Уверен, что вдумчивый и достаточно образованный читатель «Обезьяны» и без наших подсказок с каждой прочитанной главой все более ощущает себя неким новым Гулливером, волей автора оказавшимся в фантастическом пространстве государства-гибрида, вобравшего в себе черты терроризируемой, но при этом активно борющейся с захватчиками Франции и двух ненадолго подружившихся (в том числе против нее) тоталитарных империй.
КУДА И ЗАЧЕМ ПРИШЛИ ОБЕЗЬЯНЫ ЮРИЯ ДОМБРОВСКОГО?
И в такт борьбы, качая головой,
Вдруг взвился мамонт, увидав нежданно,
Как рыжая поднялась обезьяна
И волосы поправила рукой.
Юрий Домбровский. Поэма «Каменный топор»
Обезьяны, о которых пойдет речь, как ни печально это звучит, — люди. И, что еще печальнее, люди как будто разумные. Мало того, абсолютно уверенные — и это, пожалуй, самое печальное — в своем праве участвовать в затеянном их вдохновителями, единомышленниками и соратниками ни много ни мало — переустройстве мирового порядка, а по сути, всей человеческой жизни.
Ну-ну! Опять, что ли, предлагается очередная байка о большевиках-ленинцах?
Да нет, речь не о них. Разговор пойдет о трех немецких нацистах, персонажах романа Юрия Домбровского «Обезьяна приходит за своим черепом» (1943-1958). А потому всем, кто его не читал, или, даже прочитав, основательно подзабыл, лучше на этом месте остановиться. Стоит ли тратить время на то, чтó понять без внимательного прочтения этого, на мой взгляд, самого загадочного произведения знаменитого автора вряд ли возможно. Тем более, что для пожелавших после моих слов с ним воочию познакомиться найти текст его последнего переиздания не составит никакого труда (1).
Чувствуя себя теперь вполне свободным для общения с заинтересованными читателями «Обезьяны», начну с обращенного к ним вопроса: куда, по-вашему, она, фашистская обезьяна Юрия Домбровского, пришла?
— Ну, как куда! — наверняка, отзовется немалая часть читающих эти строки. — В одну из европейских стран, оккупированных нацистами незадолго до их нападения на СССР.
А почему «в одну из», а не конкретно — в какую? Что помешало автору прямо назвать страну, где происходит действие его романа? Тем более, что, исходя из множества эпизодов текста, можно с уверенностью сказать, что описанное в начале его первой части (вступление, если помните, относится к послевоенному периоду) вторжение гитлеровских войск в не названную автором страну происходит поздней весной либо летом 1940-го. В таком случае речь может идти лишь о Нидерландах, Люксембурге, Бельгии или северной части Франции. Из текста, однако, ясно, что это — крупная страна, насчитывающая десятки миллионов жителей, многие из которых фактически тут же начинают оказывать оккупантам хорошо организованное вооруженное сопротивление, что явно исключает Нидерланды и тем более Бельгию с Люксембургом. Поэтому трудно не согласиться с писателем Дмитрием Быковым (2), что Домбровский наверняка переносит нас во Францию 1940-го. Тем более, что для этого у автора как большого поклонника французской культуры были еще и личные основания. Не забудем и о том, что главный герой романа профессор Леон Мезонье — француз. Так почему же на протяжении всего текста автор не только всячески уклоняется от наименования этой страны в качестве места описываемых событий, но порой даже прямо указывает на обратное. В чем причина подобного затуманивания, превращающего, по сути, весь текст в утопию (от др.-греч. οὐ «не» + τόπος «место», то есть «место, которого нет»).
