©"Семь искусств"
  май 2025 года

Loading

Знай же, дочь заморского царя:
У меня невелики владения:
Комната в пожаре сентября,
Кофе, книги и стихотворения.

[Дебют]Евгений Пальцев

МОЙ ДРУГ КАШТАН

***
ПальцевПомнишь, Юнна ещё не сошла с ума,
А божественным светом была сама?
Жизнь давала сокровища задарма,
А бесчинствовала тайком;
Помнишь, был смыслом жизни гитарный лад,
И на лестнице чёрной курил Булат,
И эпоха распахивала халат,
Стоя в клевере босиком.

Помнишь, Юрий Петрович крутил штурвал?
И мгновенья у вечности воровал,
А ещё мы пели про перевал,
На троих делили стакан;
Помнишь, мы прорастали лесной травой
Где вовсю сапогами гремел конвой,
И учились премудрости половой
По общагам и чердакам.

Помнишь, думали мы, что возврата нет?
Впереди — только воздух, любовь и свет;
Но уже нам погоню пустили вслед,
Занесли над плечами плеть;
Помнишь, пыхало солнце жарой тупой,
Как Володя в последний ушёл запой,
И одной мы учились молчать толпой,
Как до этого вместе — петь.

Это вам не слюнявое ностальжи —
Это в шею засаженные ножи,
Вавилонской лестницы этажи;
А на верхний взойдёшь этаж —
То услышишь сразу, сквозь небосклон:
Зарыдает альт, забубнит тромбон,
Только тише и тише играет он —
Тот оркестрик надежды наш.

ПРОГНОЗ ПОГОДЫ

Ты, что играл трагедию спиной,
Слова сплетая в реплики тугие,
Теперь ты — дождь, местами проливной,
Полна воды твоя драматургия.

А ты, фланёр, стиляга из стиляг,
Точёный, как мундштук вишнёвой трубки,
Ты ветром стал, ты поднимаешь флаг
И вдохновеньем наполняешь юбки.

И ты, бродивший тенью вдоль реки,
Проживший, словно заткнутый за пояс,
Теперь ты — гром, трясущий за грудки
Растрёпанный от страха мегаполис.

А ты, что превращала мужиков
В дрожащий сгусток потного либидо,
Кто ты теперь?! Погонщица веков?
Летучих облаков кариатида?

Те стихоплёты, грешники, шуты,
Которых Бог погладил по загривку,
Ушли на атмосферные фронты,
Но иногда приходят на побывку.

Один вселился в летнюю грозу,
Другой туманом стал, а тот — позёмкой
И только я, оставшийся внизу,
К ним обращаюсь с песнею негромкой.

ПОЛЁТ СИПУХИ. РАСКАДРОВКА

Сипуха летит над руинами монастыря.
Буря ещё далека,
Но ангелы падают, как «Мессершмитты» горя,
В заросли борщевика.
Ночная горгулья сильна, как неверье Фомы,
Или удар кулаком;
Лесная заря с тихой нежностью лижет холмы
Рыжим тугим языком.
Глухая тревога сквозь трещины каменных плит
Чертополохом растёт,
Покуда в глаза пёстрой твари распятый глядит
Сквозь провалившийся свод.
Гроза приближается. Ветер несётся вдоль стен,
С песни срываясь на вой,
Как будто какой-то невидимый миру Шопен
Лупит басы пятернёй.
Гроза уже рядом. Сипуха пикирует вниз
И, задевая крылом
Поросший пахучей травой монастырский карниз,
С криком влетает в пролом.

Внутри ещё жив благовонный льняной аромат.
Небытия на краю
На выступе кладки четыре совёнка сидят,
Словно монахи в раю.
В груди материнской дремучие страхи зарыв,
Морщат мохнатые лбы,
А после, в момент обернувшись, глядят в объектив
Взглядом продрогшей судьбы.

***

Там, во дворе, стояла тишина,
Недвижная июльская истома;
Так, закупив букетов и вина,
Стоят мужчины под окном роддома.
Она стояла, обнимая двор
Невидимыми жаркими руками,
И только вечность тихо, словно вор,
Истёртыми стучала каблуками.
Тогда я поднял голову. Звеня,
Плескалось небо страшно и бездонно;
Гроза повисла на границе дня,
Как молоко на краешке бидона.
Потом сорвался миллион пружин
И грохотом наполнилась обитель,
Как будто мебель наверху крушил
Жену приревновавший небожитель.
И, ждавший со вчерашнего утра,
Вбирал в себя грозу без передышек
Прямоугольник старого двора,
Ослепший от черёмуховых вспышек.
И что-то так аукалось в груди,
И было так роскошно и жестоко,
Как будто бы сто жизней впереди
И ни одна не кончится до срока.

