Нас кормили на пароходе из походной кухни, стоявшей на корме. Несмотря на то, что аппетит у меня был прекрасный, я старался во время пути есть возможно меньше. С маленькой нуждой удавалось справляться вечером и на заре утренней за борт (очередь к уборной была зачастую и ночью). Воды на корабле было только для кухни, так что обилие жидкости мы не употребляли. Погода была жаркая, несмотря на поднявшийся ветер.
[Дебют] Борис Попов
НАШИ ЗА ГРАНИЦЕЙ
Это период времени с конца 1920 года и до февраля 1924 года. К октябрю 1920 года агония “Добрармии” заканчивалась. Всё уже откатилось к Перекопу и Джанкою и держалось там только потому, что Красная Армия делала подготовку к дальнейшему удару. Ещё, конечно, как всегда в таком положении делает каждое разбитое командование и каждое рушащееся государство, были успокаивающие передовицы в печати, были романы сводок, были фантастические сведения, распространяемые для успокоения устно. Но было всем ясно, что наступил конец. Я был из тех, кому всем было ясно, что наступил конец. Я был в это время в Симферополе, в учебных частях конницы. Перед самым почти концом, летом, я был в нашей тыловой базе 12-ой дивизии в колонии “Конград” (кажется так она называлась). Дивизии, конечно, давно не существовало, был только “сводный полк” этой дивизии, которому и полком то было трудно называться. Во-первых, вообще было не больше 500-600 человек, а коней только голов 300. А потом люди были из командного состава многие “на даче”, на побережье, часть в Конграде. А на передовых были только самые боевые из ярых, да рядовой состав. Рядовой состав, бывший без коней, уже превышал своим числом конников. “Так называемый “цуфус” (zu Fuß) конницы только мешал самой коннице, и не приносил пользы командованию. Но как его предать пехоте? Во-первых, он сам не хочет стать настоящей пехотой, а коль передашь — так где же полк? Совсем его нет. А если нет полка, то нет и должности командира полка и остальных. Разве так можно? Ведь моё, командира, благополучие важнее благополучия всей Добрармии. Так и тянули до катастрофы. Коней не было, но у нас в Конграде в конюшнях стояли кони и очень хорошие кони и было их не так и мало, с сотню. Но это были кони комполка, помкомполка, завхоза полка и т.д. и т. д. На даче жили чины и их кони тоже кормились в Конграде. А кормили их солдаты, которых было и на даче и в Конграде десятки. В общем нормальная картина. “Болезнь протекала нормально”, ну и конец был нормальный…
Нас в Симферополе перевели в казармы и держали в “полной боевой”. Ученья (пешее по конному), ещё происходили, но “словесность” совсем погасла. В город выпускали только на самый короткий срок. Там уже, правда, было совсем неинтересно. Всё почти закрыто, настроение подавленное, видно то там, то сям грузящиеся скарбом и уезжающие подводы. Я обратил внимание на окно банка: там всё ещё висело объявление: “1 фунт стерлингов — 11.000 рублей” Но уже не было входа в банк и, наверно, не было и стерлингов. Мне это было, конечно, безразлично, но те, у кого были деньги — жалели, что не купили раньше. Наш один ротмистр, фамилия его была как фамилия одного богача с зимовников в степях задонья, продал свою золотую, украшенную камнями шашку за 1.500.000 рублей и купил себе фунты. У нас народ был не смекалистый — смеялись над ротмистром, что тот променял шашку на бумажки. Но ротмистр был умнее и только посмеивался.
И вот настал момент. Отпуска были совсем отменены. Потом под утром был подъём по тревоге. Были сборы, ожидание подвод. Потом рассаживание на разношёрстные подводы: тут были и извозьичьи повозки, и дроги дрогалей, и военные подводы. Разместились и тронулись в направлении на Бахчисарай. Было жарко, пыльно и тревожно. Что было сзади — это было неизвестно. Известно было только одно: Сиваши были перейдены конницей красных. Наши “цуфусы”, расставленные на северной стороне Сивашей, то есть попросту брошенные на произвол судьбы, с приказом держаться во что бы то ни стало, сообразили в чём дело и, не оказывая сопротивления не только пропустили Красную Армию, но даже присоединились к ней. (Об этом нам потом писал в Югославию также и бывший там тогда корнет Селихов, который в своём письме выражал сожаление, что не удалось ему нас догнать и отомстить за то, что мы его и всех “цуфусов” отдали в жертву.)