Признаться, в голову пишущему эти строки не приходит никакого другого объяснения, кроме ситуационно-исторических опасений Юрия Домбровского — советского человека, создававшего цензурно-проходной для 1940-х годов литературный текст. Дело в том, что в 1940 году, впрочем, как и в 1943-м — начале 1944-го, когда Домбровский написал первую часть романа, Франция являлась для сталинского СССР фактически враждебным государством. Сначала как военный противник дружественной страны, Германии (после заключения с ней в сентябре 1939 г. договора о дружбе и границе). При этом противник — вместе в Великобританией виновный в развязывании большой европейской войны (3). А после 22 июня 41-го — как союзник и пособник Третьего Рейха. Но даже после окончания Второй мировой войны деголлевская Франция не только не вошла в число друзей или симпатизантов великой сталинской державы, но с каждым годом проводила все более чуждую советским устремлениям в Европе, по сути, антикоммунистическую политику. А это значит, что всякое сколько-нибудь сочувственное (а как без сочувствия изобразить жертву жестокой агрессии?) изображение этой страны, тем более относящееся к «мутному» для Сталина 1940-му, в военные и первые послевоенные годы для любого советского автора, претендующего на публикацию подобного текста, было бы заведомо провальным делом. Домбровский прекрасно это понимал и, как умел, всячески затемнял французский τόπος своего романа. Разумеется, отлично понимали причины этого затемнения и видные советские писатели Борис Лавренев и Петр Чагин, с конца 44-го активно поддерживавшие его в стремлении опубликовать первую редакцию «Обезьяны».
Итак, с топосом вспоминаемого романа мы как будто разобрались. Но сразу возникает не менее важный вопрос: почему своих обезьян писатель отправил именно во Францию 1940-го? Ведь не только с цензурно-проходной, но и с объективно-исторической точки зрения его выбор вряд ли можно счесть удачным.
О чем, собственно, речь? Да как раз о том, что в «прекрасной» предвоенной Франции своих обезьян, подобных гестаповцу Гарднеру, лжеученому Курцеру и партийному идеологу и пропагандисту гитлеровского Рейха, вместо имени получившего от автора опознавательное клеймо «карлик», было предостаточно. Приходить же за «своим черепом» в музей профессора Мезонье им попросту не было необходимости: его палеоантропологические открытия и зарубежные антинацистские публикации ни в коей мере не мешали им распространять свои расистские измышления, создавать фашистские организации и всеми средствами разжигать антисемитизм. Причем этим французским обезьянам даже в историческом плане раньше своих немецких «конкурентов» было на что опереться. Из трех отцов-основателей политической расовой доктрины (Гобино, Лапуж, Чемберлен) двое первых были французами и писали, разумеется, по-французски. Именно они придали ей тот облик, в котором она, по словам немецкого историка Эрнста Нольте (4), стала
«…крайним явлением, стоявшим, несмотря на ряд точек соприкосновения, вне основного, столь разветвленного пути духовного развития Европы. И эта крайняя доктрина ждала экстремиста, способного свести ее к самому узкому и самому радикальному выражению, а затем вторгнуться в действительность с этим оружием».
Чтобы не быть голословным, назову несколько наиболее «ярких» французских фигур этого рода. Прежде всего, это один из основателей влиятельной политической группировки «Аксьон Франсэз», имевшей явные фашистские черты, Шарль Моррас (1868-1952). Он — автор нового учения о т. н. враге.
«Врагов очень много, — излагает его мысли Э. Нольте, — но один из них выделяется своей превосходящей силой, он доставляет мировому заговору его духовную опору и его самый одаренный персонал. Это — еврей. Поскольку он трудноуловим, его надо поразить в той сильной среде, с которой он вступил в теснейшую связь. Эта среда — Германия <…>. Германия, говорит он, это “корень и ствол” русского большевизма, немецкие евреи господствуют в Москве, Берлин — это голова всеобщего заговора, члены которого охватывают Москву, Бухарест, Тифлис, Анкару, Афины, Тунис».
Эта позиция не помешала Моррасу в годы войны активно сотрудничать с коллаборационистским режимом Виши, оправдываясь тем, что Свободной Францией генерала де Голля якобы манипулирует Советский Союз. В сентябре 44-го Моррас был арестован в Лионе и позднее обвинен в пособничестве врагу. По итогам политического процесса признан виновным в подстрекательстве к убийству и приговорен к пожизненному заключению. В 1951-м по болезни был переведен в больницу, а затем получил медицинское помилование. Замечу, что послевоенная судьба этого французского фашиста напоминает историю гестаповца Гарднера, воскрешенного Домбровским в его вступительной части новой, послевоенной редакции «Обезьяны».