МОЙ БРАТ КАШТАН

Этот город, который ржавым гвоздём
Торчит в сапоге столетий,
Где в извечном споре зонта с дождём
Всегда побеждает ветер;
Где повсюду есть люди — и над, и под,
Как будто в могиле братской;
Где и сам я когда-то сорвал джекпот
В роддоме на Петроградской;
Где рояли расставлены по кустам,
Где в каждом углу — обитель…
Так вот: в этом городе жил каштан,
Окна моего хранитель.
Он был молод и дерзок, что твой Актеон,
Ореховый мой полковник;
И ставил зелёные локти он
На белый мой подоконник.
Полководец листвы, он стоял при свечах
Во всю бесконечность роста
И двумя эполетами на плечах
Вороньи качались гнёзда.
Он листвой, как лицом, прижимался к стеклу.
Ему не понять, бедняге,
Для чего я с лампой сижу в углу,
Царапая по бумаге.
А когда его шельмовали дожди
И был он грозой поломан,
Открывал я ставни: «Давай, входи!»
И он заходил в зелёном.
Он ветвями шарил в моём столе,
Пролистывая тетради,
И стихи — не худшие на земле —
Читал он за бога ради.
Словно мурка, он ластился к рукавам,
С ветвей натрусив гостинцев,
Я ему про поэзию толковал,
А он мне — про фотосинтез.
И я с ним постигал исполинский труд:
Расти выше стен и кровель,
Потому что деревья всегда растут
Сквозь небо, с богами вровень.

…Я не смог быть с ним рядом, беды на краю
(И эта саднит заноза),
Когда погибал он в неравном бою
Под пилами жилкомхоза.
Теперь в окне моём дали пусты:
Мельканье плащей и сумок,
И в конфликте света и темноты
Всегда побеждает сумрак.
Под соседним окном зажигает свечу
Подросток зелёной крови…
Я тоже расту. Я расту и хочу
Быть выше оград и кровель.

А. + А.

В том году Париж тонул в тумане
И спросонья бил в колокола.
Женщина ушла от Модильяни,
Рано утром женщина ушла.
Эта пьеса будет без финала,
Но, как боль в прикушенной губе,
Тело вновь и вновь напоминало
О ночной любовной ворожбе.
…Выскользнула из постели жаркой
И в окне застыла пред луной
Скифской гуттаперчевой дикаркой,
Кошкой необузданной степной.
Модильяни спал: смешная стрижка,
Поза, будто вышел на поклон;
Яростный обидчивый мальчишка,
Щуплый иудейский Аполлон.
Пусть он спит, разнузданный упрямец,
А она, поднявшись на носки,
Начинает свой бесшумный танец,
Скифский танец смеха и тоски.

Танец крови в незакрытой ране,
Танец раскалённой тетивы;
Жаль, что ты не видишь, Модильяни,
Как восходит солнце из травы!
Помнишь, как намедни, за абсентом,
В руки взяв альбомные листы,
Ты запечатлел её моментом
В подвенечном платье наготы?
Хоть потом сойдёшься ты с другими —
Будешь, карандаш беря опять,
Профиль горбоносой той богини
В каждой парижанке узнавать.
На японском красном одеяле,
Нищий и прокуренный дотла,
Спи, прекрасный мальчик Модильяни!
Спи спокойно. Женщина ушла.
…Шла она в тумане и курила,
Был зачем-то взгляд её лукав,
Пташка, петербургская сивилла,
Выскочка на звонких каблуках.
А потом стряхнула белый морок,
Вскинулась, как осенью Нева,
Глянула — а ей уже за сорок,
Вспомнила — она уже вдова.
И с какой-то странною истомой
На неё глядел из-за колонн
Щуплый ополченец незнакомый
В позе, будто вышел на поклон.

БЫЛ ГОРОД БЕЛЫЙ

Был город белый, белее пены,
И жили в городе одноверы
На самом краешке ойкумены,
В каком-то веке до нашей эры.

Одним на всех умывались морем,
В густое небо врастая кожей,
Себя единым кромсали горем,
И умирали от одного же.

Подруг любили среди прибоя,
И поднимали судьбу на плечи,
А мертвецов хоронили стоя,
Чтоб к небу было тянуться легче.

Одно и то же давали имя
Зачатой дочке и синим вёснам,
А с ними вровень, а вровень с ними
Мерцали звёзды на мокрых вёслах.