В Бахчисарае была остановка. По узким улицам турецкого селения нас нескольких молодых провёл кто-то из бывалых к тому месту, которое вдохновляло Пушкина. Но там было закрыто и через забор мы увидели только какой-то садик и в глубине его какую-то беседку, а перед нею что-то вроде водоёма. Было далеко и неудобно смотреть, а потому мы не получили никакого удовлетворения от этой прогулки и поспешили обратно, чтобы не отстать. Время было такое тревожное, что никто бы и не подумал ожидать нас. И действительно, вереница подвод уже двигалась и нам пришлось искать и догонять свою. На каждой подводе сидело уже больше народа. Не потому, что наши ряды увеличились, а просто потому, что несколько подводчиков, воспользовавшись остановкой, удрали и, главное, увезли и вещи, лежавшие на подводах. Кто бы искал и догонял подводчиков? А пострадавшие, под влиянием событий отнеслись сравнительно равнодушно к потере.
Так ехали мы по холмистой равнине, унылой как и наше настроение. Являлась мысль о том, чтобы отстать, но равнодушие и даже некоторая враждебность, чувствовавшаяся при проезде населённых пунктов, задерживали выполнение этого желания. Ехали как обречённые: подавленные и молчаливые.
К вечеру достигли Севастополя. Въезжали к него через какой-то прорытый бугор. Говорили, что сделали круг, чтобы въехать с этой окраины. По проезде этими “воротами” стали спускаться в город. Тот встретил нас пожаром. Горели какие-то склады. Мы проезжали совсем близко от пожара так, что слышали его треск и видели как там бегают люди. Никто, конечно, в такое время и не думал тушить пожар. Люди бегали и что-то тащили из горящих зданий. Среди нас нашлись люди побойчее и побежали к пожару. Догнали нас нагруженные всяким барахлом. Там были и английская военная форма и консервы. Рассказывали, что подожгла склад специальная команда по приказу штаба. Было приказано сжечь и никого не подпускать. Но команда нарочно подожгла с одного только конца и пустила население разбирать что угодно. И там “пол Севастополя” — некоторые приехали даже с подводами и грузят что возможно. Мы с усмешкой вспомнили как нас одевали и кормили стараясь “не додать” — а теперь всё это горит. И горит то, наверно, не всё, а только то, что не разграбила хозяйственная часть. Слишком большая у нас историческая практика покрывать хищения огнём. Списано будет всё как сгоревшее и всё будет “шито-крыто”. Делалось это при царском режиме, делалось и в Добрармии”, да и режим, пришедший на смену “проклятому царскому” едва ли не воспринял такое заманчивое наследие.
Разговаривая в таком духе, мы ехали к заливу, как говорили нам те, кто знал Севастополь.
Я видел только, что спускаемся вниз. Наконец наши подводы выехали к роскошному дому, стоявшему в парке, выходившему фронтом на площадь. Это была гостиница “Киста”, как сказали бывалые, самая роскошная гостиница в Севастополе. Мы скатились с подвод и те уехали. Подводчики поспешили на пожар.
Нас построили и произвели проверку. Нескольких человек не хватало. Это были те, у кого были родные или знакомые в Севастополе или в иных пунктах, где мы проезжали. Исчез и тот молодой корнет, с которым я дружил в Симферополе. У него были родные где-то на побережье.
После поверки нас задержали в строю и из гостиницы вышел к нам Врангель. Поздоровавшись: “Господа офицеры!”, он коротко сказал о тяжёлом положении и об “выполнении долга до конца”! Нашу задачу объяснят нам наши командиры.
Потом мы расселились на втором этаже гостиницы. Нам “щедро” предоставили какие-то ободранные помещения, где стояла казарменная обстановка и казарменный запах — наверно там был раньше прежний караул Врангеля. Тот караул, наверно, пришлось сменить как ненадёжный. Судили мы это потому, что нас немедленно отправили в караул и патрули, не дав даже покушать и отдохнуть с дороги. Оставшиеся без службы в эти первые часы, были накормлены и потом отдыхали. Я попал в караул в первую очередь. Попал в парк за гостиницей в патруль. Мы были предупреждены, что здесь “стреляют”.
Чудесный парк был в осеннем уборе. Ночь была прекрасной, светила луна, но в парке уже чувствовался аромат осени — ведь было уже, кажется, 16-ое или 17-ое октября. В парке, для гостей были красивые киоски. Одни были для сладкоежек, другие — кефирки. Были красивые киоски с сувенирами. В витринах киосков ещё лежали товары. Наши парные патрули ходили вдоль парка по двум его аллеям, встречаясь посередине. За парком было море, залив серебрившийся при свете луны. На другой стороне залива тоже был город. Порою и на нашей и на другой стороне слышались выстрелы. Все два часа мы были начеку.
