©"Семь искусств"
  апрель 2025 года

Loading

Рахманинов самый музыкально одаренный человек, с которым я когда-либо встречался. Он происходил из разорившейся дворянско-помещичьей семьи, не обладавшей материальными средствами. Отец его был довольно беспутным человеком, от природы очень музыкальным, играл на гитаре по слуху; между прочим, полька Рахманинова это обработка польки его отца.

Александр Гольденвейзер

ВОСПОМИНАНИЯ О ГОДАХ УЧЕБЫ В МОСКОВСКОЙ КОНСЕРВАТОРИИ

Публикация Феликса Готлиба

(окончание. Начало в №12/2024 и сл.)

ГольденвейзерУ него были некоторые композиторские способности, и он поступил в класс специальной теории, в класс контрапункта к Танееву. На первые несколько уроков он приходил, потом абсолютно перестал заниматься, перестал что- нибудь делать. Танеев, почувствовав в нем даровитого человека, хотел всё-таки заставить его заниматься. Буюкли договорился с Танеевым, что будет к нему приходить вечером в те часы, когда тому нужно уходить в консерваторию; ему будет устроен чай и закуска, и он будет решать задачи. Няня Танеева должна была его запирать. Раза два он пришел, когда же увидал запертую дверь, ему стало невмоготу, он выпрыгнул в окно и больше контрапунктом не занимался.

Мы с ним довольно много играли на двух фортепиано, и однажды, когда Рахманинов написал свою первую сюиту, мы ее играли в студенческом концерте в консерватории.

С нами был такой курьезный случай. Дело было зимой, это был концерт 6 декабря, который давался в память Николая Рубинштейна. Мы с ним репетировали в классе консерватории, наверху, это был класс Пабста; репетировали довольно поздно. Когда мы собрались идти домой, то обнаружилось, что нас заперли. Ход был через ряд классов, и потом через Малый зал; все двери были заперты на ключ. Мы пытались стучать, но никто нас не слыхал. Мы решили, что расположимся на роялях и попытаемся спать. Меня это беспокоило потому, что тогда была жива моя мать, и если бы я не пришел домой, она бы страшно волновалась. К счастью, у меня в кармане оказался перочинный нож. При помощи этого ножа мы открыли окно и стали кричать на улицу, пока нас кто-то не услыхал, сказал в консерватории, и нас освободили.

Буюкли, между прочим, постоянно мечтал о том, что будет похож на того или другого великого человека. Одно время он бредил Байроном. Где-то он вычитал, что Байрон, несмотря на то, что был немножко хромой, был замечательным пловцом и переплыл Босфор. Буюкли тогда не умел плавать. Мы жили вместе с ним в Кунцеве. Он с утра до вечера плавал и добился того, что переплыл Москва-реку, которую в этом месте могла курица перейти, и очень хвастался, что похож на Байрона.

Потом он увлекся Падеревским и решил, во что бы то ни стало, с ним познакомиться. Он собрал какие-то гроши, уехал в Швейцарию, где тогда жил Падеревский, действительно к нему обратился и вначале произвел на него сильное впечатление. Падеревский принял в нем большое участие, но потом сумасшедшие выходки Буюкли, его постоянное безденежье Падеревскому надоели, и он постарался его спровадить. Уже в поздние годы, незадолго до революции Буюкли одно время жил в Варшаве, и там тоже рассказывали чудеса про его разные чудачества, как он выходил на эстраду с кошкой, сажал ее рядом с собой, и эти, и всякие другие сумасшедшие выходки чередовались с необыкновенно яркими проблесками исключительного дарования. Сначала он имел там очень большой успех, но потом своим нелепым поведением подорвал свою репутацию.

Несколько слов я хочу сказать о двух музыкантах, которые длительное время были педагогами консерватории, очень интересными педагогами, давшими целый ряд выдающихся учеников это Кипп и Ярошевский.

Кипп был очень хорошим музыкантом, даровитым пианистом, которому помешало сделать пианистическую карьеру то, что у него была исключительно маленькая рука, он с трудом брал октаву, и фортепианной виртуозности это ставило такие ограничения, какие он не мог преодолеть. Опять пример для всей нашей молодежи, которая всячески этого старается избегнуть: Кипп по окончании консерватории уехал в провинцию, ряд лет был директором Тамбовского музыкального училища, поставил это дело очень хорошо, и потом был приглашен в консерваторию, сначала преподавателем, потом профессором, и в этой роли оставался до самой смерти. Умер он слишком рано, у него сделалось мозговое кровоизлияние, было ему не больше пятидесяти лет. Это был превосходный музыкант и человек совершенно исключительной работоспособности и добросовестности. Он необыкновенно умел эти свои черты передать своим ученикам. Ничьи ученики не были в такой мере работоспособны и не добивались такой законченности и совершенства в смысле технической выучки. Однако, ему несколько не хватало широкого художественного кругозора.

