Иван Вырыпаев сказал как-то, что идентичности бывают разными – эгоцентричной, этноцентричной, мироцентричной, космоцентричной. Много угрызений совести я испытывал от того, что не мог нащупать свою этноцентричную идентичность. В Израиле я недостаточно еврей, в Украине – недостаточно украинец. О России сейчас и думать не хочу, хотя вырос во многом на русской культуре. Я чувствую себя лучше всего в обществе экспатов, эмигрантов, меняющих страны и языки.
РОККАСЕККА
Не знаю, почему, но свою идентичность я осознал именно в Италии.
Может быть, потому, что лето здесь так похоже на одесское? Лето, когда ты просыпаешься, уже вспотев, и первым делом, не то, что до завтрака, но даже до чтения новостей в Телеграм-каналах, идёшь принимать душ. Лето, когда гроздья спелого винограда прямо над дверью свисают под собственной тяжестью так низко, что ты, выходя из дому, неизбежно задеваешь их головой. Лето, когда лёгкий шум воды из горного источника, бегущей безостановочно из медного крана в алебастровую чашу небольшого фонтана, расположенного ровно напротив дома, становится неизменным фоном наших дней и ночей, и мы ходим насладиться её вкусом и прохладой по десяти раз на дню. Вода – это жизнь, вода в Италии окружает тебя повсюду; это страна брызжущей страсти к жизни.
Так что же, идентичность – это брызжущая страсть к жизни? Или принадлежность к «жаркому югу», в том числе одесскому?
Но ведь в Одессе я её не осознавал. Хотя, возможно, просто об этом не задумывался, потому что всё казалось понятным и естественным?
Мы жили тем летом в доме Веры Хлебниковой в Роккасекке, маленьком городке в часе езды и от Рима, и от Неаполя, и от моря. Вера приглашала нас несколько раз, и когда мы наконец решились ехать, я не сразу вспомнил это название, а потом, найдя его на карте, приуныл, потому что путь от Праги был неблизким. Длина пути компенсировалась двумя вещами – тем, что в Роккасекке родился Фома Аквинский, а кроме того, я мог спокойно ездить оттуда в Неаполь, разыскивая следы своих дальних родственников. Ведь фокус внимания способен сделать родным и любимым практически всё, на что он обращён, так что дальние родственники могут на время отказаться ближе ближайших…
И мы поехали.
Поездка была упоительной. Остановка на пиво в Мюнхене, ночёвка в деревушке в австрийских Альпах, божественные Доломиты, римский амфитеатри дом Джульетты в Вероне, сады Боболи, усыпальница Медичи и бистекка фиорентина в жаркой Флоренции, великолепный кофе на каждой заправке и, наконец, Роккасекка, растянутая вдоль узкой дороги из низины наверх, в горы. Карабкающиеся вверх по склону дома из серого камня, единственная пиццерия на центральной площади, в которой вечером собирается весь город и где своего заказа нужно ждать добрый час, бюст родившегося тут великого флейтиста Северино Гаццеллони, чуть дальше, на повороте, недалеко от мастерской Веры, бюст Папе Павлу VI, который приехал сюда в 1974-м по случаю семисотлетия со дня смерти Фомы Аквинского – всё это мы увидели в первый же вечер. А вот гигантский памятник самому Doctor Angelicus я нашёл не сразу – он стоит в самом конце города, у кладбища. Как пошутила Вера, он был похож скорее на грузинского киноактёра, чем на средневекового схоласта.
Август в Италии – пора праздников и отпусков. В тот самый первый вечер был фейерверк, красивый и очень долгий. Горы отражали его эхо и возвращали звук назад.
После этого погода резко изменилась. Ленивая жара сменилась грозой, которая бушевала всю ночь. В доме хлопали окна и ставни, от сквозняка открывались двери, а ровно в семь утра я проснулся от звуков выстрела. Где-то стреляла пушка.
К одиннадцати часам всё высохло, и я смог наконец пойти наверх, на гору Монте-Аспрано, к вожделенным развалинам замка графов Аквино, где родился в 1225 году Сицилийский бык, рёв которого оглушил мир.
Узкие улочки из серого камня круто поднимались вверх, каждый второй дом казался заброшенным, но те, в которых видна была жизнь, вызывали восхищение. И вот я уже возле церкви Сан-Томмазо, первой церкви, построенной в честь Аквината ещё в 1325 году. От ночного дождя не осталось и воспоминаний, итальянский зной вошёл в свои права, под ногами сновали ящерицы, вокруг летали бабочки и осы, запах сухой полыни напоминал запах Кипра, и вокруг, куда глаза глядят, были покрытые зеленью горы и долины этой благословенной изобильной страны.
Я спустился немного вниз, сел на скамейку с видом на горы и начал гуглить информацию о Фоме Аквинском.