После смены мы пошли ужинать. еда была невкусной и почти холодной. Кормили нас не в “барской” столовой, где кушал штаб, а в какой-то боковушке, как в казарме. Всюду в гостинице стояли часовые. Очевидно было неспокойно на душе у нашего командования. Ничего удивительного в этом не было. Ведь шли последние часы существования “Добрармии” на русской территории.
Деморализацию можно было видеть и в том хотя бы факте, что к утру все киоски в парке были разграблены. Были сбиты замки и открыты двери, разбиты витрины. В руках у наших офицеров и в руках офицеров штаба появились кизиловые стеки, что были выставлены в витрине киоска с сувенирами. Правда, эти стеки были красивы, но кому они нужны в минуты покидания Родины. Было грустно и больно смотреть на разбитые витрины Ведь здесь, в гостинице “Киста” и в её окрестностях были только офицеры…
Я не помню сколько дней и ночей пробыли мы там. Помню, когда был в патруле на другой стороне площади, где была тоже узкая полоса парка, то видел запертые караулами наших офицеров улицы, выходящие к парку, а в парке самом пулемёты. В улицах стояли большие толпы народа и выражения их лиц я бы не сказал, чтобы были дружелюбные. Пулемёты стоят не напрасно, подумал я.
В последние минуты дня нашего отъезда и отъезда Врангеля со штабом, я был в карауле, вернее в целом отряде человек из 15-ти, стоявшем вдоль гостиницы на тротуаре. Мы получили приказ по сигналу, данному махальным с Графской пристани, отходить не спеша, по двое к пристани. Но не к “Графской”, к которой шла лестница как продолжение тротуара от “Кисты”, а к пристани возле, направо от “Графской”.
Вот из “Кисты” стали выходить. Выходили денщики штаба с мешками на плечах. Каждый тащил по 2 мешка. Мешки были дырявые и из дырок торчали, а иногда и выпадали пачки по 100 штук десятитысячных, тысячных бумажек и пятисоток. Там были бывшие миллионы, которые теперь были уже нулём. Уж сама упаковка этих “миллионов” в простые, дырявые к тому же, мешки говорила об их “цене”. Ни один из денщиков не нагнулся поднять “миллионы”, когда они выпали из дырок мешков.
Когда “миллионы” ушли на ту правую пристань (то оказалась товарная пристань), из “Кисты” показалась процессия штаба. Впереди шёл Врангель, разговаривая с каким-то генералом. Я никого не знал из штаба кроме Врангеля. Процессия офицеров штаба разделилась. Часть пошла тоже на правую пристань. Мы переглядывались: “Хватит ли и нам места?” Ведь мы ещё помнили Новороссийск… Прошло ведь только около полугода от той драмы. Тогда меня тоже поставили в последний караул… Обещали снять… Но время шло… и мы решили тогда сняться самотёком. Нас было двое. Подошли мы, вернее не подошли, а осторожно протолпились… Если бы ты “проталпливался быстро”, то тебя может быть избили бы, а может быть и линчевали толпы казаков, брошенных на пристани и на молу [как Григорий Мелехов с сослуживцами из романа “Тихий Дон” М. Шолохова]. “Протолпились” мы всё же почти вовремя. Трап был уже снят, канаты уже отпускались. С мола до борта было уже метра два. К счастью у борта стояли наши. Протянули руки и кричали: “Прыгай!”. В руках у меня было седло — был приказ сёдла брать с собой. А кроме того в перемётных сумах было последнее моё имущество: бельё, полотенце, мыло. И вот вперёд полетело в протянутые руки седло, а следом за ним, ласточкой, прыгнул и я. Так я попал в Новороссийске на пароход… Поэтому-то мы, последние у гостиницы “Киста” и позволяли себе сомнения.
Но вот последние из штаба Врангеля исчезли, спускаясь по лестнице Графской пристани. Прошли на багажную пристань и караулы из улиц. Подан был сигнал махальным и нам. Двойками, соблюдая расстояние метров в 100, мы стали покидать пост у “Кисты”. Наконец пришла очередь и последней пары. Мой напарник перегнал меня. А мне было стыдно его догонять. А потом было такое угнетённое настроение, что было как-то всё равно. Публика с улиц понемногу заполняла парк и только площадь зияла пустотой и усиливала тяжесть переживания. Публика молчала. Ни выкрика, ни гула толпы… Наверно и на них всех действовала тяжесть минуты.