Может быть менее музыкально одарен, но как личность более интересен был Ярошевский. Человек очень своеобразный, с несколько парадоксальными мыслями о приемах фортепианной игры, но очень культурный, он кончил трагически: внезапно умер по всей видимости, покончил самоубийством из-за запутанных семейных отношений. Смерть Ярошевского произвела на меня тяжелое впечатление, а в одном отношении оставила след на всю дальнейшую жизнь.

У нас была привычка в течение долгих лет в перерыве между занятиями в определенный час сходиться в профессорской минут на двадцать-тридцать попить чаю, закусить и немножко поболтать. Обычно эту компанию составляли: Кипп, Ярошевский, Морозов, я, Гущин и кто-то еще. Немножко поболтаем, потом опять разойдемся по классам заниматься.

Во время рождественских каникул я был болен, лежал в постели. В это время внезапно умер Ярошевский, так что я на его похоронах не был. Кончились каникулы, и 7 января, когда начались занятия, я пришел в консерваторию. С утра я сидел в классе, затем, когда пришел обычный час и мне нужно было пойти отдохнуть и закусить, я с очень тяжелым чувством, можно сказать, с ужасом, думал, как я войду в профессорскую, всех этих людей увижу, а Ярошевского, который обыкновенно был душой нашего кружка, среди нас нет. Он был интересный человек, интересный собеседник. Во мне было поистине жуткое чувство. Но то, что я пережил, войдя в профессорскую, было гораздо тяжелее того, что я ожидал. Все так же сидели и болтали, кто-то смеялся, как будто ничего не произошло. Это произвело на меня такое тяжелое впечатление, что я как ошпаренный вылетел оттуда. Если бы я застал всех печальными, подавленными, это на меня не произвело бы такого впечатления. Может быть, люди себя взвинтили, чтобы не настраиваться на минорный лад, но, во всяком случае, впечатление было потрясающее.

Есть еще целый ряд фигур, на которых можно было бы остановиться, но я не буду утомлять ваше внимание, а поделюсь сегодня некоторыми впечатлениями об одном из наиболее ярких музыкантов о Рахманинове. Свои воспоминания о старой консерватории я на этом смогу закончить. Много интересного можно было бы сказать и о более поздних временах.

Рахманинов самый музыкально одаренный человек, с которым я когда-либо встречался. Он происходил из разорившейся дворянско-помещичьей семьи, не обладавшей материальными средствами. Отец его был довольно беспутным человеком, от природы очень музыкальным, играл на гитаре по слуху; между прочим, полька Рахманинова это обработка польки его отца.

А.П. Островская. Александр Борисович, Вы ошибаетесь, это полька Бера, она напечатана.

А.Б. Гольденвейзер. Рахманинов приписывал ее своему отцу. Отец Рахманинова был человек беспутный, и семья их была неправильная: отец с матерью разошелся, сошелся с какой-то француженкой, кстати сказать, очень красивой, а дети остались в Петербурге у матери, кроме старшего Сергея, которыйбыл с отцом. Его поместили сначала в Петербургскую консерваторию, в класс Демянского, но в Петербурге он учился всего несколько месяцев. Яркого дарования мальчика там как-то не заметили, и когда в Петербург приехал Зилоти, бывший двоюродным братом Рахманинова (мать Зилоти и отец Рахманинова брат и сестра), он с разрешения отца взял мальчика из Петербурга, перевез в Москву и поместил к Николаю Сергеевичу Звереву, у которого сам в свое время воспитывался. У Зверева Рахманинов жил одновременно с двумя своими товарищами рано умершим очень даровитым пианистом Максимовым и Пресманом, который до сих пор живет в Москве. Об этих трех мальчиках Зверев очень хорошо заботился: одевал, обувал, учил, научил языкам и никогда за всё это ни с кого ни копейки не брал, да и не с кого было брать, так как они никаких средств не имели.

Как музыкант, Зверев ничего особенного собой не представлял, он только умел заставить работать своих воспитанников, но художественного влияния оказать на них не мог. Но у него в доме бывали все лучшие музыканты Москвы, начиная с Чайковского, и приезжавшие в Москву. Атмосфера в его доме была очень интересная, кроме того, Зверев возил мальчиков в театр, в концерты, и это для них было может быть более важно, чем если бы Зверев сам был лучшим учителем фортепианной игры и больше ничего.

