В конце жизни бабушкина мечта повидать мир осуществилась. Она попала в мир своего любимого «Голоса Америки». Только я не уверена, что она это полностью осознала. Она была больше занята сведением счётов с «нашими советскими идиотами». В процессе эмиграции, проходя советскую таможню, она страшно рисковала, подвергая опасности всю нашу поездку. Был тогда специальный закон о том, что вывозить можно только одну или две шёлковые блузки.
ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ МОЕЙ БАБУШКИ
Публикация и предисловие Натальи Стругач
Вместо предисловия

Наталья Стругач
В документальном рассказе Светланы Бойм словно сквозь туман проступает и раскрывается образ времени. Россия, Америка, старое еврейское кладбище в Новой Ладоге, война, сталинские лагеря, советская коммуналка, радио «Голос Америки», едва слышное сквозь шум глушилки, эмиграция, дом престарелых и, конечно же, любовь. Светлане в своих коротких эссе удавалось рассказать сразу о многом кратко, образно, объёмно.
Я познакомилась со Светиной бабушкой, главной героине этого повествования, когда мне было десять лет. Мы называли её «маленькая бабушка». Она была крошка, почти одного роста с нами, подростками. Строгая учительница в светлой блузке и лиловом костюме. Тонкие руки, белая сухая кожа, огромные глаза и маленький плотно сжатый рот. Она мало рассказывала о себе, но кое-что всё-таки рассказывала. Вот из этих рассказов и сложился текст, написанный Светланой по-английски. Уже взрослая внучка пыталась узнать у бабушки о том, как она сидела в сталинском лагере, с кем общалась, как смогла, такая маленькая и хрупкая, весь этот ужас перенести. Но бабушка говорила намёками, подробности не раскрывала, и Светлана написала только о том, что от неё услышала. Дополнительное расследование провести не удалось. Знаю о её неудачных попытках получить бабушкино дело в архивах ФСБ. Так как и мой дедушка, Малахов Сергей Арсеньевич, был репрессирован и сидел в ГУЛАГе, Светлана предлагала мне пойти с ней в ФСБ, но я категорически отказалась, понимая, что можно столкнуться с показаниями и самооговорами, полученными под пытками. Не хотелось ворошить прошлое. И всё-таки, прочитав текст, написанный Светланой, я поняла, что кое-какие вопросы можно прояснить, используя интернет, и именно ответы на эти вопросы будут интересны читателю.
Итак, бабушка вспоминала, что сидела в одной камере с некой Татьяной, имеющей отношение к Алексею Каплеру (1903–1979). В советское время это был очень известный человек, телеведущий популярной программы «Кинопанорама», а ещё почти все знали, что в него была влюблена дочка Сталина. Из-за этого романа он и был репрессирован. В его жизни было по крайней мере две женщины по имени Татьяна. Первая жена, дворянка из богатой семьи, Татьяна Тарновская (1897–1994). Ради неё он, еврей Лазарь Каплер, сын киевского предпринимателя, в 1921 году крестился и стал называться Алексеем. А было ему всего 18 лет. (В 1921 году в Киеве ещё не установилась советская власть). Татьяна эта в тюрьме не сидела, зато была в заключении с 1910 года её мать Мария Тарновская, в девичестве графиня О Рурк, роковая женщина, аферистка и наркоманка, осуждённая в Италии в 1910 за подстрекательство к убийству с целью получения денег. Об этом даже в 1977 году был снят сериал «Суд над Марией Тарновской». Подробно об этом можно узнать из фильма Льва Лурье 2003 года «Смерть в Венеции» (сериал «Преступление в стиле модерн»).
Вторая Татьяна, гражданская жена Алексея Каплера, Татьяна Златогорова (1902–1950), актриса и его соавтор в написании сценариев к фильмам «Ленин в 1918 году» и «Три товарища», действительно, была арестована в 1948 году и, не выдержав издевательств, покончила с собой в тюремной камере. Скорее всего, она и была в заключении вместе бабушкой Соней.
После смерти Сталина бабушка Соня была реабилитирована и освобождена. Она полгода не выходила из дома и почти ничего не рассказывала. Тот же самый психологический феномен описывает Булат Окуджава в замечательном рассказе «Девушка моей мечты».
Текст Светланы Бойм написан по-английски о прошлых, казалось, навсегда ушедших временах, но именно сейчас мне кажется важным не забывать о тех страшных событиях. Поэтому я взяла на себя смелость его перевести.
Наталья Стругач
Первая любовь моей бабушки

Светлана Бойм
«Знаешь, мою первую любовь расстреляли большевики», — говорит моя бабушка Соня.