Я обо что-то споткнулся. Машинально поднял связку, перевязанную верёвочкой: 10 миллионов! Таких денег у меня в руках никогда не было… Швырнул их на землю — к чему годились теперь эти бумажки…
Вот и ворота пристани. Пустой двор, налево склады, направо пришвартованный пароход грузовой и буксирный “412-ый”. Налево возле складов, на гранитной набережной, стояли два броневика с пулемётными башнями. Это были те, что отошли с преграждения улиц. Моторы работали, броневики были направлены в сторону моря. Первый броневик тронулся, сорвался передними колёсами с набережной и повис в наклонном положении. Экипажу удалось столкнуть его дальше вторым броневиком. Броневик исчез за гранитом набережной, вверх взметнулся фонтан воды. Я невольно остановился поражённый этим зрелищем. Второй броневик отвели немного дальше от набережной, чтобы дать ему разгон. Ещё минута — и второй броневик кувыркнулся с набережной и снова гора брызг взлетела высоко над набережной. Экипаж побежал к пароходу. Тогда и ко мне вернулось сознание что пора уходить.
Тут я опять налетел на что-то. То было мягкое. Смотрю — штука чёрной бумажной диагонали. Это не бесценные бумажки — это надо взять с собой. Пригодится. Это всё, что повезу с собой с Родины. И цвет-то подходящий — траурный.
С винтовкой в руках и со штукой материи я подбегаю к пароходу. Трап уже снят, но причалы не отпущены. Приходится тоже прыгать, как в Новороссийске, но на этот раз не так далеко и не на руки товарищей, ласточкой, а просто на палубу. Дверца ещё не закрыта. Я последний, причалы отданы, “412-ый” отчаливает. Народа на пароходе тьма-тьмущая. Трудно пройти в узких проходах. “412-ый” — товарный и буксирный пароход. Средняя часть у него ниже, а нос и корма выше — там трюмы. Каюты там есть только для экипажа. Пароход не приспособлен для перевозки пассажиров.
Я протискиваюсь на нос парохода. Надо посмотреть на бухту, на море, взглянуть последний раз на Севастополь. Где-то там Малахов курган, где-то панорама обороны Севастополя. Но где — это я не знаю. По дороге меня окликивают из дверей трюма: “Корнет Попов, наши расположились здесь.” Я захожу в трюм, вправо от входа нахожу свободное место — все лежат вповалку на каких-то тюках, уложенных там сплошь. Мы лежали почти под потолком трюма. Я бросаю винтовку и штуку материи и снова выхожу. Поднимаюсь по лесенке на нос парохода. Там кто-то из знающих Севастополь исполняет роль гида в толпе интересующихся. Рассказывает, что и где было во время обороны. Гляжу и я в сторону, куда показывает рука, но ничего не вижу. Севастополь в лёгкой дымке утреннего тумана, солнце отражается в волнах залива. Впереди нас идут большие пароходы. Мы, кажется, последние. Но нет, справа идёт ещё какой-то большой пароход весь покрытый людьми. Идёт как-то накренившись немного на сторону, как-то нелепо выглядит. Мы пропускаем его вперёд и теперь, действительно, кажется, последние. Кто-то говорит, что Врангель на царской яхте “Лукулл”. Ну и название придумали. Там, действительно, наверно были пиршества. Кто-то показывает где “Лукулл”, но я опять не вижу. Бухта большая, народу много, а я роста не высокого. И солнце так блестит в волнах. Какой весёлый, тёплый день!… Знаток Севастополя показывает, где был во время обороны затоплен флот, чтобы преградить вход судам в бухту.
Приближаемся к выходу в открытое море Там маяк. Вот и открытое море. Перед нами разбросанный колонной идут один за другим пароходы. Вдалеке влево в море стоит военный корабль. Говорят, что это “Императрица Мария”, новый русский дредноут. А вот справа перегоняет нас, пришедший откуда-то сбоку миноносец. Красивый корабль новейшей конструкции. Эти корабли строились во время мировой войны в Николаеве. С их появлением в Чёрном море прекратилось владычество «Гёбен» (нем. Goeben) и “Бреслау”, подаренных немцами туркам кораблей, превосходивших скоростью, и мощностью, и дальнобойностью все корабли Черноморской эскадры. Это не было трудно. Черноморская эскадра была очень устаревшая. Дальше в море мы перегнали “Георгия Победоносца”. Он еле шёл. Это был тот, когда-то мощный, корабль с громким ещё названием. Но и он сражался против “Гёбен” и “Бреслау”. Уходил и он с нами, чтобы погибнуть где-то на африканском берегу в гавани Бизерта, где французы интернировали наш флот, и где устарели и пошли на слом и такие корабли, как “Императрица Мария”.