У Зверева был, однако, довольно тяжелый характер, а Рахманинов тоже был не из особенно мягких и податливых. Когда Рахманинов уже подрос, ему было лет 16, Зверев как-то очень неумеренно проявил по отношению к нему свое отеческое влияние. Рахманинов ушел от него и больше к нему не вернулся, но, несмотря на эту ссору, на всю жизнь сохранил самое благодарное и теплое чувство к Звереву.

Уйдя от Зверева, Рахманинов поселился у своей тетки Сатиной, которая жила в это время в Серебряном переулке на Арбате, в небольшой квартире, где была одна комнатка в мезонине, эту комнату и предоставили Рахманинову. Впоследствии на дочери этой тети, своей двоюродной сестре Наталье Александровне Сатиной, он женился.

Я уже говорил о том, что у Рахманинова были феноменальные музыкальные способности, проявлявшиеся, между прочим, в несравненной музыкальной памяти. Он помнил решительно всё, что когда-либо слышал, он запоминал с необычайной быстротой по слуху самые сложные музыкальные произведения. Я могу привести несколько примеров, которые могут показаться сказочными, но свидетелем которых я был и могу подтвердить, что это именно так и было. Помню, например, такой случай. Один из моих ближайших друзей, о котором тоже следовало бы рассказать, Григорий Алчевский, учился одновременно со мной в консерватории, в классе композиции. Он был очень даровитый человек, он сочинял тогда симфонию. После урока, идя с ним домой, мы зашли к Рахманинову, который тогда жил у Сатиных.

Рахманинов переживал тогда очень тяжелую пору. После неуспеха его первой симфонии, которую в Петербурге обругала критика, особенно Кюи, он разочаровался в своем музыкальном творчестве, возненавидел эту симфонию и никогда больше не позволял ее ни печатать, ни исполнять. Партитура была продана Гутхейлю. Рахманинов ее у него выкупил и дал ему взамен ряд других сочинений. Но эта история подействовала на него так угнетающе, что он перестал сочинять. У него такие периоды в жизни были; между прочим, очень длительный период после отъезда из СССР, откуда он уехал в самом начале революции, за десять лет он не сочинил ни одного такта. И были такие периоды, когда он был еще молодым человеком в полном расцвете дарования.

На этот раз он в течение двух-трех лет не мог сочинить почти ничего, и у него была полная уверенность, что он никогда больше ничего не напишет. Кто-то посоветовал ему обратиться к врачу-гипнотизеру Далю. Рахманинов к нему обратился, и действительно, после нескольких сеансов сочинил свой Второй концерт, который Далю и посвящен.

Как раз мы зашли к Рахманинову в период этого угнетенного состояния, когда он почти ничего не сочинял. Но всё же он написал романс, который показал нам в тот раз, и который произвел чарующее впечатление. Это его популярный романс «Сирень». Мы у него посидели, поболтали и случайно в разговоре упомянули о том, что мы вместе с Алчевским идем из класса сочинения. Он заинтересовался, что мы сочиняли, и когда Алчевский сказал, что пишет симфонию, и что у него первая часть уже готова, Рахманинов попросил ему ее показать. Алчевский сыграл ее.

После этого прошло года два-три. У меня бывали в те времена постоянно музыкальные вечера, и однажды были Рахманинов и Алчевский. Они встретились, и Рахманинов спрашивает Алчевского: «Что же ты, кончил свою симфонию?» «Я первую часть написал и бросил». Алчевский был такой, что всё начинал и бросал, ничего до конца не доводил, так и симфонию не дописал.) Рахманинов сказал: «Жаль. Мне она тогда понравилась, я ее помню», сел и сыграл почти всю экспозицию этой симфонии.

Затем, помню, он поехал как-то в Петербург. Там впервые исполнялась в Беляевском симфоническом балетная сюита Глазунова. Это довольно длинное сочинение из ряда оркестровых частей. Оно еще не было напечатано в то время. Рахманинов был на репетиции и на концерте, и два раза его слышал. Когда он приехал в Москву, он эту балетную сюиту не то что наигрывал, а играл виртуозно, как будто это фортепианная пьеса, которую он учил год. Памяти на фигурацию я такой ни у кого не знаю, он играл с головокружительной быстротой, точностью и ясностью, как будто она напечатана где-то у него в мозгу. Исключительной памятью такого же типа обладает Гофман. Однажды в Москве тогда еще очень молодой Метнер сыграл при нем свою Es-dur’ную прелюдию, одно из ранних сочинений, и когда мой приятель Бубек посетил

Гофмана в Берлине, Гофман на память ему эту прелюдию сыграл.