Италия религиозная была для меня до недавнего времени лишь экзотикой, фигурой речи, и уже после этой поездки, после чувств, испытанных возле башни, в которой был заточен Фома Аквинский, и возле гробницы Святого Бенедикта в Монтекассино, я открыл для себя ещё одну грань этой расположенной на Апеннинском полуострове вселенной. Хотя главной для меня была и остаётся итальянская эстетика, прямое следствие местной витальности. Возрождение и футуризм, казалось бы, антагонисты – на самом деле ветви одного дерева. Изобилие и не менее изобильная борьба с ним – эстетически безупречны. И каждый раз, входя в музей, я вспоминаю Маринетти:
«Слишком долго Италия была свалкой всякого старья. Надо расчистить ее от бесчисленного музейного хлама — он превращает страну в одно огромное кладбище.
К чему это: ежедневное хождение по музеям, библиотекам, академиям, где похоронены неосуществленные замыслы, распяты лучшие мечты, расписаны по графам разбитые надежды?! Для художника это все равно, что чересчур затянувшаяся опека для умной, талантливой и полной честолюбивых устремлений молодежи. Для хилых, калек и арестантов — это еще куда ни шло. Может быть, для них старые добрые времена — как бальзам на раны: будущее-то все равно заказано… А нам все это ни к чему! Мы молоды, сильны, живем в полную силу, мы, футуристы!»
Как это по-итальянски! Но это утомление от изобилия нам, пришельцам, кажется бравадой и позёрством.
Уровень итальянской эстетики, оказавшей огромное влияние на всю Европу, очевиден просто из классического определения «к северу от Альп». Когда я иду в самый красивый пражский сад, Вртбовску заграду, и читаю о том, что он является одним из самых красивых европейских садов к северу от Альп, сразу становится понятно, что к югу от Альп находятся такие сокровища, по сравнению с которыми всё остальное является вторичным и второстепенным. Итальянские художники, скульпторы и архитекторы задавали уровень и тон всей Европе, и первыми всегда вспоминаются художники эпохи Возрождения, пусть оно как эпоха и придумано Яковом Буркхардтом. Наверное, так почти у всех. Именно итальянское искусство – тот водораздел, который отделил Средневековье от Ренессанса, и схоласт Фома Аквинский вряд ли благосклонно воспринял бы это буйство плоти и жизни.
«…в Италии культура распространилась среди мирян на несколько столетий раньше, чем севернее Альп. Фридрих II, пытаясь основать новую религию, представлял в своем лице крайнюю антипапскую культуру, тогда как Фома Аквинский, родившийся в Неаполитанском королевстве, где правил Фридрих II, остается вплоть до наших дней классическим представителем философии папства. <…> Хотя в области искусства Возрождение все ещё придерживается строгого порядка, в мышлении оно предпочитает большой и плодотворный беспорядок».
Эту главу у Бертрана Рассела я читал, уже спустившись к Вере домой, сидя во дворике и уплетая виноград. Его «История Западной философии» была настольной книгой того лета.
«Возрождение не было периодом великих достижений в области философии, но оно дало известные плоды, которые явились необходимой предпосылкой величия XVII столетия. Прежде всего, Возрождение разрушило окостенелую схоластическую систему, которая превратилась в интеллектуальную смирительную рубашку. Далее, оно возродило изучение Платона и этим создало потребность в независимости мысли, по крайней мере, в такой степени, какая была необходима для того, чтобы сделать выбор между ним и Аристотелем».
Да-да, окостенелая схоластическая система – это во многом Аквинат, преданный последователь Аристотеля.
Рассел весьма скептически относился к Фоме Аквинскому как к философу (и к католической философии в целом, за исключением, пожалуй, Святого Августина):
«В Аквинском мало истинного философского духа. Он не ставит своей целью, как платоник Сократ, следовать повсюду, куда его может завести аргумент. Аквинского не интересует исследование, результат которого заранее знать невозможно. Прежде чем Аквинский начинает философствовать, он уже знает истину: она возвещена в католическом вероучении. Если ему удается найти убедительные рациональные аргументы для тех или иных частей вероучения – тем лучше; не удается – Аквинскому нужно лишь вернуться к откровению. Но отыскание аргументов для вывода, данного заранее, – это не философия, а система предвзятой аргументации. Поэтому я никак не могу разделить мнения, что Аквинский заслуживает быть поставленным на одну доску с лучшими философами Греции или Нового времени».
Ну ладно. На сегодня хватит. Можно сделать перерыв. Небольшую вылазку на юг. Выполнить второй пункт намеченной программы.