«Правда? За что?» — спрашиваю я. «За что? «Ни за что. За что меня арестовали и отправили в ГУЛАГ? Так уж мне подфартило». «А он был симпатичный?» «Да, очень. Представляешь, все девочки в нашей гимназии были влюблены в одного музыканта-трубача. Сначала они даже дразнили меня, потому что все были без ума от него, а я нет. Он ходил с нами на дневной спектакль в Большой драматический театр[i] на пьесу «Сказки Екатерины». «Какой Екатерины?» «Екатерины Великой. Ты, наверное, не знаешь, что в свободное время императрица сочиняла сказки». «А что случилось потом?» «Потом? Трубач ушёл на войну. Тогда как раз началась Первая мировая. Я помню, как мои подружки плакали, когда прощались с ним. Даже наша учительница французского из гимназии плакала. Такая была красотка. А я была её любимицей: Маленькая Софи. Ловкая фигуристка с золотыми волосами ниже пояса. Она звала меня баронессой Софи Фейгельсон. Итак, все кроме меня плакали, когда прощались с нашим трубачом. «У тебя нет сердца» — упрекала меня подруга Аня. И ты знаешь, что я сделала? Я побежала в уборную и брызнула водой себе в глаза, чтобы выглядело так, будто я плачу. И со слезами на глазах я попрощалась с трубачом».
Этот разговор происходил в 1995 году в Кембридже, штат Массачусетс, совсем незадолго до бабушкиной смерти. Я собиралась записать на плёнку истории из её жизни, но кто-то нажал на магнитофоне не ту кнопку, и большая часть записи оказалась стёрта. Уцелел только фрагмент о её первой любви. Я почти никогда не дослушивала запись до конца. Я так часто слышала эту историю, что, наверное, знаю её наизусть. Рассказ о бабушкиной первой любви имеет очень мало общего со всей последующей её жизнью. Трубач не вернулся с фронта, француженка умерла от вируса «испанки», когда пыталась убежать к белым, а моя бабушка дожила до 92 лет, пережив две войны, две революции и шесть лет сталинских лагерей. Она прожила сорок лет в коммунальной квартире и шесть лет в Америке. Она, конечно, не была баронессой. «Бабушка любила переворачивать всё с ног на голову, — говорил мой папа, — особенно после того, как она вернулась из лагеря. Видишь ли, здесь в Америке модно вспоминать прошлое, в России всё было по-другому. Мы не знали, мы боялись узнать, кем были наши предки. Вдруг бы они оказались врагами народа, купцами, кулаками, мелкими торговцами или, что даже ещё хуже, безродными космополитами. В нашей семье таких точно было несколько человек».
«Ты даже не представляешь, что хранение газет пятилетней давности в сталинское время считалось преступлением, — добавляет моя мама (оба моих родителя относятся с известной долей скептицизма к моим попыткам исследовать прошлое), — знаешь, в 60-е годы во время ремонта мы нашли под обоями газету «Правда» за 1938 год. Там говорилось о великом друге советского народа Адольфе Гитлере! Мы не могли поверить своим глазам. Мы ничего не знали о пакте Молотова-Риббентропа и о советско-нацистской дружбе». «Вы сохранили эту газету?» «Нет. Мы прочитали её и заклеили новыми обоями от греха подальше. Всё-таки это была коммунальная квартира. Так что, если бабушка и жила в параллельной реальности, то это, возможно, было лучше для неё».
Вот одно из моих самых стойких детских воспоминаний: бабушка, как миниатюрная всеми забытая мелодраматическая актриса немого кино, стоит около окна на кухне прямо возле плиты в облаке пара от кипящего куриного бульона. Она протягивает руки и нашёптывает что-то самой себе или воображаемому другу в серых облаках. В возрасте пяти лет, наблюдая, как бабушка разговаривает с запотевшим окном, я играла с паром, которому пыталась руками придать какую-то форму. Она разговаривала с облаками за кухонным окном, я же общалась с паром, поднимавшимся над чашкой чая. Я верила, что пар был волшебной субстанцией, — паровое полотно, которое может принимать любые формы и очертания, превращаясь в сказочную фею коммунальной кухни, которая может унести меня на облачном ковре-самолёте. Бабушка же не обращала никакого внимания на мои игры с паром.
