У Левина была огромная рука (он свободно брал до-соль и дотягивал до ля), и рука очень гармоничная. Он был спортсменом: прекрасно ездил на велосипеде, был гимнастом, прыгуном — с верхней площадки вниз прыгал, как кошка. И в то же время был необыкновенным лентяем — на фортепиано играл очень много, — его отец заставлял играть по 6–7 часов в день, — но других предметов проходить не желал.
ВОСПОМИНАНИЯ О ГОДАХ УЧЕБЫ В МОСКОВСКОЙ КОНСЕРВАТОРИИ
Публикация Феликса Готлиба
(продолжение. Начало в № 12/2024 и сл.)
Четвертый вечер
19 мая 1939 г.
Те мои воспоминания, которыми я поделился с вами в предыдущие три раза, к сожалению, не могли явиться результатом предварительной подготовительной работы, так как для такой работы у меня нет времени, нет возможности, поэтому они носили несколько отрывочный характер: я делился теми воспоминаниями, которые бегло мне приходили в голову. Так же это будет и сегодня. Думаю, что и эти фрагментарные воспоминания о людях и прошедших временах могут представлять известный интерес и ценность даже в таком несовершенном виде.
Сегодня я думаю продолжить беглые воспоминания о целом ряде лиц, большей частью моих товарищей, которые оставили больший или меньший след в музыкальной жизни нашей страны. Прежде всего, я еще раз вернусь к фигуре Сергея Ивановича Танеева, о котором я уже много говорил, так как мне вспоминается, что я почти не характеризовал Танеева как пианиста. Я рассказывал о его выступлениях, но о том, какой он был пианист, я как будто ничего не говорил. По этому поводу мне хотелось бы сказать еще несколько слов.
Все, кто лично не очень близко знал Танеева, или же те, кто составил себе по рассказам знавших Танеева и по некоторым печатным материалам представление о нем, вероятно, в большинстве случаев составили себе представление о человеке мудром, ученом, в значительной степени бесстрастном — скорее как о человеке рассудка, чем о человеке эмоциональном. Некоторая доля справедливости в таком воззрении есть, особенно в отношении того, как Танеев смотрел на свои задачи в области искусства, творческие и научные. К своему научному труду «О сложном контрапункте» Танеев предпослал мотто из «Моцарта и Сальери» Пушкина, где Сальери говорит: «Звуки умертвив, музыку я разъял как труп». Эти слова у многих ассоциируется с представлением о Танееве как музыканте.
Прежде всего, как человек, Танеев совсем не был таким мертвым схоластом, как принято думать. Он был очень живым человеком, любил веселый рассказ, анекдот, необычайно заразительно смеялся; на него порой нападал припадок неудержимого хохота, — словом, он был живым человеком, а вовсе не какой-то схоластической куклой.
Вот эти черты его характера наделяли его, как пианиста, чертами противоположного характера, чем можно было судить по всему его облику. Танеев обладал значительной виртуозностью, которая сохранилась до конца его жизни, несмотря на то, что в последние годы он выступал сравнительно редко. Занимался он, правда, в такие периоды очень много, но это бывало только в тех случаях, когда ему предстояло какое-нибудь выступление. Обычно же на фортепиано он не занимался.
Игра Танеева была очень темпераментная, живая и яркая. Однако странным образом, у такого мудрого музыканта, так серьезно относившегося ко всем своим действиям в области музыки, к произведениям и исполнению других музыкантов, когда он сам играл, — его эмоциональное начало, его увлечение приводило к тому, что недостатком его исполнения, как ни мало это вяжется с образом Танеева, была недостаточная ритмичность. Недостатки, впрочем, есть у каждого. В общем, Танеев был очень ярким пианистом, может быть, с жестковатой звучностью в fоrte, но, во всяком случае, очень значительным и темпераментным. Между прочим, Танеев был первым исполнителем в России целого ряда крупных произведений. Он был первым исполнителем всех крупнейших произведений Чайковского, начиная от всех его концертов. Затем, он был первым в России исполнителем фортепианного концерта Брамса, несмотря на то, что он этого композитора не очень любил.