Роккасекка удачно расположена на полпути между Неаполем и Римом. Рим в этот раз не входил в наши планы, а вот с Неаполем я связывал большие надежды. Я хотел найти усыпальницу, фамильный склеп дальних родственников, седьмой воды на киселе – Бакуниных. Антонина Ксаверьевна Квятковская, кузина моего прапрадедушки, Тихона Александровича Квятковского, вышла в 1858 году замуж за великого анархиста Михаила Бакунина и уехала вслед за ним заграницу – сначала в Стокгольм, а затем в Лондон, Париж и, наконец, в Италию. У Антонины было четверо детей – дочери София, Мария, Татьяна и сын Карло. И, хотя трое из них носили фамилию Бакунин, отцом всех четверых, включая младшую, Татьяну, был друг и пламенный последователь Михаила Бакунина, итальянский анархист и адвокат Карло Гамбуцци. В Италии у Бакунина вообще было много поклонников – например, юрист и дипломат Карло Кафьеро, бросивший карьеру для того, чтобы присоединиться к революционному движению. Будучи поначалу убеждённым марксистом, под влиянием Бакунина он полностью изменил свою позицию, принял идеи анархизма, продал унаследованные земли и купил ферму в Швейцарии, на которой и жили потом Бакунин и другие беглые революционеры (правда, позже он ужасно с Бакуниным рассорился). Кстати, в 1877 году Кафьеро с тридцатью товарищами, среди которых был ещё один друг Бакунина, Эррико Малатеста, захватили без всякого сопротивления две итальянские деревни, Летино и Галло, чтобы установить в них новые порядки – они возвратили заплаченные налоги, уничтожили официальные документы и раздали народу государственное имущество, которое смогли захватить.
Понятно, что всем это страшно понравилось. Увы, продлилась идиллия недолго.
Деревни эти находятся совсем недалеко от Роккасекки.
Интересно, что именно итальянцы оказались наиболее чувствительными к проповедям Бакунина.
Неапольский историк Анджело Ренци пишет:
«Летом 1865 года, поехав на короткое время в Неаполь (из Флоренции), Бакунин обнаружил там свою истинную политическую родину, идеальный центр своей революционной деятельности, среди сонма стихийных и оживленных друзей, сочувствовавших его взглядам. Он останется там без перерыва в течение двух лет, с 1865 по 1867 год: двухлетний период, который отмечается в биографии Бакунина как период окончательного формирования его анархической мысли и собственно рождение анархизма как идеи. <…> Бакунин чувствовал себя в Неаполе совершенно спокойно: ему нравился “вулканический” характер неаполитанцев, ум, воображение, творчество, энтузиазм, человеческая теплота.
Он любил веселые уличные столы со своими товарищами, где за бокалом хорошего красного вина и чашкой кофе можно было страстно обсуждать политику и мечтать об “обществе будущего”, в котором после устранения социальной несправедливости и при любой форме власти и государства все люди могли бы жить свободно, равно и по-братски счастливо…
Неудивительно поэтому, что именно в Неаполе Бакунин окончательно сформирорвал свои взгляды и здесь зародился анархизм как политическое движение. Неаполитанцы, особенно многочисленные представители городского плебса, на протяжении столетий привыкли общаться между собой, обходясь без государства, которое было бы им безразлично, если не враждебно, и во всяком случае чуждо».
Ренци, как местный патриот, несколько преувеличил роль Неаполя и Бакунина, забыв упомянуть как минимум Годвина и Прудона, но в части анархо-коллективизма с ним можно, пожалуй, согласиться. А вот то, что влияние Бакунина на итальянцев было огромным, несомненно.
Румынский социалист и публицист, приятель Бакунина Замфир Арборе-Ралли, чей дед принимал в своей бессарабской усадьбе Пушкина, писал в своих воспоминаниях о том, что Бакунин стал «для итальянских социалистов настоящим апостолом нового учения и от Милана и Болоньи до Неаполя он был известен под именем Santo Maestro (святого учителя)».
Чуть ли не Doctor Angelicus!
«Итальянская молодежь, нервный и увлекающийся итальянский рабочий, которые когда-то шли умирать под знаменем Гарибальди, вкусив от плода, созревшего в продолжение двадцати лет национальной независимости, познали, наконец, всю горечь обманутых иллюзий и стали толпами переходить в ряды социалистов-революционеров. Главные деятели этого движения в Италии были ученики и прозелиты Михаила Александровича».
Кстати, с Гарибальди Бакунина познакомил не кто иной, а Карло Гамбуцци. Зная, что именно он, его ближайший друг, является отцом детей Антонины, Бакунин, тем не менее, нежно заботился о них, и после ссоры с Кафьеро, за два года до смерти в своей «Оправдательной записке» писал: «А теперь, друзья мои, мне остается только умереть. Прощайте! Эмилио (Беллерио), старый и верный друг мой, спасибо тебе за твою дружбу ко мне и за все, что ты сделаешь для моих близких после моей смерти. Прошу тебя, помоги Антонии переехать, что ей придется, думаю, сделать безотлагательно…
Антония, не проклинай меня, прости меня. Я умру, благословляя тебя и наших дорогих детей».