Исчез из вида Севастополь, закрылась, сгладилась и слилась с рельефом берега и бухта И сам берег становился всё более плоским и наконец исчез. Прощай Россия!…
Корабли появились и слева. Говорили, что те, что грузились в Феодосии и Керчи. Говорили, что на этот раз эвакуация была проведена более организованно чем тогда в Новороссийске. Но позже мы узнали, что всё-таки и на это раз кого-то бросили А уже в Галлиполи я сам слышал о драматических эпизодах посадки не только в Феодосии и Керчи, но и в самом Севастополе. Набилось на пароходы много беженцев, пароходы получали крен, команда требовала прекратить приём новых. А на берегу оставались солдаты. Когда пароходы отшвартовывались — солдаты стали стрелять в отъезжающих. Понятно отчаяние брошенных…
Как известно, “чистку” Крыма поручили знаменитому мадьяру (венгру) Бела Куну. А тот чистил под метлу. И те, кто ушёл к “зелёным” с течением времени были уничтожены. Но это мы узнали значительно позже. Теперь же мы плыли в открытом море Что нас ждёт впереди мы не знали. Были только слухи и ничего определённого. Говорили что после выхода в море Врангель обратился по радио к союзникам. Но никто не отвечал. Как только исчезла возможность «политического и коммерческого бизнеса», все союзники исчезли. Мы для них предстали существовать ещё задолго до нашей эвакуации. И вот теперь никто не отвечал на взывания Врангеля по радио. Говорили потом, что будто бы отзывались французы… Но говорили многое…
Были, например, панические слухи, что не удалось увести весь флот и есть опасность погони и потопления нас в Чёрном море. Говорили что красные захватили где-то подводную лодку, или перевезли её из Балтийского моря. У страха глаза велики. И вот панические настроенные стали видеть то здесь, то там рубку подводной лодки, перископ… Поднималась небольшая паника. Кто-то даже занёс к себе “под подушку” спасательные круги с бортов парохода.
Была и иная, действительная, опасность. Когда с какого-либо борта появлялось что-либо интересное, например дряхлый “Георгий Победоносец” или недостроенный модерный миноносец на буксире, публика переходила на то борт и наш маленький “412-ый” грозил зачерпнуть воды. Команда парохода требовала сохранения дисциплины и уменьшения перемещения по пароходу. Это было трудно выполнить, так как большинство “пассажиров” было офицеры. То и дело слышался голос в рупор: “Перейти на правый (левый) борт!”
Потом появилась иная “трагикомическая”, я сказал бы, опасность. “412-ый”, как я уже сказал, был торговым, не приспособленным для перевозки пассажиров, пароходом. Нормально там была команда, скажем, 20 человек. Ну и для этих 20-ти человек на пароходе было две уборных: одна на носу и другая на корме. (А может быть и одна только, на носу. Я жил на носу и точно знаю только о той уборной на носу.) И вот немедленно после посадки обнаружился недостаток уборных. Командование наше упустило это из виду. Возле уборных появилась очередь. Люди ещё не испытывали таких положений, были ещё слишком стыдливы. Стеснялись вначале даже стоять в очереди к уборной. Особенно девушки и дамы — у нас тоже были, хоть и немного, беженцы. Частью это были семьи офицеров. Но и я, например, был стыдливый. Почувствовав необходимость зайти по маленькой нужде в уборную, я пошёл её отыскивать. Нашёл на носу место и ужаснулся. К этому “кабинету задумчивости” стояла очередь человек в 30. Что делать? Но положение было безвыходное. Я был с утра в карауле перед гостиницей “Киста”, на виду. Даже если учесть жаркий день и нервное настроение — всё равно было пора. Пришлось краснея стать в очередь. И тут я увидел трагедии. Одна девушка, стоявшая совсем “у цели” краснела и бледнела, стонала. Ей уступили очередь, но в “кабинете” кто-то ещё сидел. Ему стучали в дверь, требуя кончать уже, “прекратить удовольствие”. Тот отмалчивался и упорно сидел. Стучали до тех пор пока барышня не упала в обморок и из под неё не потекла жидкость. Несчастную отнесли. С другой женщиной, уже не молодой, произошёл ещё более ужасный случай. Она вдруг стала просить пустить её вне очереди. Потом с ней сделалась истерика и громогласными звуками распространилась и вонь. Её втолкнули в уборную, откуда она потом вышла с комком белья в руках, который выбросила за борт. Такие случаи повторялись, насколько я слышал потом довольно часто. “Кабинет задумчивости” перестал быть таковым. Он стал “кабинетом спешки”, так как публика перестала стесняться и начинала стучать в дверь, требуя поспешить, чуть ли немедленно после входа в кабинет очередного “пациента”. Когда дошла моя очередь, я пулей влетел туда и, выполнив “в прок” всё, что мог, вылетел оттуда, поклявшись больше туда не попадать.
