ты заставляешь думать о часах,
когда ж увижу,
выравниваешь чашу на весах,
что тянет ниже.
Твой огонёк спасает на краю,
где нету света.
И я всегда в душе благодарю
тебя за это.
***
Как страшно становиться нелюдьми
на фоне человечьего зверинца,
испытывать бессилие любви,
беспомощную тщетность материнства.
Пока ещё я теплюсь как свеча
и крошками от нежности питаюсь,
пока ещё от вражьего меча
как в сказке уберечь тебя пытаюсь.
Но всё живое в пепле и в золе…
И теми же глазами, что любила
того, кто всех милее на земле,
как видеть мне убийцу и дебила?
А дерево трепещет на ветру,
как будто знает больше, чем мы знаем,
Красно оно как смерть, что на миру,
и крона развевается как знамя.
Пространство наше жизненное для,
залиты человеческою кровью,
ещё хранят нас небо и земля,
любовь своею защищает кровлей.
Но всё уже трещит как на костре,
пришла пора прощаться с нашим раем.
Горит земля как шапка на воре,
и мы под этой шапкою сгораем.
Я другой такой страны не знаю…
***
Так вот оно какое, ваше братство,
так вот оно какое миру мир,
убийство, мародёрство, святотатство
и шар земной, простреленный до дыр.
Луна в ущербе, ей не обнулиться,
подобно новоявленным вождям,
и кажется, что крови вечно литься,
как розовым тропическим дождям.
Отныне всё безумию в угоду —
о, эти лица с брейгельских холстов…
и несвобода даже небосвода
от огненных дымящихся хвостов.
Как будто бы не выйду всё из сна я,
и будущее скрыла кисея…
О, я другой такой страны не знаю,
другой страны, увы, не знаю я.
***
Опоры не найдена всё ещё точка.
Не выплакать горе, не выплатить чек.
Не знаю другой я страны, это точно…
Не гордо, а горько звучит человек.
И нет уже ни журавля, ни синицы,
а лишь пустота городского двора,
аптека, больница и то, что приснится,
что в окна-бойницы увидишь с утра.
О том ли читали, о том ли мечтали,
когда вырастали на свете на сём?
Будь счастлив, когда тебя не сосчитали,
не утрамбовали тобой чернозём.
Блажен, кто поднялся в доходе и в чине,
но мы не из тех, и подобных тут рать.
Нас жить-поживать, выживать не учили,
а лишь убивать, уповать, умирать.
Но мы ещё живы, но мы ещё живы,
пускай на распутье, на дне, на мели.
Проверка докажет, что были не вшивы,
и сделали тут на земле что могли.
***
А жизнь чем дальше — тем чудесней…
Теперь, наверное, сыны
судили б авторов за песню
«Хотят ли русские войны».
Теперь нужны другие гимны,
что вдохновляли бы на бой,
чтоб пусть за родину погибну,
а не от смерти бытовой.
Хоть пол-страны на друга стукнет —
невинны будут в той вине.
Но нет отныне слов преступней,
чем «миру-мир» и «нет войне».
***
Так вот он, серенький волчок,
которым в детстве нас пугали…
Такой неброский мужичок,
что Анне виделся в угаре,
бормочущий ночной кошмар,
свечу задувший под вагоном,
невидимый глазам комар,
вдруг обернувшийся драконом…
Бесцветность моли или тли,
раздутых в огненных чудовищ,
из тех, что рисовал Дали,
гибрид трагедий и стыдобищ,
радиоактивная чума,
в пустой невзрачной оболочке,
сводящий этот мир с ума,
ведя его к последней точке…
О Ланцелоты всех времён,
о Донкихоты, Одиссеи,
все, кто бесстрашен и умён,
спасеньем станьте для Расеи!
Непостижимое уму,
зло разрастается стозевно.
Мы дали вырасти ему.
Мы будем гибнуть откровенно.
Родина — это глаза любимые…
***
Родина — это глаза любимые
на портрете или вблизи,
письма, множество лет хранимые,
и слова «помилуй, спаси».
Родина — это окно и дерево,
что заглядывает в глаза,
и реки нашей оба берега,
птиц весёлые голоса.
Родина — это мишка плюшевый
и поход в лесу с ночевой,
небо мирное… право, лучше вы
не придумали б ничего.
Руки мамины, дружбы школьные,
то, что с детства в себе несём,
мысли светлые, песни вольные,
а не то что вот это всё.
***
Время не в ногу со мною идёт
и понемногу у жизни крадёт,
но я живу, не гоня,
веткой, пытающейся расцвести,
всё, что люблю, уносящей в горсти,
чтобы спасти от огня.
Лес мне нашепчет живые слова,
я запишу их, ночная сова,
солнце разбудит к пяти.
И облаков молоко — это шок,
там настоящее, не порошок,
млечные сердца пути.
Жить незаметно как тихая мышь,
воздух тянуть в себя через камыш,
как это всё мне с руки.
Небо печали в вечернем огне,
ветка акации рядом в окне
вместо далёкой руки.
***
Вы заглушали, а я трубила,
врали — давала отпор вранью,
вы воевали, а я любила,
вы разрушали, а я храню.
Вас это противоборство бесит,
но мне не надо такой муды.
Может быть, луковка перевесит
съеденных с вами соли пуды.
Если нажива вам совесть застит,
если душа лишь лежит к рублю —
не прикасайтесь, ведь небеса здесь,
прочь от всего, что я здесь люблю.
Поэзия — моё оружье
***
Живёшь как будто бы в застенке
и самою себя неволишь.
Ружьё, висящее на стенке,
на деле вешалка всего лишь.
Я подключу воображенье,
я Чехова перелистаю —
молчит всё так же без движенья
жизнь невредимая пустая.
И что мы видим на поверке?
Стреляет пробка из бутылки,
стреляют ночью фейерверки,
стреляет боль моя в затылке,
стреляют глазками путанки…
Ружьё судьбы молчит немое.
Стреляют пушки или танки,
и эту кровь я не отмою.
Тогда и ты стреляй же, Муза,
чтоб никуда уже не деться,
как будто шар, забитый в лузу,
как будто строчка прямо в сердце!
Когда сгущается удушье
и жизнь становится убога —
поэзия — моё оружье,
моё возмездие от Бога.
***
Чем держава была озабочена,
маршируя под бодрую песнь,
я не знала, сойдя на обочину,
где поэзии зрела болезнь.
И с тех пор наши судьбы отдельные,
словно рельсы, бежали вперёд.
Я творила слова самодельные,
выбирая лишь то, что не врёт.
И поныне под музыку тайную
я потоку иду поперёк.
Жизнь давно б превратилась в летальную,
но меня кто-то в небе берёг.
Может быть, чтоб судьбой поперечною
стать сильней смертоносных держав,
чтобы слово вдруг вышло на встречную
и на рельсы легло, удержав.
***
Из рога месяца лунного света выпила —
на вкус он чем-то похож на сладкий абсент —
и сразу из этой реальности грубой выпала
куда-то на дно, где истины тлеет след.
Сирены вопли, звучащие ночью в воздухе —
мне чудились песнями адских морских сирен,
и в новом утре, его ненадёжной поступи,
мой взгляд не видел весьма ощутимый крен.
Смотреть на землю, как катится резво вниз она,
не буду, как и молиться её палачу,
поскольку я в этой бездне давно прописана,
и здесь обживаю её как могу и хочу.
Я лучше буду питаться одной амброзией,
поэзией всю себя наполнять про запас,
но не хочу барахтаться в грязной прозе я,
и Богу молиться, что здесь никого не спас.