После смерти мужа Антонина возвращается в Неаполь, где выходит замуж за Гамбуцци. Вместе с детьми она живёт на его вилле в Каподимонте.
Из четверых детей прославились двое – Мария и София. Мария, тётя моей бабушки – настолько, что её имя носит одна из неапольских улиц.
Туда, на Viale Maria Bakunin, мы с сыном и поехали первым делом.
Ездить на машине по Неаполю непросто даже с навигатором, но мы справились. Нашли улицу, сфотографировали табличку и отправились исследовать следующий пункт составленного заранее плана.
Этим пунктом было кладбище.
Несколько дней перед этим я изучал историю Поджореале – старого городского кладбища, где были похоронены Антонина Ксаверьевна, Мария, София и Карло Гамбуцци. О нём писали как о городе в городе, огромном некрополе со своими улицами, площадями и многоэтажной застройкой. Я в это не верил, пока не увидел эти «высотки» сам. Читал я и о том, что вокруг кладбища развернулась целая война с местной мафией – они захватывали склепы, чтобы тайно хоронить там своих погибших бойцов, да ещё и хранили в колумбарии оружие.
В общем, это был тот Неаполь, который представляет себе любой иностранец. Жутковатый, но ужасно привлекательный.
Забегая вперёд, скажу, что Поджореале – самое красивое кладбище, которое мне доводилось видеть. Это просто музей скульптуры под открытым небом с фантастическим видом на Неаполитанский залив. Хотя прилегающий к кладбищу район хотелось миновать поскорее – слишком небезопасным он выглядел.
Когда наша машина на чешских номерах въехала в ворота Поджореале, она вызвала всеобщее внимание – других машин с иностранными номерами я там не видел. Было немного страшно, но дело есть дело.
Поджореале разделено на две части – старую и новую. Я понятия не имел, где искать семейный склеп Бакуниных-Гамбуцци – после долгих поисков в Сети узнал лишь, что находится он на участке, именуемом Zona russa и находится на «Аллее Доброй Смерти (Viale della Buona Morta). Плюс удалось найти крошечную нечёткую фотографию склепа.
Увы, старая часть кладбища была закрыта на реконструкцию. Закрыта категорически. За полгода до нашего приезда из-за обрушения многоэтажных склепов было разрушено почти триста погребальных ниш. Часть гробов просто висела в воздухе, часть упала на землю, и теперь предстояло идентифицировать рассыпавшиеся останки, кости с черепами, которые оказались под открытым небом.
Планы наши пошли под откос.
Потоптавшись возле закрытых монументальных ворот и задав жестами строгому охраннику очевидный вопрос (английский там, разумеется, никто не понимал), ответ на который был тоже очевиден, я, несолоно хлебавши, перешёл дорогу обратно, направляясь к машине.
Но… мы не привыкли отступать.
На новом участке я увидел сторожку смотрителя. Это был последний шанс.
Как хорошо, что в телефонах сейчас есть переводчик. Минут десять мы с ним молча стояли рядом и писали друг другу фразы – он на итальянском, я на русском.
«На старое кладбище попасть никак нельзя – там убирают рассыпавшиеся кости», – писал он мне. «Никак нельзя, но в субботу в четыре часа вечера за двадцать евро можно».
Я тихо ликовал. Не зря Бакунин с итальянцами так нравились друг другу.
Ну что же, теперь можно поехать в университет – там много лет преподавала Мария.
Неаполитанский университет имени Фридриха II – один из старейших в мире, он был основан в 1224 году. Внук Барбароссы, Фридрих II Гогенштауфен, основал его, не дожидаясь папской буллы – у них с папой не ладилось. Мария Бакунина окончила его в 1895 году и получила диплом по химии, защитив диссертацию по стереохимии. На её исследования обратил внимание знаменитый итальянский химик Станислао Канниццаро, отметивший, что «синьора Бакунина тщательно выполнила непростую экспериментальную работу и получила новые данные по стереохимии, которые внесли существенный вклад в развитие этого раздела химической науки». Его отзыв побудил Национальную академию наук присудить Марии Бакуниной премию в тысячу лир.
В 1912-м она начала читать лекции в Политехнической школе, нарушив традицию, согласно которой преподавание химических наук было прерогативой исключительно мужчин. Скоро Мария Бакунина стала центральной фигурой в интеллектуальной жизни Неаполя, а в 1921-м заняла пост президента неаполитанского отделения Итальянского химического общества. По воспоминаниям современников, это была нежная и мужественная женщина: в 1944 году она спасла родной Институт химии от сожжения и разорения, просто встав на пути немецкого офицера, который, будучи поражён её мужеством, отдал солдатам приказ отступить – точно так же, как сделала это в том же году директор и ангел-хранитель Одесской публичной библиотеки Александра Николаевна Тюнеева.