Не менее «яркой» фигурой был совладелец крупнейшей французской компании по производству автомобильных шин генерал Мишлен, в начале Второй мировой войны командовавший 5-м военным округом. Ранее он был изобличен как активный участник заговора т. н. кагуляров — тайной профашистской террористической организации, действовавшей в 1935-37 гг. Несмотря на это, французское командование доверило ему руководство одним из важнейших военных округов. Когда армия в сентябре 39-го предприняла наступление в долине реки Мозель, то на радость врагу оно было сорвано из-за недоставки тяжелой артиллерии. Оказалось, что десятки платформ с этим вооружением «задержались» на запасных ж/д путях в Орлеане, Бурже и Берзоне, входивших в зону ответственности Мишлена.
«Этот акт саботажа, — пишет российский историк М.И. Семиряга (5), — был не единственной заслугой Мишлена перед немцами. В его округе находилось большое депо танкового резерва, где были сосредоточены танки нового образца, выпускавшиеся заводами в опытном порядке. Своей быстроходностью, маневренностью, а главное — толщиной брони они значительно превосходили германские танки, с помощью которых немцы прервали французскую линию обороны. Но и эти танки тоже не попали на фронт. Когда же в начале июня немцы заняли Орлеан, они немедленно использовали их против отступавшей французской армии. Информация о местонахождении и качествах этих танков была у них исчерпывающая».
Можно было бы перечислить немало имен известных французских журналистов и писателей, которые публично оправдывали коллаборационизм с фашистскими оккупантами как меру неизбежную и якобы спасительную для Франции.
«Из политических деятелей, — подчеркивает М. И. Семиряга, — наиболее активными были, кроме Петена и Лаваля (министра иностранных дел вишистского правительства — Н.О.), — адмирал Ж. Дарлан, министр юстиции Р. Алибер, министр просвещения А. Боннар, генеральный секретарь Министерства внутренних дел Р. Боннегуа, государственный секретарь по еврейским вопросам Д. де Пелле и немало других высокопоставленных правительственных чиновников».
Возглавляемый маршалом Петеном режим Виши как по форме, так и по своей природе имел фашистский характер.
«Большинство министров, — пишет М.И. Семиряга, — были правыми деятелями, тесно связанными с профашистскими группировками Франции и выражавшими интересы крупной буржуазии, которая поспешила капитулировать перед Германией».
Были и вполне самостоятельные фанатики фашистского типа, например, Жозеф Дарнан, сформировавший в середине 30-х гг. свою собственную организацию «Шевалье дю Глеф», связанную с вышеупомянутыми кагулярами («людьми в капюшонах). В годы оккупации под влиянием Дарнана часть французского легиона, превратившись в боевиков, вошла в состав организованной им милиции. После неудачной попытки в июле 43-го присоединиться к Сопротивлению Дарнан перешел на сторону нацистской Германии, в следующем месяце был произведен в офицеры СС и принес присягу на верность Гитлеру, получив звание штурмфюрера Ваффен-СС. В декабре т. г. был назначен главой официальной фашистской Милиции, в которой к 44-му насчитывалось более 35 000 карателей. Эта организация сыграла важную роль в преследовании участников Сопротивления. В сентябре 44-го Дарнан бежал в Германию, где присоединился к марионеточному правительству Петена в Зигмарингене. В июне 45-го на севере Италии был схвачен британцами, доставлен во Францию, приговорен к смертной казни и расстрелян.
Выдающийся австро-американский мыслитель ХХ века Людвиг фон Мизес так объясняет происходившие накануне Второй мировой войны во Франции общественно-политические процессы:
«Самое губительное воздействие антидемократического духа проявляется в расколе нации на два враждебных лагеря. Граждане теряют доверие к работе демократического правительства. Они боятся, что антидемократическое меньшинство однажды действительно захватит власть. Поэтому они считают нужным вооружиться и защищать свои права от угрозы вооруженного меньшинства.