Мне раз Рахманинов говорит: «Ты себе не можешь представить, какая замечательная память у Гофмана. Он был однажды в концерте Годовского и слышал его переложение вальсов Штрауса, потом я у него был на другой день, и он мне целый ряд отрывков из этого сыграл». Рахманинов мне это рассказывает и не замечает, что он при этом играет эти отрывки. Гофман ему играл, и он играет и удивляется памяти Гофмана.

О каком бы музыкальном произведении ни заговорить — будь то фортепианное сочинение, симфоническое, опера, современного автора, прежнего, — что хотите, если он только это сочинение слышал, значит, он его знает наизусть и может сыграть, не наиграть, а сыграть, как вещь, которую он учил. Такие способности, я думаю, едва ли кто-либо со времен Моцарта имел.

Этими внешними способностями, конечно, дело не ограничивалось. Дарование Рахманинова было исключительной яркости и силы. Помню еще, когда мы вместе учились у Зилоти был на 6-м или 7-м курсе, он на 7-м или 8-м), мы были вместе у Зилоти на уроке, и тот ему сказал: «Возьми вариации Брамса на тему Генделя». Это было в среду, а в субботу мы пришли на урок, где он эти вариации играл так, что в концерте можно играть.

Между прочим, Рахманинов (единственный случай за всё существование Московской консерватории) был выпущен без выпускного экзамена: он никогда не был на 9-м курсе: он был на 8-м курсе, когда Зилоти, поссорившись с Сафоновым, ушел из консерватории.

В то время Рахманинов был на первом году класса свободного сочинения. Это было в 91-м году. Курс сочинения был двухгодичный. Ему дали работу «Алеко», а по фортепиано сочли его окончившим. Он тогда переходил на 9-й курс, на экзамене он играл «Аппассионату» Бетховена и сонату Ь-mоll Шопена. В ученических концертах Рахманинов выступил дважды. Первый раз он играл первую часть e-mоll’ного концерта Рубинштейна, второй раз — свой Первый фортепианный концерт, который он написал как классную работу у Аренского.

Рахманинов и Скрябин одновременно учились в классе композиции. Но Скрябин, обладавший гениальным композиторским дарованием, такими внешними способностями, как Рахманинов, не обладал. Оба они увлекались с детских лет творчеством, и поэтому такая несколько сухая работа, которую требовал от своих учеников Танеев в классе контрапункта, их мало привлекала. Вместо этого они сочиняли то, что им хотелось. Танеев этим очень огорчался. Он приходил к Зилоти и жаловался, пытался приглашать их к себе домой, но они всё-таки плохо работали. Когда подошло время экзаменов, Скрябин почти ничего не мог сделать, его с трудом перевели в класс фуги, а Рахманинов написал прекрасный мотет, который после экзаменов на акте исполнил хор a capella. То же самое случилось в классе фуги. Фугу преподавал тогда еще не Танеев,

а Аренский, который не мог сравниться, как педагог, с Танеевым. И Скрябин, и Рахманинов ленились, ничего не знали и ничего не делали. Перед самым экзаменом Аренский заболел, и два-три последних урока им дал Танеев. Когда во время этих уроков он убедился, что они ничего не знают, он попытался в два-три урока кое-чему их научить. Рахманинов говорил мне, что только на этих уроках он научился писать фуги. Скрябин не смог написать к экзамену фугу, и его обязали за лето написать шесть фуг. Говорят, он их написал не сам. Рахманинов вышел из положения таким образом. Нам давали тему, и затем нужно было написать фугу в три дня. Но тему фуги дали на этот раз какую-то замысловатую, к которой очень трудно было найти правильный ответ. Они сидели и ломали голову, но не могли решить, какой надо к этой теме написать ответ. Рахманинов рассказывал мне, что он пошел, а перед ним шли Сафонов и Танеев и о чем-то разговаривали. Вдруг Сафонов стал насвистывать тему в ответ. Очевидно, Танеев ему подсказал, какой правильный ответ, и тот его насвистал. Таким образом Рахманинов подслушал правильный ответ и написал фугу, за которую получил 5+.