В молодости, когда Танеев играл очень много, московские и вообще русские музыканты мало знали его, как композитора, так как до средних лет он почти не выступал как композитор публично и не печатал своих сочинений. Танеева знали, главным образом, как первоклассного пианиста.
Когда Танеев был еще совсем молодым человеком, только кончившим консерваторию, его пригласил имевший тогда крупное артистическое имя скрипач Ауэр отправиться с ним в концертную поездку по Прибалтике. Они поехали и давали там концерты во всех более или менее крупных городах. В результате Танеев заработал некоторую сумму денег. Танеев средств особенных не имел, всегда жил трудами своих рук. Но этот первый свой заработок, вместо того, чтобы сшить себе костюмы и т.д., он отдал на то, чтобы приобрести себе сочинения Баха; он стал тогда одним из самых первых подписчиков полного собрания сочинений Баха. Это может служить примером нашей молодежи.
Еще характерный случай, не помню, рассказывал ли я это. Однажды, уже в самом конце жизни, Танеев был у меня и сказал мне, что его пригласили поехать в Ярославль и дать там клавирабенд, и он хотел посоветоваться со мною, — какую ему там играть программу. Он сообщил мне проект своей программы, которую он и осуществил. Программа клавирабенда начиналась с шести прелюдий и фуг Баха из «Wоhltemperiertes Кlavier». И представьте себе, — этот концерт имел большой успех.
Мы часто и прежде, и теперь считаем публику хуже, чем она есть на самом деле. А я думаю, что дурные вкусы публике весьма часто прививаются артистами. Сама по себе публика гораздо более чутка к хорошему искусству, чем принято думать. Если же слушателю систематически преподносить халтуру, он начинает входить во вкус.
Не помню, упоминал ли я о том, что в последние годы жизни Танеев систематически, раз в неделю (кажется, по вторникам), устраивал у себя дома музыкальные вечера, на которых собирались лучшие музыканты Москвы. Там бывало обычно человек 10–15. Целью этих вечеров было ознакомление или с новыми, или с забытыми, малоизвестными произведениями музыкальной литературы. Мы обыкновенно играли в четыре руки или на двух фортепиано. Если это было какое-нибудь вокальное произведение — опера или оратория, — то один играл на одном фортепиано сопровождение, другой — на втором фортепиано голоса. После этого обменивались мнениями, иногда очень горячо. Часто там композиторы впервые играли свои сочинения; играли Скрябин, Рахманинов и другие. Думаю, из моих сверстников многие помнят эти вечера и ту большую роль, которую они играли в деле нашего музыкального развития.
Хочу еще, отвлекшись от Москвы, познакомить вас немного с теми впечатлениями, которые я получил от довольно близкого общения с известным меценатом и музыкальным деятелем Митрофаном Петровичем Беляевым. Я застал там атмосферу, которая дала мне почувствовать аромат времен кучкистов. Там бывали и Римский-Корсаков, и Лядов, и Глазунов.
Попал я к Беляеву таким образом: когда я кончил консерваторию, Танеев рекомендовал меня Беляеву в качестве пианиста для выступления в русском симфоническом концерте в Петербурге — я играл в январе 1898 года в концерте под управлением Римского-Корсакова.
Тогда Скрябин только что написал свой концерт. Когда меня за несколько месяцев пригласили играть в Петербург, мне хотелось как новинку, по рукописи выучить и сыграть этот концерт, но когда я попросил рукопись, Скрябин сказал, что он был бы очень рад, но свой концерт он будет играть сам. После этого у Скрябина заболели руки, и он обратился ко мне с просьбой сыграть его концерт, но было уже поздно: я не мог успеть его выучить. Я играл концерт Аренского. Хотелось мне это сделать потому, что Аренский был моим учителем. Он жил тогда в Петербурге, был директором Певческой капеллы. В первом отделении я играл его концерт, а во втором — вариации Чайковского и «Исламея» Балакирева.
Помню, когда я играл на репетиции, был Аренский, и Римский-Корсаков вспомнил, что он этот концерт не слыхал с тех пор, как Аренский писал его у него в классе; он этот концерт представил как дипломную работу при окончании Петербургской консерватории. Римский-Корсаков сказал, что этот концерт можно назвать идеалом ученической работы. Действительно, концерт не отличается оригинальностью, но сделан мастерски и прекрасно звучит в оркестре.