Угроза социалистической узурпации во Франции крайне отрицательно отразилась на социально-политической обстановке и умонастроении. Этот страх больше всего способствовал возрождению французского воинствующего католицизма; он раздувал пламя агрессивного национализма, «буланжизма» и общественной кампании против Дрейфуса. Он внес свой вклад в развитие событий, которое привело к капитуляции 1940 г. К тому времени во Франции осталось очень мало настоящих сторонников демократии. Бóльшая часть нации оказалась в двух враждебных лагерях; но и коммунисты, и националисты яростно выступали против демократии» (“Социализм против европейской демократии”, 1943).
Так что еще раз повторю, своих обезьян во Франции 30-х — 40-х гг. было предостаточно. И довести до самоубийства профессора Мезонье, симпатизировавшего «красной» Москве и вступившего в идейную схватку с автором «Мифа ХХ века» нацистским идеологом Альфредом Розенбергом, с тем же успехом, что и гестаповец Гарднер, при желании мог какой-нибудь французский маррас или дарнан. Но в этом случае романная коллизия, получившая у Домбровского едва ли не космический масштаб борьбы озверевшего первобытного Зла с выстраданным Добром научной истины, превратилась бы в малопримечательный внутренний конфликт мрачнейшего периода национальной истории Франции. Конфликт, подобных которому в этой «прекрасной» стране периода Второй мировой ежедневно происходило сотни, если не тысячи. Для того, чтобы в этом убедиться, достаточно посмотреть эпохальный французский кинофильм «Отверженные» (1995, режиссер Клод Лелуш). Или — за неимением времени — попытаться себе представить, каково было 28 тысячам (!) парижских евреев, которых после облавы 15 июля 1942 г.
“…доставили при помощи профсоюза шоферов автобусов, немало потрудившихся в тот день, на парижский велодром «Вэльдив», где они оставались в заключении до перевода в Дранси — пересыльный лагерь в пригороде Парижа, откуда эшелоны с людьми отправлялись в Освенцим. Без активной помощи шоферов и их профсоюза такая операция могла бы или вообще не состояться, или хотя бы временно быть сорванной”(6).
Волей автора идейно-психологическая схватка профессора Мезонье с пришедшими к нему «обезьянами» происходит не только в остающимся неизвестным для нас утопическом пространстве (ибо все наши рассуждения по поводу Франции носят спекулятивный характер), но и, образно говоря, на разных игровых полях. Ни к какому положительному результату подобные «поединки» привести не могут. Палеоантрополог Мезонье со своим сугубо научным багажом из эпохи раннего палеолита вступает на зыбкое поле расисткой лженауки конца ХIХ — начала ХХ вв., затевая совершенно бесполезную схватку с автором сочинения, от которого воротили носы даже Гитлер с Геббельсом. Тем более бесполезна любая форма борьбы с вооруженными «Мифом ХХ века» обезьянами, всегда готовыми силой устранить всякого непокорного противника. С ними надо не спорить, не бороться — их надо уничтожать. А при невозможности — уходить в вооруженное подполье с той же единственной целью: уничтожить! Причем уничтожить вовсе не по идейным причинам, подобно Раскольникову Достоевского или пушкинскому Сальери, а из простого человеческого инстинкта самосохранения. Ибо эти посланники смерти являются из своих подземелий вовсе не для того, чтобы переустроить человеческую жизнь, а чтобы сделать ее не человеческой. К сожалению, у людей, слишком увлеченных наукой, культурой и пр. интеллектуальными занятиями, инстинкт самосохранения зачастую притупляется, и в самый опасный момент они хватаются не за пистолет или какой-либо предмет для раскройки обезьяньего черепа, а за авторучку. Или, как уже в наше время, усаживаются за компьютер, забывая, что “разум без поправки на инстинкт так же плох, как инстинкт без подправки на разум”(7). Поэтому подлинным героем «Обезьяны» лично я счел бы не профессора Мезонье и даже не его сына, журналиста-расследователя Ганса Мезонье, повзрослевшего в поздней редакции романа, а участника антифашистского сопротивления Карла Войцика, при первой же возможности, пусть и ценой собственной жизни, убивающего «ученого» нациста Курцера. Тот же здоровый инстинкт в конце концов срабатывает и у несчастного, дрогнувшего и пошедшего на сделку с совестью ученика Мезонье, музейного хранителя Ганки — он убивает еще одну нацистскую обезьяну, гестаповца Гарднера.