Рахманинов в юные годы играл всё на свете, и в первых своих выступлениях, еще в ученические годы, в концертах довольно много играл самые разнообразные произведения Листа, Шопена и другие. Потом, когда он стал сочинять и больше всего этой стороной своей деятельности дорожить, то совершенно перестал публично играть что бы то ни было, кроме своих сочинений. Я часто и много слышал Рахманинова, потому что мы часто с ним встречались; он всегда сидел за инструментом и во время разговора всё время что-нибудь играл, так что я очень многое от него слышал, но публично он этого не играл. И уже в самые последние годы, во время войны, он отступил от этого. Однажды он дал концерт в Большом театре с оркестром в пользу жертв войны; тогда он играл концерт Es-dur Листа, концерт Чайковского и свой Второй концерт, а потом, после смерти Скрябина, сыграл его фортепианный концерт и дал несколько клавирабендов из его сочинений. Это всё, что он за годы своего зрелого мастерства, будучи в России, публично играл не из своих сочинений.

Любопытная подробность. Рахманинов решил после смерти Скрябна дать клавирабенд из его сочинений. Когда уже был объявлен концерт, в афише не были обозначены вещи. Приблизительно дней за 4-5 до концерта Рахманинов был у меня, говорил о программе концерта, которая казалась ему несколько недостаточной, и он мне сказал: «Что бы ты мне посоветовал еще сыграть?» Я говорю: «Ты знаешь Фантазию Скрябина?» — «Нет, не знаю». Я ему достал ноты, показал, он ее проиграл, вы все знаете, какое это трудное сочинение, ему оно очень понравилось; он поставил его в программу и через четыре дня в своем клавирабенде сыграл.

Помню, как он в первый раз играл в симфоническом с Кусевицким Es-dur’ный концерт Листа и страшно волновался, это было в первый раз, что он после длительного промежутка играл не свое сочинение. Он сказал, что придет ко мне вместе с Кусевицким и просил, чтобы я ему проаккомпанировал него дома не было двух инструментов). Он так волновался перед этим выступлением, что решил в первом отделении сыграть сначала, чтобы разыграться, первую часть своего третьего концерта, который он тысячу раз с Кусевицким играл, и во втором отделении сыграть концерт Листа. Пришли они ко мне, порепетировали. После этого Рахманинов стал говорить о том, что ему сыграть Листа на бис. Тут же был мой приятель Алчевский, и что бы мы ни называли, Рахманинов всё играл. Назовешь ли какую-нибудь рапсодию, «Кампанеллу», какой-нибудь этюд, он всё это играет, как будто только и делал, что эти вещи учил. На этом концерте он сыграл на бис «Gnоmenreigen» и Двенадцатую рапсодию. В первом отделении играл, чтобы разыграться, первую часть своего Третьего концерта. Он так волновался за концерт Листа, который он, между прочим, сыграл совершенно феноменально, что первую часть своего концерта он играл совсем плохо. Он только и думал, что о концерте Листа.

Рахманинов человек очень своеобразный. Тому, кто его мало знал, он скорее казался несимпатичным. В нем была какая-то суровость, которая казалась высокомерием, а в сущности он был очень застенчив. С людьми малознакомыми он замыкался в свою скорлупу и казался недоступным, а в интимной атмосфере был в высшей степени привлекательным, был очень хорошим семьянином. Близкие к нему люди его очень любили.

Я думаю, то, что он уехал, сыграло роковую роль в его творчестве. Он десять лет не сочинял ничего. Правда, за последние годы он создал несколько замечательных сочинений, но в общем, если бы он не оторвался от родной почвы, он, несомненно, создал бы значительно больше.

С тех пор, как он в 17-м году уехал, никакой связи я с ним не имел, мало знаю, как он живет, кроме того, что мы все знаем, что он очень много концертирует как пианист и совсем не выступает как дирижер, хотя дирижер он совершенно исключительный. Я знаю один рассказ, из которого могу заключить, что оторванность от родины дается ему нелегко. Это рассказывал отец пианиста Пульвера, дирижер Еврейского театра. Еврейский театр несколько лет назад ездил на гастроли и был в Париже. Пульвер зашел в нотный магазин. Рядом с ним стоял какой-то человек, в котором он узнал Рахманинова. Рахманинов его тоже узнал, они поздоровались, и Рахманинов стал его спрашивать про Москву. Но когда он произнес несколько слов, Рахманинова разрыдался, не смог с ним больше разговаривать и вышел из магазина.

Вот в нескольких словах то, что я хотел вам рассказать о Рахманинове и о его даровании.

Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.