Однажды в пасмурный день в районе Брайтона я застала её перед окном. Она разговаривала сама с собой, не замечая меня. Это произошло в одной из её комнат в еврейском доме для престарелых. Комната была гораздо более удобная, чем прежнее её жильё, но там, конечно, не было газовой плиты. Газовые плиты в доме для престарелых — рискованная вещь. Я даже не уверена, что бабушка понимала, что она в Америке. Она последовала за моими родителями в чужой, но вполне удобный мир, беспокоясь больше о своей дочери, папиной сестре, которую она оставляла в России. И ещё она умела путешествовать налегке. Она переезжала из одной крошечной комнаты ленинградской коммунальной квартиры в другую, затем из Ленинграда в Бостон через Вену и Рим с одним и тем же портативным алтарём, составленным из старых фотографий членов её семьи, учеников, их бесконечных старых благодарственных писем и двух бюстов её лучших друзей. Одно время она помещала всё это на старинное французское бюро, последнюю ценность, оставшуюся от её уехавшего брата. Это был мир её грёз, мир без прощаний, где все любимые счастливо теснились вместе на маленьком пятачке. Там была и она сама, миниатюрная женщина в сиреневом костюме (таком, какой однажды подарил ей любимый брат), в любимой блузке с высоким воротником. С огромными серо-зелёными глазами, стрижкой «а-ля Луиза Брукс» и с таким носом, который в России в шутку называли римским, она была похожа на пожилую курсистку или еврейку-гувернантку, которая утратила чувство времени и злоупотребляет гостеприимством. Тёмные стороны её прошлого, тяготы лагерной жизни, война и даже ежедневные уколы судьбы никак здесь не были заметны. Кроме старых фотографий в алтаре были бесконечные бабушкины дневники с цитатами великих мужчин и женщин, семь слоников из слоновой кости, приносящих счастье, миниатюрные портреты Шаляпина и Шуберта, открытки с видами Ленинграда: замерзшая Нева и гранитная ограда Летнего сада, позолоченный кулон в виде Эйфелевой башни, которую моя бабушка так никогда и не посетила, и бюсты её лучших друзей — Чайковского и Бетховена. В отличие от многих евреев своего поколения, она не симпатизировала ни коммунистам, ни сионистам. Ей нравились кадеты (конституционные демократы) и бундовцы, — это благодаря брату. Если уж на то пошло, она была «бетховенисткой», может быть, поэтому у моего папы развилась стойкая антипатия к этому композитору. В некотором смысле, её вкус совпадал со вкусом Ленина, который признавался Дзержинскому, будущему главе ЧК, что он так любит Пятую симфонию Бетховена, что она вызывает в нём желание каждого погладить по голове. «Но мы, революционеры, — возможно, добавлял он, — не можем себе это позволить». А бабушка могла. Сначала бабушка слушала Бетховена по радио, затем, когда она стала терять слух, она слушала его в своей голове, нежно прикасаясь к маленькому бюсту композитора, который она везде носила с собой. Оказалось, что он был не только великим композитором, но и великим слушателем. А бабушка была более откровенна с чужими, чем с родственниками потому, что их было легче очаровать одними и теми же историями, которые она рассказывала снова и снова. Она очень рано осталась сиротой, но о ней заботился старший брат Иосиф, которого она обожала. Он был для неё как второй отец, но потом он женился и тайно перебрался через советскую границу во Францию. Она не знала, жив он или нет.
О точной дате и месте её рождения до сих пор ничего не известно. Согласно её советскому паспорту, она родилась в 1902 году, но она всегда утверждала, что на три года моложе. Она заявляла, что её семья жила где-то возле Новой Ладоги, хотя это место не находилось за чертой оседлости. История её родителей, повторяемая годами, звучала так: «Моя бедная мама целый день работала в лавке, а однажды попала под трамвай в Санкт-Петербурге. Мой папа так и не закончил учёбу, он хотел стать раввином. Всё, что он делал — это резал кур на Песах. Больше ни на что он не годился. Если бы только моя бедная мама прожила дольше… — вздыхала она, — если бы мой брат не женился на этой женщине… Если бы я могла присоединиться к нему во Франции как разведчица…» История о том, как она вышла замуж за моего дедушку тоже была полной упущенных возможностей. «Ты знаешь, что я не была влюблена в Исайю, твоего деда. Другой очень интересный мужчина ухаживал за мной тогда. Его звали Борис Иосифович, он долгое время приносил мне цветы, но не делал предложение. Я была гордой девушкой, так что, когда твой дед позвал меня замуж, я ответила «да». Я не общалась с Борисом Иосифовичем, он довольно рано умер от рака, который был не редкостью в его семье. В конце концов хорошо, что он не сделал мне предложение. Тогда бы не было ни тебя, ни твоего папы. Но я носила цветы на его могилу. Такие же, какие он мне дарил, по-моему, лилии. Я тайно посещала его могилу. Не говори никому об этом. Это будет наш секрет».