C 1940 по 1947-й Мария Бакунина возглавляла отделение органической химии факультета естественных наук Неапольского университета. В 1944-м она стала директором Академии Понтаниана – общества гуманистического направления, которое было закрыто нацистами и возрождено Бакуниной совместно с великим Бенедетто Кроче.
Ещё один факт всегда подчёркивают её биографы. Она сумела спасти от ареста нацистами своего племянника, великого математика Ренато Каччиопполи. Он был сыном Софии Бакуниной, выпускницы того же Неаполитанского университета по специальности «Медицина и хирургия», и хирурга Джузеппе Каччиопполи. Именем Ренато названы улица, лицей, кафедра математики в том же университете и даже метеорит. Он вообще неаполитанская достопримечательность. Чтобы понять это, можно посмотреть снятый режиссёром Марио Мартоне фильм «Смерть неаполитанского математика», получивший специальный приз жюри на кинофестивале в Венеции.
Ренато, появившийся на свет 20 января 1904 года, унаследовал нечто беспокойно-славянское: он с детства фрондёрствовал и азартно пускался в непрерывные споры. С возрастом оппозиционность усиливалась, и это более чем понятно – годы его молодости и ранней зрелости пришлись на режим Муссолини. Есть один эпизод, хорошо дающий понять его своеобразную манеру сопротивления диктатуре. Когда фашистский министр культуры громогласно объявил, что итальянскому мужчине «не подобает прогуливаться с собачкой», математик вышел в город, прогуливая на поводке… петуха. А в один майский вечер 1938-го, когда Неаполь «удостоился» государственного визита Гитлера в сопровождении Муссолини, в пивной «Löwenbrau» на пьяцца дель Муничипио Ренато Каччиополи и Сара Манкузо, его будущая жена, спели «Марсельезу», особенно напирая на слово «liberté». Затем математик, усевшийся за рояль тапёра, прочитал перед остолбеневшей публикой небольшую речь о смысле этой музыки и стихов. В результате его посадили в тюрьму, откуда выпустили лишь после вмешательства сестёр Бакуниных. Однако компромисс, на который пошла София Михайловна, оказался для него тяжелее собственно заключения: она письменно подтверждала, что сын стал жертвой припадка безумия, и просила перевести его в психиатрическую больницу. Заявление это стало причиной душевной травмы, залечить которую Каччополи так и не смог, как не смог и простить этот поступок горячо обожаемой матери.
После падения режима Ренато с успехом продолжил научную карьеру, начатую ещё в Падуанском университете, где в возрасте двадцати семи лет он возглавил кафедру алгебраического анализа. С 1934-го Каччиопполи преподавал в Неаполитанском университете, и среди его учеников было немало будущих итальянских знаменитостей. Каччиопполи удивительным образом сумел увязать в своей деятельности науки точные и гуманитарные. Он стал одним из основателей Неаполитанского киноклуба, и после просмотра фильмов устраивал знаменитые дискуссии, где затрагивались все области культуры – поэзия, музыка, живопись – неизменно исполняя при этом на фортепиано любимую музыку.
15 февраля 1947 года, в один день со своей тётей, Марией Бакуниной, он был принят в члены Национальной Академии деи Линчеи.
Каччопполи, конечно, принадлежал к левой интеллигенции и поддерживал компартию, но при этом мог себе позволить говорить в присутствии консула СССР о «циклопических идиотизмах Лысенко» и о «дураке Жданове, решившем цензурировать каждую советскую книгу». Венгерские события 1956 года нанесли сильнейший удар по его «левым убеждениям». В том же году умерла его мать и пошатнулся брак с горячо любимой Сарой, которая связалась с коммунистом Марио Аликата. Каччиопполи начал пить и через три года покончил с собой выстрелом из револьвера в своей квартире в Палаццо Челаммаре.
Я решил заехать туда по дороге в университет. Увы, дом этот, находящийся в одном из самых красивых районов Неаполя, был, как и кладбище, Поджореале, закрыт на реконструкцию. Грустно побродив вокруг, я поехал наVia Mezzocannone.
Вся жизнь на длинной, узкой, спускающейся к морю Via Mezzocannone вращается вокруг университета – тут полно книжных магазинов, маленьких типографий и издательств, магазинов канцтоваров и копировальных центров. Стены высоких домов испещрены чудовищным количеством граффити, а яркое неаполитанское солнце с трудом пробивает себе путь вниз. Август – сезон отпусков, потому, зайдя в крошечный букинистический магазин «Libreria Martino», я спросил у хозяина, удастся ли мне попасть внутрь, в университетские аудитории. Ну и сообщил попутно, что являюсь дальним родственником Марии Бакуниной.
Он сразу оживился.
— О, Мария! Её в Неаполе знают и помнят. У меня где-то были её старые книги по химии. Она же изучала минералы и даже составила геологическую карту Италии! Но их нужно будет долго искать. Пойдёмте, я попробую уговорить охрану, чтобы вас запустили хотя бы во двор.