Хворать ложились не к тёплым жёнам —
Куда-то в поле, в траву кобылью,
Чтоб сразу сделаться смолью жжёной,
Сухою веткой, морскою пылью.

А хлеб они заедали словом
И говорили всегда «спасибо»
Великой рыбе, когда с уловом
К ним приходила большая рыба.

А в дни, когда горизонт был сломан
Багровой тучей, пришедшей с тыла,
Под шелест звёздный, под птичий гомон
Большая рыба им говорила

О том, что вечность не знает меры,
Что жизнь прекрасна повадкой пёсьей,
Что так бывало до нашей эры.
До нашей эры. И сразу после.

АНДРОМЕДА

На руках, нездешнюю, принёс
Я тебя в свой город распоясанный;
Словно лента девичьих волос,
Трепетала улица меж ясеней.
Ты вошла и встала на виду,
В простоте своей и первозданности;
Я в тебе, конечно, пропаду,
Точно в андромедовой туманности.
Был бы я хозяином земли
Где-нибудь подальше от столичности —
За тобой послал бы корабли,
Как ведётся там, у вас, в античности.

Знай же, дочь заморского царя:
У меня невелики владения:
Комната в пожаре сентября,
Кофе, книги и стихотворения.
Ты стоишь, босая, у стола,
В круге света, брызнувшего под ноги…
Расскажи, где раньше ты была,
Расскажи про слёзы, песни, подвиги.
Будем из окна глядеть до звёзд
(Прижимаясь крепко, не тая, щекой),
Как трамвай отбрасывает хвост
Теневой — и снова мчится ящеркой.
Сочиню тебя и напишу,
Не желая знать, что дальше станется,
Но у громовержца попрошу,
Чтобы разрешил с тобой состариться.
И тогда во славу ста морей,
Вавилонов, атлантид и китежей
Город подпояшется твоей
Лентой, из кудрей солёных выпавшей.

СОН О МАНДЕЛЬШТАМЕ

Сон мне снится о Мандельштаме:
Будто пятидесятой зимой
Не лежит он в неведомой яме,
А из лагеря едет домой.

Эти стансы… да к чёрту стансы!
Тамбур мелкой засыпан лузгой,
Звуки, лица, названия станций
Для него, как с планеты другой.

Брит в нулевку, скворчонок божий,
Что-то шепчет, глаза велики,
Он по-прежнему чует под кожей
Новых строчек слепые толчки.

А за окнами — свист и замять,
Солнца красный замёрзший сухарь,
Словно там, головой на запад,
Спит огромный один вертухай.

Шевелюрой в мордовской чаще,
В Магадан уперев сапоги,
Он сопит и вздыхает слаще,
И его разбудить не моги!

Запах пота, тоски, железа,
И машинного масла в песке,
Мнится, будто звучит «Марсельеза»
В паровозном свистящем гудке.

Мужичок, что дремал с Тайшета,
В шрамах, будто бы сшит из кусков,
Говорит: «Вижу, значит, поэта?
Почитай, что ли, барин, стишков!»

Ещё злее, ещё кромешней
На колёсах несущийся хлев,
Человек в нём сидит нездешний
И читает стихи нараспев.

«Здравствуй, Наденька!», «Ося… Ося…»
«Это я!», «Да, я вижу — ты…»
Это тихое двухголосье
Средь вокзальной шальной суеты,

И кричит паровоз, как птица,
И зачем-то ломит виски,
И картинка дрожит, дробится,
Распадается на куски.

ДОПУСТИМ

Человек стоит в темноте на пустынном пляже,
Небо капает чем-то, замотано в чёрный бинт,
И единственный свет в том кромешном сыром пейзаже —
Огонек сигареты. Допустим, что «Честерфилд».

Человек получил послание из ниоткуда:
Из оставленной жизни, которую гнал и клял;
Человек задыхается. Полный нервного зуда,
Тянет ворот рубашки. Допустим, что «Келвин Кляйн».

Он сперва был другим; он пытался играть в надменность,
Игнорировал почту, по злачным ходил местам,
Но когда одиночество оформилось в безразмерность,
Он сбежать попытался. Допустим, что в Амстердам.

А когда он вернулся, то ящик был полон писем.
Жадно рвал он конверты и, сидя в сизом дыму,
Он глотал, как горошины, чёрный знакомый бисер
Кириллических строчек, понятных только ему.

В сентябре он ответил ей. Сквозь дождевое сито
В мир стекала печаль. В мокрых ветках таился дрозд.
Из приёмника хлопала кастаньетами «Кумпарсита»,
Книга падала с полки. Допустим, что Роберт Фрост.