Важно, однако, что у изображенных Домбровским героев имелся выбор либо появлялась возможность активных действий. Но как быть, если нет ни выбора, ни возможности? Если власть в стране давно захвачена «обезьянами», повсеместно и с полным воодушевлением поддерживаемыми массами, разучившимися распознавать добро и зло и напрочь потерявшими страх Божий. Вы пытаетесь сделать что-то для них же полезное, например, продвинуть вперед науку, предложить людям важное научное открытие. А к вам в один прекрасный день заявляется своя, отечественная обезьяна и говорит: все, господин лжеученый, сдай дела и отправляйся писать покаянное заявление, а мы посмотрим, что с тобой дальше делать. И это, замечу, ситуация, характерная отнюдь не для Франции конца 30-х — начала 40-х или какой-то другой оккупированной Германией европейской страны. Это ситуация, характерная для никем не завоеванной страны Юрия Домбровского.
Вот, к примеру, как закончилась научная деятельность, а за нею и жизнь советского Мезонье — крупнейшего отечественного ученого-генетика Николая Константиновича Кольцова (1872-1940).
В 1935-м он был избран академиком ВАСХНИЛ. Мировая пресса хвалит небывалые успехи возглавляемого им научного института. И в это же самое время рвущийся в ученые (фактически в лжеученые) агроном Трофим Лысенко (не явная ли параллель с Курцером, под псевдонимом Кениг затевающим публицистическую травлю Мезонье?) и партийный погромщик Исай Презент (чем не Гарднер из «Обезьяны» Домбровского?) приступают к планомерному наступлению на науку под флагом «мичуринской биологии» (стоит ли напоминать, под флагом какой «биологии» действуют в это же время нацисты?). Лживые обещания обеспечить страну зерном приносят Лысенко поддержку власти. Однако продвижению его сторонников препятствует само существование академиков Кольцова и его виднейшего ученика Николая Вавилова. В 1937-м в Москве должен был пройти 7-й Международный генетический конгресс, который мог бы стать витриной достижений советских генетиков (Кольцову отводилась на нем часовая лекция). Но лысенковцы сумели сорвать его проведение, и конгресс состоялся два года спустя в Эдинбурге, уже без участия советской делегации. За это время была изменена структура Института экспериментальной биологии, а затем последовали преследования всех сторонников теории гена. Кольцов сопротивлялся, отказываясь публично отречься от своих взглядов. В результате в 1938-м из системы Наркомздрава РСФСР возглавляемый им институт был предан в Академию наук, реорганизован и переименован в Институт цитологии, гистологии и эмбриологии. Затем последовало снятие Кольцова с должности директора. Выдающемуся ученому с мировым именем и его сотруднице и супруге Марии Полиевктовне оставляют лишь маленькую лабораторию.
В начале 1939-го «Правда» публикует заявление специально подобранной группы ученых-биологов с обвинениями идеологического характера Кольцова и видного советского биолога Л. С. Берга. Заголовок документа прямо говорит о цели публикации: ЛЖЕУЧЕНЫМ НЕ МЕСТО В АКАДЕМИИ НАУК. А вот концовка этого, по сути, погромного текста:
«Мы спрашиваем: в какой мере Берг и Кольцов смогут обеспечить разработку тех принципиальных вопросов, которые поставлены перед советской биологической наукой практикой социалистического строительства и нашей идеологической борьбы? Оставаясь на своих старых позициях, этой задачи они выполнить не смогут».
Ясно, что подобная публикация не могла осуществиться без разрешительной санкции (а скорее всего, прямого указания) главного идеолога тогдашней ВКП(б) секретаря ЦК Андрея Жданова, который, в связи с длительной вакансией должности главреда «Правды», был ее фактическим руководителем. Таким образом, его роль в устранении из советской науки Н.К. Кольцова вполне соответствует роли безымянного «карлика» из романа Домбровского в расправе с профессором Мезонье. На месте нацистской тройки: карлик, Курцер, Гарднер мы видим ее советский аналог: Жданов, Лысенко, Презент.