— Постойте, я хочу купить у вас хоть что-нибудь!
Я выбрал альбом литографий «Napoli in miniatura» с портретами неаполитанцев 19 века, и мы вышли на улицу, в зной. Нескольких фраз оказалось достаточно, хозяин магазина вернулся к своим книгам, а мы с сыном попали вовнутрь, во двор главного корпуса. Монументальная лестница вела к корпусу, крыша которого была увенчана огромным орлом, под которым были установлены не менее огромные часы. «Instituti di chimica e fisica» – гласила надпись под ними.
Я сел на ступени и попросил сына меня сфотографировать. Миссия на сегодня была выполнена.
До субботы оставалось несколько дней. Мы съездили в Казерту, циклопических размеров дворец неаполитанских Бурбонов, где под палящим солнцем, в сорокаградусную жару, с трудом дошли до середины парка. Провели незабываемый вечер в Монтекассино, этой колыбели европейских монастырей. И каждое утро я поднимался наверх, к Аквинату.
Каждый такой подъём наполнял меня необыкновенной энергией. Каждый раз ко мне приходили новые откровения.
Например, там я изобрёл теорию состояний.
Ведь каждый раз, поднявшись наверх, я входил в состояние спокойной уравновешенности, ненапряжённого, но активного сосредоточения, когда разум открыт тому, что приходит изнутри, получая при этом импульс снаружи. Импульс красоты, гармонии и изобилия. Там я вдруг понял, что жизнь нашу во многом определяет смена состояний, что важно уметь приводить себя в определённое состояние, что счастье – это тоже состояние. И йога – это тоже способ, искусство приводить себя в определённое, правильное, выходящее да рамки привычного состояние, в котором открываются определенные истины. И главное – вырабатывать привычку к состоянию, которое не порождает карму.
Да и Фома Аквинский тоже обладал умением приводить себя в то состояние, в котором ему открывались многие истины – иначе он не смог бы создать свои великолепные труды. Недаром он разграничивал области философии и теологии: предметом первой являются «истины разума», а второй — «истины откровения». Ведь приобщение к Божественному знанию достигается именно через откровение.
Наконец настала суббота. Волновался ли я? Ещё как. Завёз своих в художественный музей Каподимонте и нашёл в навигаторе дорогу на кладбище.
Первое приключение началось сразу же. Навигатор вдруг повёл меня по узкой улице, резко спускающейся с холма вниз. Узкой настолько, что я мог дотронуться до стен домов, просто вытянув руку из машины. Осложнялось всё тем, что булыжники мостовой были скользкими, угол наклона всё увеличивался, а у некоторых домов стояли стулья и небольшие столики, на которых вальяжно сидели равнодушные неаполитанцы.
Через минуту я начал молиться о том, чтобы не наехать никому на ногу. Через две – о том, чтобы эта улица вообще куда-то меня вывела, а не привела в тупик, потому что ни развернуться, ни сдать назад не было никакой возможности. Вдоволь налюбовавшись портретами Марадоны, обильно украшавшими стены, я с чувством огромного облегчения выехал, наконец, на широкую дорогу. Через пятнадцать минут я уже был на кладбище.
Охранник совершенно забыл о нашем уговоре, меня тоже не вспомнил, но двадцать евро, вынутых мною из кармана, сразу же его взбодрили. Он запер сторожку, сел в мою машину, и мы поехали на «старую» половину.
Конечно же, он и не думал искать каких-то там Бакуниных и Гамбуцци, а уж тем более непонятно где находящуюся и, судя по всему, заброшенную zona Russa. Он просто повёл меня на участок, где были похоронены знаменитые неаполитанцы. Имена их ровно ничего мне не говорили, но памятники были восхитительными, и я усердно их фотографировал. Из знакомых имён там был только Бенедетто Кроче.
По соседству с участком знаменитостей я вблизи увидел то, из-за чего и было закрыто кладбище. Те самые разрушенные склепы с торчащими из них костями и черепами.
Вдали показались какие-то люди, охранник заволновался и жестами показал, что нам нужно идти к машине. Через несколько минут мы уже были за воротами.
Да, я был разочарован. Но впечатления от увиденного были необычайно яркими. Остаток дня я провёл в музее Каподимонте с его бесконечной, великолепной коллекцией, которая привела меня в восторг, которого я давно уже в музеях не испытывал. Один из шедевров – великолепная работа Якопо де Барбари, на которой изображён великий Лука Пачоли, нищенствующий монах-францисканец, который изобрёл основу сегодняшнего бухучёта, двойную запись. Пачоли начинал как подмастерье у художника Пьерро дела Франческа, но гораздо больше его увлекала математика. Он стал автором «Суммы арифметики, геометрии, отношений и пропорций», трактатов «Об игре в шахматы», «О счетах и записях». В Милане, где Пачоли возглавлял созданную им же самим кафедру математики, он сдружился с Леонардо да Винчи, который и проиллюстрировал трактат «Об игре в шахматы». Вместе они работали и над трактатом «Божественная пропорция» – Леонардо также его проиллюстрировал. Возможно, знаменитый «Витрувианский человек» как раз создавался изначально как одна из иллюстраций к трактату Пачоли. Интересно, что такие скучные «дебет и кредит», метод двойной записи – это, по сути, тот самый Великий предел, Инь и Ян, вечный баланс; то, к чему стремится всё во Вселенной.