Помню, после концерта ко мне пришел Владимир Васильевич Стасов, которого я давно хорошо знал, так как он бывал у Толстых в Москве и в Ясной Поляне. Прав он был или не прав, не мне судить, но он любил мою игру, особенно — сочинения Шумана. На этот раз Стасов горячо на меня напал. Он нашел, что я «Исламея» играл чересчур скоро, что автор никогда не играл в таком темпе; при этом он сказал мне: «Вы знаете, что автор жив, что он живет в Петербурге, и Вы не сделали попытки пойти к нему, сыграть ему и спросить, как нужно его сочинение играть». Однако я не пошел к Балакиреву не потому, что считал, что я умнее и лучше него знаю, как играть. Просто я не решился к нему пойти. А между тем, я мог бы обратиться к посредничеству Стасова, который мог мне это устроить. Я очень жалею, что мне не удалось встретился с Балакиревым, которого я один раз видел, когда он был на репетиции концерта Никиша.
Когда я приехал в Петербург для участия в этом концерте, Беляев предложил мне остановиться у него. Он имел собственный дом в Петербурге, на Николаевской улице. Почему-то он почувствовал ко мне какую-то симпатию и просил меня, когда я приезжаю в Петербург, останавливаться у него. Мне случалось в Петербурге бывать ежегодно, и несколько раз я пользовался его гостеприимством. Останавливаясь у него на день-два, я несколько раз попадал на его знаменитые «пятницы».
Беляев — очень интересная, своеобразная фигура. Он сохранил в себе до известной степени черты купца-самодура, но в то же время его роль в деле развития русской музыки была чрезвычайно велика. Целый ряд крупнейших русских композиторов печатался у Беляева. Сочинения Глазунова целиком напечатаны у Беляева, целый ряд опер и других произведений Римского-Корсакова печатался у него и т.д. Сам Беляев был человеком высокого роста, с длинными волосами, немножко грубоватый, похожий внешне на лабазника. Эти черты грубоватости и некоторой некультурности он несколько афишировал, любил грубоватые выражения. Семья у него была небольшая: жена и дочь. Он кашлял каким-то густым кашлем. Любопытная подробность: у него была плевательница на колесах, которую он с собой возил и, кашляя, туда сплевывал.
Беляев был довольно слабым музыкантом. Он играл на альте и чрезвычайно любил играть в квартете. Он имел слабость, когда у него собирались крупные Петербургские музыканты, угощать их каким-нибудь квартетом, но благоразумно делал это в начале вечера, и многие опаздывали. Так как я у него жил, мне приходилось эти квартеты слушать. Они не были особенно совершенными по исполнению. После этого собирались, беседовали, иногда исполнялись интересные новинки: при мне Скрябин играл свою первую сонату, раз играл Метнер свою f-mоll’ную сонату, потом Танеев показывал свою c-mоll’ную симфонию. Так что вечера эти были чрезвычайно интересные. После них бывал ужин, за которым производились довольно сильные возлияния Бахусу и завязывались иногда интересные беседы.
Случилось мне на одном из этих вечеров познакомиться с одним из интереснейших людей и музыкантов того времени — с Анатолием Константиновичем Лядовым. Не знаю, многие ли из вас читали довольно любопытную книгу Петербургского музыканта скрипача Вальтера, бывшего много лет в Мариинском театре концертмейстером. Он написал очень интересную книгу о Лядове.
Я помню, на одном из беляевских вечеров за ужином мы с ним сидели рядом и говорили о Мусоргском; я тогда им очень увлекался, а в Петербурге многие музыканты отрицательно относились к его творчеству. Они сильно подчеркивали его техническое несовершенство, «корявость» голосоведения и т.д. Наш разговор вылился в спор, в котором я очень горячо высказал свое увлечение творчеством Мусоргского, а Лядов меня «поливал холодной водой» и всё указывал на разные его недостатки. А потом он простился со мной очень сердечно и сказал, что, хотя он со мной спорил, но был чрезвычайно доволен тем, что я не соглашался с ним. Ему было бы гораздо менее приятно, если бы я с ним согласился. После этого он прислал мне сборник своих русских песен с очень хорошей надписью, но, к сожалению, этот сборник у меня не сохранился.