После ареста Н.И. Вавилова в 1940 г. Кольцов неоднократно допрашивался как свидетель по его делу. Необходимых обвинителям показаний ученый не дал. 27 ноября в ресторане гостиницы «Европейская» он съел порцию семги, получив сильное отравление, перешедшее в сердечную недостаточность. Биохимик Илья Збарский считал, что неожиданная смерть Кольцова наступила в результате его отравления органами НКВД. 2 декабря ученый скончался; вслед за мужем лишила себя жизни Мария Полиевктовна (8). Нацистские обезьяны не понадобились, хватило своих.
Еще одна яркая «параллель» двух эпизодов — литературного (рассказанного Юрием Домбровским в «Обезьяне») и исторического (зафиксированного писателем Владимиром Короленко) заставляет пишущего эти строки снова задержать внимание читателя. Начнем с Домбровского, у которого в первой части его романа есть сцена с упомянутым «карликом». По собственному опыту зная читательскую забывчивость, напомню: с балкона квартиры Мезонье карлик произносит речь на организованном оккупантами военном параде, куда в качестве зрителей согнана значительная часть населения города. Происходит это всего через несколько дней после его занятия немецкими войсками. Но за это время нацистский террор разворачивается по нарастающей: людей арестовывают, избивают до полусмерти, расстреливают прямо на улицах. Но и сопротивление не бездействует, отчего оккупанты еще более звереют, режим принимает характер тотального беспредела. И вот…
«…юркий, словно бескостный человечек быстро взошёл на балкон и остановился, смотря на толпу большими, лунатическими глазами.
Толпа, согнанная со всех окрестных улиц и теперь зажатая в оцеплении, почти безмолвно колебалась внизу.
Когда он взошёл на балкон, в ней произошло какое-то движение, послышались несогласованные возгласы, но он ждал взрыва, криков, а как раз их-то и не было.
Их не было, может быть, даже потому, что никто и не догадывался, как они ему нужны и что он именно их ждёт. А он не то что любил их или нуждался в них, — нет, ему, кажется, даже не было никакого дела до чувств этой живой плазмы, одушевлённого месива, которое он презирал искренне и глубоко. Но он во всём любил порядок, от привычек своих не отступал без крайности и уж больше всего гнался за соблюдением традиций.
Любовь народа, который он вместе с другими главарями только что поставил на колени, жестоко смиряя его огнём, железом и опустошением, была одной из таких самых крепких и верных традиций, и отступление от неё он почёл бы преступным.
Сейчас он недоумевал, сердился и искренне переживал неудачу. Он даже сделал было движение, чтоб посмотреть назад, на свою свиту, и взглядом спросить у неё, что это значит, но в это время позади, а потом и под самым балконом вспыхнули нестройные и несогласованные крики — это наконец догадались военные.
Солдат было очень много, и все они до одного кричали. Тогда он удовлетворился, вынул платок и прижал его несколько раз к острому, колкому подбородку. Теперь всё шло как следует, и он только выжидал какого-то одному ему известного и нужного момента.
Его уродливое, обезьянье личико было странно неподвижно, и только иногда быстро вздрагивали губы и крылья худого, тонкого, злого носа.
А крики всё росли и множились.
Теперь внизу попросту шумели, топали ногами, даже бесновались, — этим разрешалось томительное и долгое ожидание, и мало кто понимал внизу значение этих криков. Но главное, кажется, что поняли все: сегодняшний день кончится речью, — значит, бояться нечего.
Тогда он шагнул вплотную к перилам и положил на них руку.
Шум продолжался, и он хорошо проработанным, чётким жестом поднял кверху эту маленькую, худую лапку и вознёс её с высоты балкона над толпой, как бы укрощая и сдерживая.
Затем он заговорил.