Нас кормили на пароходе из походной кухни, стоявшей на корме. Несмотря на то, что аппетит у меня был прекрасный, я старался во время пути есть возможно меньше. С маленькой нуждой удавалось справляться вечером и на заре утренней за борт (очередь к уборной была зачастую и ночью). Воды на корабле было только для кухни, так что обилие жидкости мы не употребляли. Погода была жаркая, несмотря на поднявшийся ветер. В общем мне удалось, держа себя на узде и один раз воспользовавшись уборной ночью, претерпеть до Константинополя. Там на “412-ом” народу стало значительно меньше.
Как я уже сказал, мы расположились в носовом трюме на каких-то тюках. Вскоре по запаху народ определил, что в этих тюках находится табак. Конечно, дело не остановилось только на “определении”. Весь пароход после табачной голодовки, наступившей ещё в Симферополе, стал дымить. Табак оказался прекрасного качества, полностью готовым. А так как была возможность выбора, то курили самый чудесный, жёлтенький как канарейка. Выбирали самые лучшие связки листового табака и резали. Весь пароход резал. Поднялся спрос на доски, досточки и дощечки. Все резали… не забывая, конечно, и набирать в запас нарезанные связки.
Между прочим, в дополнение к рассказу о недостатке уборных. Ночью была такая практика: выходили втроём, двое держали за руки, а третий сидел на борту. Иначе было опасно. Было несколько случаев падения в воду с борта “при исполнении обязанностей” в одиночку. А так как это было ночью, то слышался крик, потом море закрывалось и становилось на одного “неизвестного солдата” больше. Такие происшествия были на всех пароходах. Говорят, что на некоторых пароходах начальство было догадливее и устроило дополнительные уборные на вынесенных за борт настилах из деревянных пластин, подпёртых раскосами. Это было нетрудно, но надо было предусмотреть. Был, конечно, опыт Новороссийска, но мало кто его учёл.
Между прочим, я сейчас только не припомню, когда это было в Новороссийске или в Севастополе. На нашем пароходе везли двух чудесных скакунов. Не помню чьи они были. Их поместили на таких вынесенных за борт настилах так, что они стояли задом к морю. Сделали им там и ограду, чтобы они не пугались. Настилы всё время смывали насосом, но всё же при “плотности населения” парохода тем, кто вынужден был “жить” в таком соседстве, не совсем было приятно.
При Новороссийской эвакуации погода нам более благоприятствовала, да и путь был короче. Сейчас нам предстояло пересечь всё Чёрное море с севера на юг. А оно славилось своими бурями.
Тогда, на пути из Новороссийска в Феодосию, я лежал на носу парохода и смотрел вниз, где играли дельфины. Тогда ещё не было сведений об исключительной интеллигентности этих морских зверей. Сейчас некоторые, преувеличивая, сопоставляют и приравнивают их к Чапековским саламандрам (mlokum). Тогда я только любовался этими животными, красивыми в своей скорости, любовался их изогнутыми спинами при прыжках, их уменьем проскочить у самого носа парохода.