Обычно она звонила мне по телефону, когда родители оставляли меня одну дома. «Ты слышишь вдалеке голоса или незнакомые шаги? Нет? Ты проверяла под кроватью? Ты слышала чужие шаги внизу?» С пяти лет, с тех пор, как родители начали оставлять меня одну дома, моя бабушка обычно звонила мне и посылала на разведку. «Проверь, закрыта ли дверь на крюк. Теперь посмотри под кроватью, — говорила она, — там хорошо прятаться. Пройдись там мокрой шваброй, добавь немного хлорки, на запах не обращай внимания. Ты даже не представляешь, на что они способны». Я не знала, кто такие «они», но, чем меньше я знала, тем больше боялась. Когда я была маленькой, бабушка была откровенна со мной, и её страхи передались мне. С тех пор, где бы я ни жила, я искала потаённое место, где можно было спрятаться. Время от времени я до сих пор слышу шуршание «их» тапочек. Они приходят за кем-то, а однажды придут за мной. Они приходили за бабушкой несколько раз. Впервые в 30-е годы, чтобы допросить её о брате, затем в 1949 году, чтобы арестовать. Не окажись её брат во Франции, арестовали бы её? Кто знает. В это время велась кампания против космополитов, а моя бабушка была школьной учительницей, острой на язык. Ещё её дочка Инна, сестра моего отца, встречалась с гражданином Югославии, несмотря на предательский ревизионизм Тито. Ещё была загадочная история, которую запомнил мой папа. В коридорах госбезопасности бабушка встретила своего соседа и знакомого, которого арестовали за полгода до этого. Он подбежал, чтобы обнять её прямо там, в коридоре, и очень сильно извинялся. Он мог назвать её имя среди имён других космополитов во время допроса, возможно, под пытками. Но бабушка не держала на него зла. Хотя она проклинала многих родственников и друзей за то, что они сделали или не делали, она не связывала историю своего доброго соседа со своим арестом и заключением. В конце концов, у них было что-то общее. Он тоже был жертвой ГУЛАГа. «Мне ещё повезло, что меня поместили с воровками. Гораздо лучше, чем с убийцами», — обычно говорила она. Как освобождённая от тяжёлого труда на стройке, она была направлена в колонию для воров помощницей библиотекаря. Это считалось просто курортом. «Воровки любили рассказывать истории и жадно читали», — бабушке очень нравились её сокамерницы. Она рассказывала, что с ней сидела в одной камере Татьяна Каплер[ii], родственница Алексея Каплера[iii], известного советского кинорежиссёра и телеведущего, который имел несчастье влюбиться в Светлану, дочку Сталина. В результате Алексей Каплер, и вся его большая семья были отправлены в ГУЛАГ в период с 1944 по 1949 годы. Только что арестованная Татьяна Каплер делила камеру с моей бабушкой и ещё с одной очень разговорчивой женщиной. Бабушка, уже опытная в тюремных делах, пришла к выводу, что эта женщина была агентом-провокатором, которая должна была помочь состряпать дело на Татьяну. Очаровательная стукачка НКВД обычно вовлекала Татьяну Каплер в разговоры о евреях, которые используют кровь христианских младенцев во время празднования Песаха. Бедная Татьяна была возмущена, а бабушке обычно приходилось разыгрывать причудливые сцены, чтобы отвлечь внимание стукачки и указать Татьяне на то, что происходит, — чтобы та не получила ещё больший срок.
«Там, в лагере я встретила очень культурных людей, — говорила бабушка с гордостью, — знаешь известную актрису, другую Татьяну, Окуневскую, необыкновенную красавицу, обожаемую даже маршалом Тито? Мы были в одном бараке. Обычно мы декламировали строки из пьесы «Дядя Ваня». «Однажды мы увидим всё небо в алмазах, моя дорогая. (В этом месте бабушка делала паузу по методу Станиславского) Однажды мы увидим всё небо в алмазах!» Случилось так, что вскоре после их постановки «Дяди Вани» умер Сталин. Бабушка любила рассказывать историю о письме про смерть Сталина, которое она получила от моего отца: «Дорогая мамочка! Какая трагедия, какого великого человека мы потеряли! Какая огромная потеря для нашей страны». «Я читала это, не зная, плакать или смеяться». Мой отец не был пламенным сталинистом, он был обычным советским ребёнком, росшим в военное время на фильмах про плохих и хороших парней, о храбрых советских солдатах и злых шпионах. Подростком он остался без родителей. Его опекали родственники, которые были испуганы тем, что Соню арестовали как врага народа, — не зависимо от того, виновна она или нет. После секретного доклада Хрущёва мой отец целиком и полностью принял оттепель и десталинизацию. Он постоянно организовывал различные клубы и волонтёрские организации от «КЗБЗ» («Клуб заядлых болельщиков «Зенита») до клуба кинолюбителей «Кино и ты», где без лишней огласки показывали фильмы Феллини и Антониони, приглашали великих польских кинодив и режиссёров чешской «новой волны». Больше всего мои родители хотели спокойно жить в своеобразной зоне комфорта: я, киноклуб и они вдвоём. Они не хотели врать в повседневной жизни и, в то же время, не хотели, чтобы их преследовали призраки прошлого. Папа говорил, что настоящий слом мировоззрения произошёл у него в 1968 году, когда советские танки вошли в его любимую Прагу, столицу любителей кино и социализма с человеческим лицом. Я помню, как в августе 1968 в некой гостинице на берегу моря мои расстроенные родители слушали «Голос Америки», который постоянно глушили, о ком-то по имени Дубчек и каких-то танках. Их беспокойные перешёптывания на ветреном пляже на фоне звуков «глушилки» означали для меня радикальные перемены климата и общего настроения. Дома родители о политике не говорили, стараясь не травмировать меня в юном возрасте бременем двоемыслия. В итоге, я унаследовала от них пристрастие к тайнам и в шестом или седьмом классе начала организовывать различные тайные общества. За «Чёрными мимозами» последовал «Клуб великих интриганов» и позже «Общество субъективных идеалистов». В этих клубах было не более 5 членов. Такой маленький состав ничуть меня не смущал, так как в седьмом классе нам рассказывали, что на первом съезде РСДРП в 1898 году, который состоялся за двадцать лет до победоносной революции, присутствовали всего девять делегатов.