Говорил он медленно, складно, и вместе с тем как-то тяжело, словно стараясь вбить в мозг каждую фразу. Надо признаться, речь его не отличалась от тех же тоненьких и паскудных брошюрок в восемь листиков, что в изобилии заполняли мостовые и все общественные писсуары, и слушать было скучно. Но этот уродец, эта юркая мартышка, вознёсшая над толпой свою маленькую бескостную, лиловую и очень страшную ладонь, была судьбой, роком, той грубой, непонятной, даже почти неразумной, но хорошо организованной силой, которая несла смерть и разрушение — только смерть и разрушение! — и поэтому все с усиленным вниманием вслушивались в её слова. Они слушали ещё потому, что хотели понять необъяснимое — всё то, что убивало их детей, жгло их жилища, превращало их, здоровых, свободных людей, в калек. Они ждали от него объяснения и разгадки того, что претворялось в жизнь огнём, авиацией дальнего действия и руками весёлых, спокойно-озверелых солдат.
Но этого-то и не пожелала объяснить маленькая обезьянка, столь жестоко осудившая человечество и человечность.
Уродец кончил речь и сошёл с балкона, какой-то взъерошенный, недовольный и своей речью и её действием на умы согнанных людей.
Стоит ли им говорить об истории и судьбах мира? Большие, фосфоресцирующие глаза его быстро и тревожно забегали, он тяжело, шумно вздохнул и пошёл к выходу».
Попытка профессора Мезонье заступиться перед карликом за своего арестованного сотрудника Ганку привела лишь к неприкрытым угрозам расправы с самим заступником и его институтом.
А теперь обратимся к реальному событию, происходившему за 20 лет до описанной Домбровским сцены, но уже в «освобожденном» Красной Армией украинском городе Полтаве, где в канун нового, 1920-го года, была окончательно установлена советская власть.
7 июня на митинге, организованном местной ЧК, должен был выступить прибывший из Москвы нарком просвещения Анатолий Луначарский. Незадолго до его приезда чекистами были арестованы и административным порядком (без суда) приговорены к расстрелу два мельника — Аронов и Миркин, виновные якобы в «хлебной спекуляции» (9), хотя по официальному заключению чиновника, ведающего продовольствием, значилось, что в деяниях, по крайне мере «…Аронова продовольственные власти не усмотрели нарушения декретов». Всего же к расстрелам местные чекисты во внесудебном порядке приговорили 5 человек. Короленко всеми силами пытался предотвратить готовящуюся расправу, но служители ведомства Дзержинского были неумолимы. Накануне митинга он встретился с Луначарским. Между ними произошел «большой политический разговор», в ходе которого писатель напомнил наркому, что в прежней российской истории творилось много невероятных безобразий, «…но прямого признания, что позволительно соединить в одно следственную власть и власть, постановляющую приговоры (к смертной казни), даже тогда, не бывало». Деятельность большевистских чрезвычайных следственных комиссий, говорил Короленко, представляет пример, может быть, единственный в истории культурных народов. Увы, ни аргументы правового характера, ни взывающие к милосердию призывы великого российского праведника действовать в соответствии с элементарными нормами морали и права Луначарского не переубедили. Впоследствии выяснилось, что расстрелы пятерых арестованных были проведены чекистами во время нахождения наркома в Полтаве, причем последний, выходя к собранному на митинг народу, настроен был вполне в духе «карлика» из романа Домбровского. От Короленко, присутствовавшего на мероприятии, «не ускользнула самоуверенность Луначарского, определяющая тональность речи оратора». Он ощутил в ней «слишком много угроз красным террором». 11 мая 1920 г. Короленко зафиксировал в дневнике текст своего обращения к Луначарскому: «Я прослушал всю Вашу речь. Она проникнута уверенностью в силе. Но силе свойственна справедливость и великодушие, а не жестокость». Бессудную казнь «мукомолов» он называл террористической. Но она была только началом. О всех последующих подарках «рабоче-крестьянской» власти, установленной в Полтаве (как вскоре и во всей Украине), напоминать, я думаю, излишне. Владимир Галактионович Короленко до них не дожил, его и без того некрепкое здоровье сильно подорвала смерть в чекистских застенках его ближайшего друга и многолетнего литературного секретаря К.И. Ляховича, случившаяся 16 апреля 1921 года. Взятие его под стражу совпало с повальными арестами меньшевиков, синдикалистов и эсеров. Короленко связывал их с массовыми репрессиями советских властей, волна за волной накрывающими страну после Кронштадтского восстания.