От одного из таких вечеров у Беляева у меня осталось несколько комическое впечатление. Когда кончалась музыка, некоторые садились играть в карты, и вот однажды составился винт: играли Беляев, кажется Лядов, Феликс Михайлович Блюменфельд и кто-то четвертый. На время ужина они прекратили игру, а после ужина сели доигрывать роббер; был второй час ночи, я ушел спать в кабинет Беляева. Так как я лег довольно поздно, то проснулся часов в 9–10; встаю, выхожу в соседнюю комнату, смотрю — игра продолжается, как они сидели вчера за столом, так и продолжают сражаться.
Вернусь опять в Москву.
Мне хочется остановиться на нескольких музыкальных деятелях моего времени, ярких, малоизвестных современным музыкантам. Прежде всего, я бы хотел несколько слов сказать о пианисте, о котором несколько раз упоминал — Иосифе Левине. Это было в известном отношении явление исключительное. Левина я близко знал с детских лет; мы ровесники. Он обладал первоклассными музыкальными способностями, исключительно изощренным слухом, слухом такого типа, который, возможно, был еще только у Рахманинова. Мы проделывали такие опыты: положишь на фортепиано руки и прижмешь ряд клавиш, он прослушает и назовет все, которые ты пропустил. При этом у него был совершенно феноменальный аппарат, приспособленный для виртуозности. Такая виртуозность в истории пианизма встречалась, вероятно, всего несколько раз.
Левин родился в исключительно музыкально одаренной семье. Отец Левиных был флейтистом, который играл в оркестре Малого театра. У него была огромная семья. Помню, когда мальчиком лет восьми я один год жил на Тверском бульваре, и мы играли в кошки-мышки, там играла целая куча необыкновенно грязных детей, мал мала меньше, живших на Бронной. Это были Левины, о которых в то время никто не знал, что из них будут выдающиеся музыканты. Их отец, имея колоссальную семью, вел нищенский образ жизни. Когда он кончал свою работу в Малом театре, то после спектакля отправлялся за Тверскую заставу в ресторан «Яр» и до пяти-шести часов утра играл там в оркестре, так как одним театральным жалованьем не мог содержать такую семью. Его старший мальчик Иосиф был принят в консерваторию Сафоновым.
Потом, когда пришел второй мальчик — Федор, Сафонов сказал: «Довольно одного пианиста. Пускай играет на флейте». И он стал первоклассным флейтистом. Потом появился Мирон Левин, который стал играть на гобое, так как Сафонов его тоже не взял пианистом. А между тем, Сафонов погубил его замечательное пианистическое дарование. Наконец, появился Александр Левин, которого Сафонов вообще не взял в консерваторию и сказал: «Довольно мне одного Левина». Одного Иосифа действительно было довольно, потому что это был замечательный пианист. У него было странное свойство: он любил играть холодными руками с мороза. Замороженными руками он играл Ь-mоll’ный прелюд Шопена совершенно необыкновенно. Еще мальчиком он потрясающе играл этюды Черни опус 740. На них он развил свою технику, и этот путь совершенно правильный, потому что более верного средства развития техники нет.
Когда Левин уехал из Москвы (он уехал отсюда в 1905 году), его пригласили в концертное турне по Америке, и он на всю жизнь остался за границей, изредка сюда приезжая. Помню, через много лет после отъезда за границу он приехал концертировать, и мы собрались у одного приятеля — профессора органа, чудесного человека, моего очень близкого друга Бубека, также приятеля Левина; мы собрались вечером, тряхнули стариной, вспоминали прежние времена. Помню, мы спросили Левина: «Скажи, пожалуйста, ты помнишь этюды Черни?» — «Думаю, что помню». Мы стали задавать ему: сыграй 33-й, сыграй такой-то, и он совершенно невероятно их играл, хотя я убежден, что за все эти годы не повторял их ни разу.