Самым преданным членом всех мох тайных обществ была моя лучшая подруга Кыча[iv]. Её дедушка[v] тоже много лет провёл в лагерях. В 20-е годы он был пролетарским поэтом, знал Есенина и Маяковского, но в 1918 году он проголосовал за Троцкого, и этот факт кто-то припомнил ему в 1936. Я знала Наташиного дедушку. Он читал нам стихи поэтов-декадентов, которых в те годы не публиковали. Чаще других стихотворение Игоря Северянина под названием «Ананасы в шампанском». (Увертюра 1915 год). Всё стихотворение было построено на том, что слово шампанское рифмовалось с тем, что приходило на ум, например, с «испанским». Как и моя бабушка, он тоже жил в своего рода параллельном пространстве. Нам с Кычей было комфортно в этом далёком декадентском мире начала двадцатого века, и поэтические ананасы в шампанском смягчали нам мрак зимнего Ленинграда.
Именно бабушкины истории пробили первую брешь в моей картине мира. Хотя никто из нашей семьи, включая меня, так и не выяснил даже приблизительно, что с ней произошло. До тех пор, пока не стало слишком поздно. После смерти бабушки я пыталась расспрашивать папу о трагических эпизодах нашей семейной истории. «Это было словно в кино, — говорил отец. Два человека в сером пришли ночью за мамой. Они начали с обыска, швыряя всё на пол, переворачивая каждую бумажку, каждую книгу. Они страшно обрадовались, когда нашли книжку сказок на французском языке. Это была улика против неё. Бабушка вышла из комнаты, и вдруг я услышал её плач. Мужчина в сером тащил её по коридору, на запястьях у неё были бинты. Тогда она пыталась перерезать себе вены. После этого я не видел её шесть лет». «А что было, когда она вернулась?» «Я не помню». «Ничего?» «Нет?» «Нет». «Пойми, мы были просто рады, что она осталась жива. Она ничего нам не рассказывала. А может быть, мы не умели слушать. Мы с твоей мамой только начали встречаться. Времена менялись, — и после долгой паузы, — я помню, что она полгода боялась покидать квартиру», — вдруг добавил отец, как будто он говорил что-то, о чём раньше молчали. «Полгода?» «Да. Но потом всё вернулось на свои места. Она снова стала работать учительницей и начала кое-что рассказывать. Это были жизнерадостные, оптимистические истории. В основном про великую актрису Татьяну Окуневскую и других деятелей культуры, которых она встречала в лагере. И как рада она была работать с воровками, а не с убийцами, которые были гораздо страшней. Мы её не расспрашивали. Мы не знали, как спрашивать её о прошлом. Может быть, мы боялись её огорчить, или что она устроит скандал. Помнишь, у неё был острый язык».
Следующие два десятка лет бабушка учила младших школьников основам математики, русской грамматики и рукоделию. «Укрепляй силу воли» — был её девиз. Что-то вроде: принимай холодный душ, ешь антоновские яблоки и считай до десяти, если ты теряешь терпение или рассудок. У неё всегда были любимые ученики, «любимчики», чьи фотографии в милых костюмчиках для фигурного катания и благодарственные открытки красовались на её бюро. Обычно она говорила, что только они её любят и ценят. Родственники никогда не понимали её. Параллельно с жизнью образцовой школьной учительницы у бабушки была тайная ночная жизнь.
За год до моей эмиграции нашу коммунальную квартиру внесли в список на демонтаж или на капитальный ремонт. Соседи получили другое жильё и переехали, а бабушка поселилась в их комнате. Ночью она обычно пробиралась в бывшую коммунальную кухню и пыталась ловить «вражеские голоса»: BBC и «Голос Америки». Она сражалась с антенной и старым радиоприёмником как Дон Кихот с ветряными мельницами. Не думаю, чтобы ей когда-то повезло. Но, в любом случае, ей нравилось само сражение. Оно давало ей возможность применить свой острый язык, ругая «наших идиотов» или «наших советских идиотов». Иногда она задрёмывала под громкие звуки радио, наполнявшие кухню смешанным эхом иностранных голосов. Бабушка — диссидентка. В 1981 году ей было грустно, что я уезжаю. Она продала своё знаменитое французское бюро, последнее, что осталось от семейного гарнитура её брата, чтобы помочь мне заплатить за эмиграцию. Она говорила, что возлагает на меня большие надежды. Я должна была стать той, кем мечтала, и путешествовать по миру, потому что ей это было недоступно. Только она, одна из всей семьи, наиболее глубоко понимала мотивы моего отъезда. Но иногда я не была уверена, разговаривает ли она со мной или обращается ко мне так, будто видит во мне себя как воображаемую странницу.