Можно было бы и дальше приводить примеры любопытных антитез, аллюзий и параллелей между романными событиями «Обезьяны» и советскими реалиями 30-х — начала 40-х гг. Например, тайную (от гестапо) переправку в ленинградский институт мозга рукописи главного труда жизни профессора Мезонье и — тайную передачу Сталиным на расправу тому же гестапо 500 немецких коммунистов. Или — восторженный монолог Леона Мезонье о работе указанного советского учреждения, изучающего работу человеческого мозга и — партийно-государственная поддержка обезумевшей старухи Ольги Лепешинской с ее поисками некоего живого вещества, связанного, по ее мнению, с возникновением жизни, и утверждением о самозарождении ядра и клетки из желточных шаров куриного эмбриона. Можно вспомнить сжигание в гитлеровской Германии антирасистской книги Мезонье «История раннего палеолита в свете антропологии (к вопросу о единстве происхождения современных человеческих рас)», за которую автор был выбран в члены Академии наук СССР, и — примерно в то же время введенную в советских паспортах обязательную графу «национальность», определявшуюся отцовской либо материнской «кровью», что, по сути, превращало ее в расу “в наиболее «расистском» понимании этой категории, являясь непреодолимой стигмой либо наследуемым преимуществом” (10).
Что же касается предавшего своего учителя Леона Мезонье приспособленца Ланэ, то уж это — обычная советская история в чистом виде. Таких Ланэ сталинский режим десятилетиями производил целыми генерациями.
Но, пожалуй, пора на этом остановиться.
Уверен, что вдумчивый и достаточно образованный читатель «Обезьяны» и без наших подсказок с каждой прочитанной главой все более ощущает себя неким новым Гулливером, волей автора оказавшимся в фантастическом пространстве государства-гибрида, вобравшего в себе черты терроризируемой, но при этом активно борющейся с захватчиками Франции и двух ненадолго подружившихся (в том числе против нее) тоталитарных империй.
Здесь самое время привести цитату из отзыва писателя Якова Гордина о более поздней (60-х гг.) книге Юрия Домбровского о Шекспире под названием «Смуглая леди» (на мой взгляд, эта работа Домбровского — подлинный литературный шедевр). Отзыв Гордина как раз касается особенностей авторского вымысла:
«И если уж говорить о вымысле, то здесь его сколько угодно. Главным образом — вымысел. И это нисколько не коробит <…>. Домбровский честен по отношению к читателю. Он доказывает именно убедительность мифа, а не его историческую истинность. Тонкая, умная и жестокая проза Ю. Домбровского никого не мистифицирует» (11).
Вот, пожалуй, мы и разобрались, куда и зачем пришли его обезьяны. Порождения нацистского и тоталитарно-большевистского мифов, они пришли к нам с вами. Чтобы с помощью страха и насилия забрать совесть (разумеется, у тех, кто еще не успел расстаться с ней самостоятельно) и навсегда погасить способность различения добра и зла. И тогда — что еще остается? Назад, к построению тоталитаризма — обезьяньей, не человеческой «цивилизации».
Примечания
- См.: https://librebook.me/obeziana_prihodit_za_svoim_cherepom?ysclid=m1rvb0kffr670853359
- См.: https://alexmagin38.livejournal.com/14903.html?ysclid=m1rvck8epl414461662
- Политический словарь. М., Госполитиздат, 1940. Ст. «Франция», стр. 608-612
- Здесь и далее цитаты из кн.: Нольте Э. Фашизм в его эпохе. Новосибирск, Сиб. хронограф, 2001
- Здесь и далее цитаты из кн.: Семиряга М. И. Коллаборационизм. М., РОССПЭН, 2000
- Штильман А. Музыка и власть. М., Аграф, 2013, стр.187
- С. Батлер. Едгин. Libra, 2023, стр.221
- Изложено гл. обр. на основании ст. Википедии «Кольцов Николай Константинович»
- Здесь и далее цитаты из кн.: Неизданный Короленко. Том 3. М., Пашков Дом, 2013
- Могильнер М. Homo imperii. История физической антропологии в России. М., НЛО, 2008, стр.494
- Домбровский Ю. Смуглая леди. М., Рутения, 2019, стр. 216