Ну что же, миссию «родственники» можно было на этот раз считать законченной. Вторую итальянскую неделю можно провести в лени, наслаждении едой и вылазках к морю.
Мы так и сделали, но ритуал подъёма к Фоме Аквинскому я соблюдал неизменно. И каждый раз что-то о нём читал.
Фома Аквинский был настолько глубок, мощен и плодотворен, что мнения его служат до сих пор незыблемым авторитетом для католический церкви (да-да, невзирая на мнение Расселла). Охватить мыслью не только наследие Фомы, но и его самого кажется невозможным. Недаром великий эссеист Честертон в своей монографии о нём писал: «Об Аквинате надо писать очень много или очень мало. Теологию его вообще изложить невозможно. Одна знакомая дама раздобыла книгу выдержек из святого Фомы и, преисполнившись надежд, углубилась в раздел под невинным названием «О простоте Бога». Потом отложила книгу, вздохнула и сказала: “Если это простота, что же такое сложность?”»
В один из дней я пробрался из замка по острому пику холма дальше, к той самой башне, в которую родители заточили Фому, чтобы отвадить его от желания стать доминиканцем, «Псом Господним», нищенствующим монахом, и где он провёл больше года, изучая «Метафизику» Аристотеля и практически выучив наизусть Священное Писание. Родные пошла на отчаянную меру – раз уж сын не хочет пойти по пути благочестия и построения нормальной карьеры, то есть стать аббатом в Монтекассино, нужно полностью отвернуть его от церкви. И к нему присылают… женщину. Вот как пишет об этом Честертон:
«Родные пытались лишить его нищенской одежды, но он проявил воинственность предков и победил бы, если бы они не отступились. Заточению он подчинился со всем спокойствием; видимо, ему было не так важно, где размышлять — в башне или в келье. Только один раз он вышел из себя; ни раньше, ни позже он так не гневался. Современников его это поразило по более важным причинам, но есть тут и психологический и нравственный смысл. В первый и последний раз Фома поистине себя не помнил. Буря вырвалась из башни размышления и созерцания, в которой он обычно жил. Было это тогда, когда братья подослали к нему размалеванную блудницу, желая застать его врасплох и совратить или хотя бы ввести в соблазн. Гнев его был бы оправдан при более низких нравственных притязаниях, чем у него, ибо братья поступили не только плохо, но и низко. Для него было очевидно, что они знают (и они знали, что знает он), как оскорбит его само предположение, что он поддастся столь грубой провокации. Но обида еще горше — она ударяла по дерзновенному стремлению умалить себя, которое было для него гласом небесным. В этой вспышке, как в свете молнии, видим мы, насколько разъярился этот тихий тучный человек. Он вскочил, схватил из огня головню и замахнулся ею как пламенным мечом. Девица, конечно, закричала и кинулась из комнаты, чего он и добивался, как, должно быть, напугал ее огромный безумец, жонглирующий пламенем! Он мог поджечь дом, но только кинулся за нею, с грохотом захлопнул дверь и, дважды ударив головней, начертал на ней большой черный крест. Потом вернулся, положил головню в огонь и снова сел на свое место, где так любил размышлять, на тайный трон созерцания, которого больше не покинул».
Удивительно, что башня сохранилась до сих пор. Сфотографировав её со всех ракурсов, я сел на согретый солнцем камень. Вокруг стояла абсолютная тишина; со всех сторон, ближе или дальше, виднелись горы, за которыми было море.
И там, на вершине холма, у башни, в которой был заточён Фома Аквинский, я понял вдруг, что моя идентичность – это европейская идентичность. Что всю Европу, бездонный кладезь культуры и истории, я на самом глубинном уровне ощущаю своим домом. И в доме этом есть достаточно той самой жажды к жизни, которая кажется мне чуть ли не самым важным.
Со своей одесской идентичностью, будучи на четверть евреем, на четверть украинцем, на четверть русским и на четверть поляком, я, как ни старался, так и не смог почувствовать себя кем-то определённым. Потому внезапно пришедшее осознание своей европейской идентичности не только потрясло меня, но и принесло огромное облегчение.