Когда после десяти лет эмиграции я стала приезжать в Россию, я всё больше и больше ловила себя на том, что хожу по ускользающим бабушкиным следам. Это началось почти неосознанно. Я случайно познакомилась с ведущим археологом Балтийского региона, который проводил раскопки в городе Новая Ладога, исследуя старое еврейское кладбище[vi]. Большинство евреев, похороненных там, были немецкого или балтийского происхождения, но были и потомки евреев из военных рекрутов. Девичья фамилия матери моей бабушки была Гинзбург, но она не имела отношения к знаменитому петербургскому барону фон Гинцбургу, юристу и основателю еврейской благотворительной организации. Мой друг-археолог был одержим идеей превращения Петербурга и Ленинградской области в независимый город— государство. Это была не ностальгия по прошлому, которое было, но по прошлому, которое могло бы быть. В этой потенциальной исторической версии Петербург не был столицей Российской империи, а был свободным городом-государством, окружённым многонациональным регионом. (Замечательная перестроечная фантазия) Он был в восторге от истории моей бабушки, потому что в жизни не встречал ни одного еврея, родившегося в Новой Ладоге. Его виденье фантастического приграничья было чем-то похоже на набоковскую Земблу, отдалённый район Амероссии. Я не думаю, что эта воображаемая страна имела хоть какой-то шанс на реализацию. Маловероятно, чтобы моя бабушка в образе гимназистки с золотыми волосами или выжившей узницы ГУЛАГа с короткой стрижкой 20-х годов была бы когда-то помещена в местный этнографический музей как почётная еврейка Новой Ладоги. Происходила ли она из религиозной семьи, говорившей на идише? Вполне возможно. Её отец, о котором она говорила с долей пренебрежения, как о человеке, который почти ничего не делал, чтобы заработать на жизнь, вечно учился на раввина, но так и не преуспел. Её мама работала в лавке, но трагически погибла, попав под трамвай. Позднее, уже в 20-е годы, её старший брат заменил ей отца, потому что она осталась сиротой. И это были счастливейшие годы её жизни. Больше всего ей нравилась студенческая жизнь, симфонические концерты и театры, также она любила еврейские праздники, особенно Пурим, обычно она пекла «уши Амана» (омен-таш) под кодовым названием «треугольные пирожки».
Я помню себя в раннем детстве и мою бабушку, смотрящей в наш мрачный двор и шепчущей что-то загадочное, едва шевеля губами. Возможно, она читала стихи или слушала Чайковского и Бетховена у себя в голове. Она смотрела в космическую пустоту. В нашем дворе было много чёрных дыр, но она смотрела куда-то далеко за их пределы. Может быть, она молилась? Недавно я узнала об одной мистической концепции в еврейской религиозной философии, описанной Джеймсом Кугелом[vii], относящейся к понятию ха-маком, — месту, не нуждающемуся ни в каком наполнении. Ты выделяешь это место среди самых обыденных будничных вещей, и пусть это место примет тебя без точных названий, символов и репрезентаций. Никаких предметов культа, колонн, аркад, куполов. Это просто место, которое открывает тебе канал для космического диалога с Тем, к кому ты обращаешься. Если тебе, конечно, повезёт.
Один раз в год бабушка начинала разговаривать с серыми осенними облаками над нашим двором и отказывалась от еды. «Бабушка, съешь хоть что-нибудь! Может, курочку?» «Сегодня я не хочу есть» — торжественно говорила она. «Совсем ничего?» «Нет». Гораздо позже я поняла, что это был Йом Кипур, который она устраивала сама для себя. Традиционная еврейская жизнь маленьких городков или местечек Восточной Европы, тех, что существуют в идеалистическом воображении некоторых американских евреев, была не для неё. Она хотела учиться, жить в большом городе (которым, так или иначе, стал Ленинград) и путешествовать по миру. В дальнейшем, такая жизнь стала невозможна из-за политики властей. Еврейские традиции сохранились как детские воспоминания и серия тайных практик, к которым обращалась моя бабушка в течение жизни. Во время войны, живя в эвакуации в Сибири, она пекла печенье омен-таш на Пурим, ходила в синагогу за мацой и тихо раз в год постилась. В то же время, она говорила на по-учительски правильном русском языке и утверждала, что учила французский и немецкий, а не «диалект», имея ввиду идиш. Что касается её ареста, то мне не удалось прорваться сквозь препоны постсоветских архивных законов и получить доступ к её делу в КГБ. У нас есть только справка о её «реабилитации» и освобождении от принудительных работ, «ввиду отсутствия состава преступления». Во время моей последней поездки в Москву я была удивлена, увидев известную актрису Окуневскую на экране телевизора, очень бодрую, практикующую йогу, автора мемуаров, которые стали бестселлером. В них я не нашла никаких упоминаний о моей бабушке. Как я поняла, она весьма красноречиво рассказывала об исчезновении красоты в современном мире.