При эвакуации из Севастополя было хуже. Правда, мы были лучше снабжены питанием, но дельфинов видели мало. Ночью поднялся ветер. Пароход наш стало страшно качать. Я не страдаю морской болезнью. Но тем неприятнее было смотреть на страдающих ею и всюду видеть следы этой болезни и скользить на них. Всё это происходило на людях, укрыться в своей каюте и страдать там в одиночку или “семейно” — об этом даже не мечтали. Даже пользование бортом парохода не всегда удавалось, потому что наш низенький “412-ый” всё время обдавало брызгами. Он, собственно, не был уж такой маленький и низенький, но по сравнению с другими пароходами сидел глубоко. Боролся он с волнами прекрасно. Если было возможно, то есть если было свободно какое-либо подходящее местечко, где можно было удобно стоять и за что-либо держаться, я шёл любоваться бушующим морем. Моряки говорили, что это ещё не максимальный шторм. Но нам, сухопутным, и этого было достаточно. И красоты и переживаний было вволю. Хорошо ещё, что у нас не было ничего действительно трагического. На некоторых пароходах было хуже. Мы перегоняли пароходы, терпевшие настоящее бедствие. О чём переговаривались флажками команды нашего и тех пароходов я не знаю, но конечно помочь мы не могли. У нас были заняты и трюмы и палубы, никого больше принять мы не могли. Да и не знаю, было ли Вы возможно без риска сажать в шлюпки народ при таком бушующем море. Единственно, что дошло и до нас из переговоров моряков, это то, что мы узнали о гибели некоторых пароходов. Пришлось, как сообщали флажками, бросить какой-то буксир и он затонул со всем, что на нём было, перевернулся ещё какой-то пароход. Кто знает, сколько во всём было правды, да и знал ли кто-либо полную правду о том, что творилось тогда на Чёрном море. Каждая эвакуация приносит хаос.
Не помню как долго мы плыли. По-моему мы спали на пароходе не меньше двух ночей. Нет, не помню. Помню только когда появилась земля. Сейчас увижу Босфор, а потом Константинополь. Я смотрел на приближающуюся землю стоя на самом носу парохода у борта. На душе был полный покой. Неизбежность совершившегося не давала возможности сожалениям и сомнениям. Полное одиночество среди густой толпы на пароходе не тяготило. Конечно, я ещё завишу и от этой толпы и от командования. Меня одного ещё никуда не пустят. Но по крайней мере связаны руки и у этого командования, оно уже не полностью распоряжается мною. А его воля и распоряжения мною мне уже надоели. Надоело воевать за то, во что потеряна юношеская неразумная вера. Страшно, конечно, заглянуть дальше вперёд. Что будешь делать? Ведь ничего не умеешь делать. Но это где-то далеко впереди, об этом можно пока не думать и наслаждаться покоем и миром. Надоели и свист пуль и разрывы шрапнелей, когда уже не веришь.
А берег всё ближе и ближе. Вот уже виден гористый рельеф, видна зелень на горках. Устье Босфора ещё не видно. недавно скрылось из вида устье Севастопольской бухты. Сейчас, скоро, появится устье Босфора. Оно где-то там, среди этих зелёных пригорков берега. Вот и оно. Среди зелени не сразу заметишь. Как какой-то зелёный коридор. Как широкая река среди зелёных пригорков. А зелень-то, какая зелень! Светит солнце и ясно видно всё богатство оттенков зелени в Босфоре. Никогда в жизни до того и после я не видел такого богатства зелёных оттенков лесов. Там не только леса, но и парки. Особенно много их на правом, Европейском берегу. А какие там виллы в этих парках. Это почти дворцы. И сколько там цветов. Хорошо живут некоторые люди! Но зелень! От белой почти через жёлтую почти и до тёмно-зелёной до черноты, а иногда и красноватой.
Пароход идёт, берега меняются и уплывают назад. Но красота, бесконечная красота, тянется бесконечно дальше и дальше. “Не насытится око зрением” — так бы и смотрел без конца. Кто-то уже увидел впереди Константинополь. Стамбул. Да, это знакомые с детства очертания Айа-Софии. Но где же настоящая Айа-София? Все эти мечети похожи одна на другую. Но слышатся голоса бывалых людей, указывающих на ту, настоящую. Сосредоточиваешь внимание на ней. Но разве можно сейчас на чём-нибудь сосредоточить внимание. Босфор расширился. Город уходит вверх на одной стороне, город на другой стороне. А между ними сплошная гавань. Целый лес судов всех национальностей. “Все флаги в гости здесь…” Хороши гости… Во-первых, военные корабли всех стран-победительниц. Их торговые корабли. И светлые пассажирские. А сколько корабликов всех сортов: и пароходики, и парусные! А сколько лодок! Смотрите, мы ещё идём, правда уже тихим ходом, а вокруг нас уже снуют лодочки и лодки. Турки, турки с широкими внизу стянутыми шароварами, в фесках и чалмах, протягивают вверх маленькие жёлтые хлебцы, фрукты и восточные сладости. Кричат: “Экмек” — это, значит, по-ихнему хлеб. “Рус! Карало! Экмек, Кардаш, Бир, Эки, Уч,” — это были первые слова, услышанные заграницей на языке туземцев.