От избытка обиды (а он- то думал — сарказма)
Он в неё дважды плюнул в посланье на пол-листка,
Но потом осознал, что стоит на краю оргазма,
Выводя вместо подписи…допустим, «пока-пока!»

В её новом письме было только четыре слога.
«Я приеду»,— писала она и — овал лица.
Так ломает соломинка спину земного бога,
Так прозрачны становятся замыслы хитреца.

Он поднял воротник, он купил в автомате пива;
Начинало штормить и на город кидалась вода,
И, пока его туфли стоят на краю прилива,
Он тихонько уходит. Допустим, что навсегда.

***

У Гертруды в лице — ни кровинки,
Словно падает снег в молоко;
То поминки? Нет-нет, не поминки,
До поминок еще далеко.
Жениху не по выправке шпага,
И лежат на ладони мужской
Пальцы тонкие, словно бумага,
Ледяные, как вечный покой.
Вот и гости с прилежностью детской
На скамьях занимают места;
В церкви холодно, словно в мертвецкой,
Пар идёт у Христа изо рта.

Дверь на улицу чуть приоткрыта,
Чтоб сподручнее ангелу вшить
В это платье цветов лазурита
Золотую небесную нить.
Чиркнув крыльями по аналою,
Ангел встанет, незримый, назад,
И уколет невесту иглою,
И грядущий покажет расклад.

Наплывают виденья из тьмы — и
Дом пред ней, слюдяное окно,
Роды первые, третьи, седьмые,
За которыми — снова темно.
Двери настежь — и стужа-злодейка
Носит в церковь пригоршнями снег…
Масло. Холст. Мастерская ванн Эйка.
Нидерланды. Пятнадцатый век.

МОГИЛА ГАМЛЕТА

— Ты не знаешь ли, где похоронен Гамлет?
Я искал везде, но ни там, ни там нет!
На окраине леса, в седой пустыне…
Где могила его? Расскажи мне, сыне!
— Ты, прохожий, спроси у кривого Билла!
Потому что вся его жизнь — могила;
В переулке сыром врылась в грязь таверна,
Там, за кружкою, Билла найдёшь, наверно.
— Эй, могильщик, ты знаешь песок и камни!
А не скажешь ли, где похоронен Гамлет?
— Я полгорода, путник, упрятал в глину,
И упрячу вторую я половину!
Но не ведаю места, где спит безумец!
Ты поспрашивай шлюх с близлежащих улиц!
Может, кто им в порыве греховной страсти
Нашептал о принце, бегущем власти…
— На, подруга, возьми невозвратной ссуды!
Ты скажи: где покоится сын Гертруды?
Ты ночами не спишь, как лесная птица:
Может, слышала: где закопали принца?
— Он ко мне приходил и сидел до света,
У меня между ног не искал ответа,
Он глазами блуждал, как сама тревога,
Ты, прохожий, похож на него немного;
Говоришь мне, как женщине, а не самке…
Ты ступай, порасспрашивай лучше в замке!
— Я за пазухой, стражник, ножа не прячу!
Не гони, помоги мне решить задачу!
У дверей королевских гуляют сплетни;
Не слыхал ли, где принца приют последний?
— Тьму великих секретов готов сказать я:
Сколько раз королева меняет платья,
Сколько блох квартирует на псиной своре,
И когда будет перепись в Эльсиноре;
Но могила опального принца — дудки!
Нет подобных познаний в моём рассудке!
Если Гамлет испробовал смерти жало,
Ты спроси у той же, что провожала!
— Эй, подвинься, костлявая! Сяду рядом!
Ты и людям — своя, и зверям, и гадам,
Ты у силы небесной — простой солдаткой;
Где принц Гамлет обнялся с землицей датской?
— Легче ветер девичьим поймать напёрстком,
Легче вырастить древо на камне плоском,
Но ни в тихом раю ты, ни в адском гаме
Не услышишь того, кто зовётся Гамлет.
Не везли тебя чёрные в ночь квадриги,
Не записан ты, принц, в похоронной книге,
Не тревожит ворон твою глазницу;
Для чего ты ищешь себе гробницу?!
И ответил Гамлет сквозь приступ кашля:
— Чтобы чуять и знать, что живой пока что.

ПАМЯТИ ВАДИМА ЖУКА

Небо нынче дождём ограблено,
Серый плащ вместо солнца выдан…
Жизнь похожа на Чарли Чаплина,
А вот смерть — это Бастер Китон.
Жизнь тоскует, бомжует, мается,
Но поёт озорной мотив мне;
Смерть ни разу не улыбается
(Даже этой глагольной рифме).