В конце жизни бабушкина мечта повидать мир осуществилась. Она попала в мир своего любимого «Голоса Америки». Только я не уверена, что она это полностью осознала. Она была больше занята сведением счётов с «нашими советскими идиотами». В процессе эмиграции, проходя советскую таможню, она страшно рисковала, подвергая опасности всю нашу поездку. Был тогда специальный закон о том, что вывозить можно только одну или две шёлковые блузки. Мы не знали наверняка, что её любимые старые кружевные блузки сделаны из натурального шёлка, но дело было в том, что она любила их всех и не соглашалась уступать. Так как бабушка была очень худая, она надела на себя сразу три блузки одна на другую. «Как капуста», — заявила она гордо. «Наши советские идиоты ничего не заметили». Так бабушка приехала на Запад в трёх кремовых кружевных блузках, потрёпанных временем и застиранных советскими моющими средствами. Это её нисколько не смущало. Эмигрировав в 1987 году, мои родители и бабушка, не проходили через венский лагерь временного размещения для беженцев. Их поселили в дешёвом пансионе, поэтому им было разрешено выходить в город. Спустя всего пару дней, бабушка восхищалась улицами Вены, практикуясь в давно забытом немецком языке, который она учила в школе. Однажды после посещения бесплатного музыкального концерта в Вене она потерялась и села не на тот трамвай. Вежливый венский джентльмен проводил её до дешёвого пансиона, где жили мои родители. «Ваша мама говорит на странном немецком, — сказал он, — кто вы?» Мои родители c энтузиазмом начали объяснять, что они советские евреи-беженцы. Венский джентльмен больше вопросов не задавал и быстро откланялся. Случилось так, что бабушка некоторое время жила со мной в Бостоне в студенческом кампусе. Из школьной учительницы она превратилась в хихикающую подружку, которая рассказывала мне некоторые не очень уместные сплетни. Но она молчала как партизан о тёмных периодах своей жизни. Вместо этого она повторяла одни и те же истории о любимой гимназической учительнице французского и сиреневых шёлковых платьях, которые покупал ей её любимый брат Иосиф, о Бетховене и Чайковском, её возлюбленном Борисе Иосифовиче (не о моём дедушке) и актрисе Окуневской, которая, казалось, постоянно исполняла один и тот же монолог о небе в алмазах. Нежный трубач, любимец всех девочек Новой Ладоги, затихал снова и снова среди слёз и прощаний. Её память ухудшалась очень быстро. Однажды мы с папой пришли к ней в еврейский реабилитационный центр, и она нас с трудом узнала. Более того, она перестала говорить по-русски. Она перешла на идиш, «диалект», который она якобы не знала. Похоже, именно он был тем языком, на котором она говорила в молодости. В конце она стала беззаботной маленькой Софи с золотыми волосами и фальшивыми слезами на глазах, стройной девочкой, которая вспоминала свою первую любовь, но не на французском, а на идише. На смертном одре она выглядела неестественно молодой. Она лежала в своей любимой кремовой блузке с румянцем на щеках и немного подкрашенными губами. Она не принадлежала ни к одной конфессии, но местный раввин, который работал с другими беженцами, любезно согласился прочесть поминальную молитву. Он просил нас рассказать побольше о Саре Оше Гольдберг, но мы были совершенно растеряны и шокированы и ничего не могли сказать. Так что он сам придумал речь и поведал нам свою историю эмиграции. «Знаете, как я попал в Америку? У моих родителей не получалось родить ребёнка, так что их раввин посоветовал им или развестись, или поменять место жительства, чтобы изменить судьбу. Поэтому они уехали из России в Америку, и через несколько лет я родился. Вашей бабушке тоже повезло умереть окружённой детьми в возрасте 92 лет». В своей надгробной речи он сказал несколько простых и важных слов о том, что бабушка любила свою семью, что она была хорошей рассказчицей и хорошей учительницей, и этого уже достаточно. Странно, что он почти всё правильно понял. И не случайно, — бабушка всегда была более откровенной с незнакомыми людьми, чем с членами своей семьи. И чужие понимали её лучше. На её могильном камне высечены два имени: Sara Hosha, её еврейское и американское имя, и Соня, её русское имя. Я получила в наследство её маленький переносной архив, который я отложила в сторону на пару лет. Я знала, что у неё было несколько записных книжек, заполненных её неразборчивым почерком и множеством восклицательных знаков, разделяющих строчки и требующих немедленно обратить на них внимание. Иногда она ставила до восемнадцати восклицательных знаков в конце строчки, особенно, когда она желала нам самого наилучшего. Будьте здоровы и счастливы!!!!!!!!!!!!!!!!!! (Только эти знаки, написанные от руки, были разной высоты и разных очертаний, собравшись вместе они напоминали добрых незнакомцев) Мне кажется, я боялась, что в её корявых записях могло оказаться что-то, компрометирующее моего отца, что-то, что могло смутить или испугать нас раскрытием тёмных семейных тайн, которые пытались скрыть. Всё это было далеко от истины. Оказалось, что она писала бесконечные письма своей дочери Полине и своей правнучке Анечке, которые она никому не отправляла. Она писала им снова и снова, как сильно она по ним скучает. Там были также мои фотографии и открытки, которые я посылала ей со всех концов света. Единственным открытием была маленькая фотография моего отца-подростка, датированная 1950 годом. Должно быть, он послал её ей в лагерь. Я уже приготовилась прочитать какие-то официальные строчки на обратной стороне фотографии, зная, что вся лагерная переписка должна была проходить через цензора. Вместо этого там было всего одно предложение, написанное карандашом на оборотной стороне карточки: «Дорогая мамочка, я всегда и везде с тобой, где бы ты ни была». Странно, люди обычно приукрашивают своё прошлое. Что касается моего папы, то он представлял себя большим конформистом, чем был на самом деле, словно разделяя коллективную вину. «Я всегда и везде с тобой, где бы ты ни была» — звучит жутко, так как ни тогда, ни сейчас, никто не может знать, где она находилась. Так или иначе, вся семья прожила все страхи и амбиции моей бабушки, следуя теми путями, по которым она не прошла. Хуже или лучше, её истории защищали её и нас от её прошлого. И мы унаследовали это прошлое, не отвергая его.