Пароход наш бросает якорь и останавливается. Лодки и лодочки прилепливаются к нему. Идёт торг. Товар показывается с обоих сторон, цена объявляется на пальцах. Торговля примитивная — товарообмен. Мы в невыгоде. Мы не знаем ни цены здешней их товаров ни здешних цен наших товаров. Их счёт до десяти быстро усваивается — уже считаем по-турецки. Торговля становится и денежная. Появились бумажки в руках у наших. Здесь идут греческие драхмы и турецкие лиры. Но турки не охотно платят деньги, разве что за какие-то отличные вещи или за товары. Жестами показывают, что хотели бы оружие. Есть и шутники, а есть и всерьёз предлагающие приехать к нам ночью — будут и винтовки и револьверы. Кое-как, с помощью случайно знающих турецкий язык, находят и слова “день” и “ночь”, “можно” и “нельзя”, “приезжай” и “сколько дашь”. Оружие ценится… Слышится имя: “Кемаль-паша.” Турки при этом имени улыбаются, складывают руки на груди и кланяются. Это для меня первые уроки современной политики за границей.
Торг между тем идёт. Мы сыты, но всё-таки народ покупает. Турецкие хлебцы пахнут удивительно хорошо. Хвалят и их вкус. Любопытно также полакомиться и восточными сладостями, и южными фруктами. Есть и халва, и рахат, и облитые сахаром фрукты вяленные. Есть и апельсины, мандарины, и инжир, и финики. Есть фисташки. Такое лакомство вижу в первый раз.
Что греха таить — я бы тоже купил, ведь молодой был… Но у меня нет никаких возможностей. А та штука материи? — Нет, ту не продам, это моё единственное “приданное”. А кроме этого что у меня есть? ”, – «манишка да записная книжка.” Да и “манишки” нет, а только кое-какое бельё военного образца в английском солдатском ранце да кое-какие мелочи в сумке через плечо, тоже брезентовой английской. Товаров соблазнительных для турок-лодочников нет никаких. Даже револьвера нет…
А записная книжка есть. Ту ещё вожу с самого дома. Даже две. Одна меньше, в тёмно-зелёном матерчатом переплёте, не то тёмно-синем. На переплёте цифра 33. А другая в жёлтом блестящем картоне.
В общем на рейде я не попробовал восточных лакомств, но не чувствовал от этого большого лишения, так как имел уже достаточную тренировку.
Через некоторое время к нам на “412” приехал представитель командования. Собрал командиров и информировал их. Потом командиры информировали нас, и мы узнали, что всё оружие, кроме личного оружия офицеров, то есть шашек и револьверов, сдаётся. Надо его собрать и потом за ним приедет катер, что и было выполнено. Нашлись у нас и пулемёты и горная пушка. Пушка принадлежала батарее, которая тоже была в охране Врангеля и грузилась с нами. Я забыл сказать, что в море я встретился на пароходе со своим одноклассником Шуркой Фирсовым. Он был офицером артиллерии в чине сотника, кажется. Это был сын артиллерийского полковника Фирсова. Он дружил с Владимиром Чеботарёвым, сыном генерала в отставке Чеботарёва, того, у которого был попугай, умевший “крыть матом”. В конце оккупации я случайно узнал, что Владимир Чеботарёв живёт и работает в Словакии, а учился, кажется, в Праге. А от Шуры Фирсова я получил во время оккупации письмо из Германии, куда он попал, выехав на работу, когда очутился в СССР на оккупированной немцами территории. Как он писал, вернулся он в СССР (каким образом — не знаю), окончил там высшую школу (каким образом — не знаю), был женат, имел двух детей. Когда очутился в оккупации, то на основании опыта (как писал) решил уехать в Германию и дальше. Семья осталась в Харькове, где он жил и работал как инженер. Возвращаться не собирался, с семьёй было неопределённо. Мы с ним тогда обменялись двумя почтовыми карточками каждый и он замолк. Может быть потому, что я ему написал, что уходить на запад не собираюсь и скорее поехал бы охотно на восток, так как сыт по горло эмиграцией. Так вот этого-то Шурку Фирсова я и встретил в море на “412-ом”. Это была донская батарея и её сняли на рейде с “412-го” и перевезли на пароход для отправки на остров Лемнос. Как он попал в СССР — не знаю. Он мог не ехать на Лемнос и уехать в СССР вскорости после эвакуации, а мог потом попасть в Болгарию, где был “Союз возвращения на Родину”.
После пересадки батареи и ещё каких-то частей на другой пароход, к нам посадили юнкеров Новочеркасского казачьего училища. Там я встретил знакомых. Это был Маханьков, но не из моего класса, а другой, младше. И ещё какие-то наши гимназисты.
(продолжение следует)