Жизнь — голодная бесприданница:
Дарит жемчуг и спит за сценой;
Смерть, трюкачка, в окно кидается,
Но всегда остаётся целой.
Жизнь — ковёрный. Нашейный бант его
Съехал набок, ладони в саже;
Жизнь всегда до конца талантлива,
До черты и за нею даже.
Смерть — та новость, что знают исстари,
Жизнь — игла, что забыта в пледе;
Обе крутят педали истово
На едином велосипеде.
Проскользнуть бы да между каплями
Нерастаявшим, неубитым…
Жизнь похожа на Чарли Чаплина,
А вот смерть — это Бастер Китон.

ЛЬВИНЫЙ МОСТИК

Кто бы тут рассказал о любви нам?!
…Над рекой цвета старых кальсон
Как-то утром на мостике Львином
Лев Абрамыч стоял Кацнельсон.

Был в науке светилом он видным,
И светил, и сиял за версту,
Ярче  только Лев Маркович Фридман —
Тот, что  рядом стоял на мосту.

Заскрипел разговор понемногу,
Вперевалочку где-то возник,
Словно с правой на левую ногу,
С маме-лошен на русский язык.

«Лёва, помнишь… Наталья Петровна…»
«Та кассирша в кафешке с угла?!»
«Так ты помнишь её?» «Безусловно!
Почему ты спросил?» «Умерла».

«Да, бывает… А Яша Лапидус?
Кавээнщик, пиранья пера,
Тонкий, словно индийский папирус…»
«Тоже умер?!» «Буквально вчера!»

И, сердечным ведомые ритмом,
Сберегая крупицы тепла,
Замолчали Лев Маркович Фридман
С Кацнельсоном, который Л.А.

Небо, за неимением снега,
Сверху сыпало белым дождём…
Первый молвил: «Пойдёмте, коллега?»
И коллега ответил: «Пойдём.

Не впервой нам. Всегда искони мы
Так идём, не касаясь земли!»
И пошли они, ветром гонимы,
И до Ерусалима дошли.

И никто не пошёл вслед за ними,
Не хватился никто на Руси.
В славном городе Ерусалиме
Эти двое поймали такси.

Солнце жарило мчащийся «Убер»
И свисало, как будто хурма…
Про кого говорили, что умер —
Были живы. И даже весьма.

Сей закон адвокатам неведом,
Но записан в скрижалях иных:
Просто если ты стал людоедом,
Для кого-то пропал из живых.

Надо взваливать это на плечи,
Уходить от кромешного зла,
А иначе зачем, человече,
Жизнь твоя разбитная прошла?!

Как дела? Отвечай: всё в порядке,
И гляди сквозь чернильный февраль,
Как отчизна в кровавом  припадке
Бьёт последний наследный хрусталь.

И пускай в голове отголоски
Проплывут, как в тумане — гудки:
Львиный мостик, Таганки подмостки,
Литераторские мостки.

Две фигуры в пространстве повинном
Повторяют: на Львином, на льви…
Кто бы тут рассказал о любви нам?!
Очень нужно о ней. О любви.

СЛОВО О ПЛЕЙШНЕРЕ

Неизбывна печаль у мгновения вешнего,
Налетит в переулке внезапным авто,
И тогда я припомню профессора Плейшнера,
Кабинетного чудика в мятом пальто.

Он, конечно же, был невозможным растяпою,
И я вас умоляю: какой он связной?!
С этой виды видавшею фетровой шляпою,
С этой интеллигентски-сутулой спиной!

Не виновный ни в чём, он терзался раскаяньем,
Архивариус пыли, растратчик чернил;
Эту жизнь зажевать бы цианистым калием!
Так оно и случилось. А я и забыл.

Как по городу, полному утренней звонкостью,
Он вразвалку фланировал, вечный студент!
Как сказал: «Я ошибся!» с последнею взрослостью,
Словно тысячу жизней прожил за момент!

Я б в солдаты пошёл, чтоб закончить полковником,
И немецкий бы выучил только за то,
Чтоб ему показать тот цветок с подоконником,
И шепнуть: «Не ходите. И к чёрту пальто!»

Светозарные тайны пространства нездешнего,
Круглый банковский счёт иль счастливый билет —
Я б отдал за спасенье профессора Плейшнера.
Но провалены явки. И выхода нет.

Я уверен, что мир не героями движется —
Золотыми растяпами вымощен путь.
Потому и нельзя быть похожим на Штирлица,
А на Плейшнера — можно. Не стыдно ничуть.

Share

Евгений Пальцев: Мой друг каштан: 2 комментария

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.