Представители «старого мира», мы все становимся рассказчиками. Только наша аудитория сужается. Новый мир уже переполнен мечтами и страхами других людей и их бесконечной болтовнёй о самих себе. Рассказы о чужой первой любви проглатываются и забываются навсегда под затихающие звуки далёкой трубы на смутном фоне. Я старалась проникнуть вглубь бабушкиных историй, чтобы увидеть, что-то за ними, но я не нашла там прямых свидетельств, а только приливы и отливы ежедневной борьбы за жизнь и несколько жизненных перекрёстков, которые бросали серьёзный вызов непоколебимой неизбежности жизни, и один или два счастливых мгновения, которые останавливают время[viii], как те фразы, которые моя бабушка так здорово произносила. «Однажды (пауза) мы увидим (пауза) всё небо в алмазах». Стоп-кадр. Прошлое бабушки продолжает играть с нами некие шутки, влияя на наше будущее. Ей я обязана моим решением эмигрировать, не только виртуально в тексты, но и в другую страну. Так же как она, я стала преподавательницей, хотя и не уверена, что преуспела в умении владеть собой. Я продолжаю соблазняться словами «что если» и «если бы только». Я люблю тёмные оттенки сиреневого, в то же время, мой папа любит красный цвет. Никто из членов нашей семьи не любит Бетховена.
Приступая к написанию рассказа моей бабушки, я снова прослушиваю конец аудиозаписи и понимаю, что ошиблась по поводу её первой любви.
«Бабушка, был ли трубач влюблён в тебя?» «Я не знаю. Что ты имеешь в виду?» «Что произошло между вами?» «Я же говорила тебе, что он водил нас смотреть сказки Екатерины на дневной спектакль». «А потом что было?» «Ничего. Он отвёз нас домой и попрощался. Мы же были дети. Что ты хочешь, чтобы я тебе сказала? Я никогда его больше не видела» «Его расстреляли большевики?» «Что ты мне голову морочишь. Трубач просто уехал… может быть, с цирком или куда-то ещё. Я сказала тебе, что мою первую любовь расстреляли большевики. Веня, молодой кадет. Рыжий, как я. Если бы только он спасся… (вздох, пауза). Кто знает, как бы сложилась моя жизнь…?»
Примечания
[i] Не ясно, о каком театре говорит бабушка. Большой драматический театр был основан в 1918 году. До этого он назывался Малым театром Суворина. Большим театром назывался театр, расположенный в здании, где сейчас находится Консерватория. Это был крупнейший в столице музыкальный театр — Прим. пер.
[ii] Возможно, речь идёт о Татьяне Семёновне Златогоровой, гражданской жене Алексея Каплера и его соавторе (См. «Вместо предисловия» в начале этой публикации). — Прим. пер.
[iii] Алексей Каплер — советский кинорежиссёр, сценарист, журналист. Ведущий программы «Кинопанорама» на советском телевидении — Прим. пер.
[iv] Наталья Кычанова (Стругач), переводчик этого текста — Прим. пер.
[v] Малахов Сергей Арсеньевич, поэт и литературный критик, мой дедушка. Он был арестован в 1936 году и отбывал заключение в лагере до 1941 года. Он работал золотарём, вывозил на лошади отходы из шахт на Воркуте, поэтому его в шутку называли «поэт-ассенизатор», как сам называл себя Владимир Маяковский — Прим. пер.
[vi] Интересно, что в настоящее время в Новой Ладоге силами местных энтузиастов осуществляется уход за старым еврейским кладбищем. Организовала это Севда Касымова, жительница Волхова, уроженка города Баку — Прим. пер.
[vii] Джеймс Кугел, специалист в области иудаики, профессор Гарвардского университета — Прим. пер.
[viii] «Остановись, мгновенье! Ты прекрасно!» «Фауст» Гёте — Прим. пер.
Спасибо, уважаемые Светлана Бойм и Наталья Стругач!
В каждой строке звучит нежная любовь к бабушке и в ней боль за пережитое ею. Очень человечно и написано очень хорошо, не декларативно. но образно и о бабушке и о времени, в котором ей довелось жить.