Иван Вырыпаев сказал как-то, что идентичности бывают разными – эгоцентричной, этноцентричной, мироцентричной, космоцентричной. Много угрызений совести я испытывал от того, что не мог нащупать свою этноцентричную идентичность. В Израиле я недостаточно еврей, в Украине – недостаточно украинец. О России сейчас и думать не хочу, хотя вырос во многом на русской культуре. Я чувствую себя лучше всего в обществе экспатов, эмигрантов, меняющих страны и языки.
Из блаженного забытья меня вывел пробивший где-то внизу колокол. Они бьют здесь каждые четверть часа. И всё внезапно ожило. Я почувствовал запах согретой солнцем полыни, увидел летавших вокруг ос и бабочек, услышал стрёкот кузнечиков. Оказывается, всё это жизненно необходимо: виноград, ярко-голубое небо, крупно вспаханная земля, жара, море до горизонта, а главное – тепло, которое с первого мгновения распознается телом, и ты моментально расслабляешься. И вообще – хорошо устраивать себе раз в месяц день, на который ничего не планируешь, и делать то, что захочется. Но не спеша. Ведь в каждый конкретный момент времени текущие проблемы кажутся нам самыми серьёзными, и мы торопимся их решить. Но спустя время редко о какой из них вспоминаешь без улыбки.
Все оставшиеся дни поездки я обдумывал открывшееся мне понимание своей идентичности. И читал повесть текст Честертона об Аквинском:
«По странной и даже символической случайности святой Фома появился на свет в самом центре цивилизованного мира – там, где пересекались главные силы времени, поверявшие нашу веру. Он был тесно с ними связан. И религиозные распри, и ссоры государей были для него просто семейной неурядицей. Он был багрянородным почти в прямом смысле слова – его близким родственником был император Священной Римской империи. Он мог бы украсить свой щит гербами всех государств Европы – но он отбросил щит. Он был и итальянцем, и французом, и немцем – европейцем в полном смысле слова. Он унаследовал силу норманнов, чьи странные, несущие порядок набеги ещё вонзались стрелами в уголки Европы, в границы земли: одна стрела сквозь слепящий снег улетела с герцогом Вильгельмом на дальний Север, другая путем финикийцев и греков пролетела сквозь Сицилию, к вратам Сиракуз. Он был в родстве с государями Рейна и Дуная, оспаривавшими по праву корону Карла Великого: Рыжий Барбаросса, спящий под рекою, приходился ему двоюродным дедом, Фридрих II, Чудо света, – троюродным братом. А, кроме того, бесчисленными нитями он был связан с Италией, с бурлящей жизнью её крохотных народностей и тысячами её святынь. <…> К вселенской широте взглядов, принадлежащей ему по праву рождения, он присоединил качества, присущие ему самому, и они помогали народам понять друг друга, словно он был послом или переводчиком.
<…> К святому Фоме можно было бы применить наше слово “интернациональный”. Но тут необходимо вспомнить, в какое он жил время. Мир был тогда интернациональным в том смысле, который сейчас совсем забыт. Человек, вершивший судьбы стран, мог принадлежать в XIII веке к разным национальностям сразу. Народности и страны не были разделены так чётко, как теперь. Святого Фому звали волом из Сицилии, хотя родился он около Неаполя, а город Париж уверенно считал его своим, потому что он был светочем Сорбонны, и, когда он скончался, пожелал похоронить его в своих стенах».
***
Да, именно здесь, в маленьком итальянском городке Роккасекка, я осознал, наконец, с полной ясностью свою национальную идентичность.
И совершенно отчётливо понял, что я – человек европейской идентичности.
Много лет подряд, возвращаясь в Украину из европейских поездок, я испытывал лёгкую печаль, собирался с духом, уговаривая себя, что это моя родина, следовательно, нужно пусть не ликовать, но хотя бы радоваться, возвращаясь домой, и несколько дней уходило у меня на перезагрузку. Но каждый раз, собираясь в аэропорт, на рейс домой, я мечтал о том, чтобы остаться ещё на несколько дней, а лучше недель тут, в Европе; где угодно – в Праге или Париже, Лондоне или Афинах.
Родившиеся в Одессе, как правило, являются интернациональным продуктом, результатом смешения кровей, и поиск своей идентичности представляет определённые трудности. Не избежал этого и я – хотя, конечно, привязка к национальности является банальностью, атавизмом, предрассудком, который сейчас выдаётся чуть ли не за догму; недаром Сократ говорил о том, что он не афинянин и не грек, а гражданин мира, а француз Луи Шарль де Монброн писал о том, что мир подобен книге, и тот, кто знает только свою страну, прочитал в ней лишь первую страницу.
А читать я люблю.
…привязка к национальности является банальностью, атавизмом, предрассудком, который сейчас выдаётся чуть ли не за догму; недаром Сократ говорил о том, что он не афинянин и не грек, а гражданин мира, а француз Луи Шарль де Монброн писал о том, что мир подобен книге, и тот, кто знает только свою страну, прочитал в ней лишь первую страницу.
___________________________________
Интересная мысль.