У Левина была огромная рука (он свободно брал до-соль и дотягивал до ля), и рука очень гармоничная. Он был спортсменом: прекрасно ездил на велосипеде, был гимнастом, прыгуном — с верхней площадки вниз прыгал, как кошка. И в то же время был необыкновенным лентяем — на фортепиано играл очень много, — его отец заставлял играть по 6-7 часов в день, — но других предметов проходить не желал. Он кончил консерваторию — надо отдать ему справедливость — по всем предметам на тройку с минусом.
Никогда не забуду его знаменитый ответ по истории музыки. Сафонов хотел ему помочь: «Скажи, Иосиф, на чем играл Бах?» Он думал, думал. Тогда Сафонов подсказывает: «Ну, на самом большом инструменте». Он говорит: «На контрабасе».
Тем не менее, надо сказать, что Иосиф был необычайно хорошим человеком, чудесным товарищем, лишенным какой бы то ни было фанаберии или самомнения — теперешним лауреатам бы поучиться. Он получил первую премию на конкурсе Рубинштейна в Берлине, но никто его лауреатом не называл; он был таким же скромным Иосифом, каким был всегда.
Благодаря неглубокой культуре, некоторой поверхностности, он не сделался тем великим пианистом, каким по масштабу своего дарования мог быть; он один из лучших современных виртуозов, но внутренней значительности в его игре не было, и это помешало ему стать фигурой вроде Годовского. Помню, однажды Рахманинов написал в вариационной форме рапсодию для двух фортепиано (кстати, у нас в библиотеке имеется рукопись этого сочинения) на какую-то тему, вроде русской. Кто-то сказал ему, что на эту тему нельзя ничего написать; он написал сочинение в e-mоll в форме вариаций. Довольно хорошая музыка. Помнится, это был какой-то концерт в пользу кого-то из товарищей (у нас постоянно устраивались такие концерты); Рахманинов и Левин играли эту вещь на двух фортепиано. В конце там была октавная вариация то у одного, то у другого, и каждый поддавал темпу, и все ждали — кто кого переиграет: у обоих кисть была феноменальная, но я помню, что переиграл всё-таки Рахманинов.
Хотелось бы мне несколько слов сказать о жене Левина. Он женился на Розе Бесси, талантливой пианистке, ученице Сафонова. Мне бы хотелось о ней рассказать не потому, что она представляла собой особенно интересную фигуру, а потому, что история повторяется. Мать этой Розы Бесси была прототипом наших «одаренных» мамаш. Это было несносное существо. Она не вылезала из прихожей консерватории, приставала ко всем профессорам и в конце концов, усмотрев, что Иосиф Левин подает надежду сделать хорошую карьеру, очень ловко женила его на своей дочери. Помню курьезный скандальный случай, который с ней был.
Был концерт Гофмана, все билеты были проданы. В теперешнем Доме союзов за эстрадой были места, куда пускали музыкантов, там можно было сидеть и слушать. У Гофмана был администратор Лянгвиц, а в качестве подручного он приглашал в Москве устроителя концертов Каждана. Этот Каждан стоял у дверей как цербер, и никого не пускал в артистическую. Мы с моим приятелем Алчевским хотели пройти, нас бы пустили, но вперед прошла мамаша Бесси со своей дочкой и хотела, несмотря на преграждение, пробраться в артистическую. Между нею и Кажданом произошла перепалка. Тот ее легонечко отстранил. Она стала кричать: «Скажите, как Ваша фамилия?» Он говорит: «Моя фамилия Каждан». Она как закричит: «Ваша фамилия не Каждан, а болван!» Когда я заметил своему приятелю, что сказано это довольно сильно, он мне ответил: «Напротив, он, наверное, думает, что на этот раз всё кончилось еще довольно благополучно».
Этот тип мамаш очень живуч, и через пятьдесят лет он возродился и расцвел махровым цветом при ЦМШ.
Через несколько лет после отъезда Левина за границу Московское филармоническое общество пригласило его для участия в концерте; он играл концерт Бетховена и первый концерт Листа. Оркестром дирижировал Рахманинов. Играл он исключительно. Это был первый раз, когда я слыхал первый концерт Бетховена с оркестром. Гриша играет сейчас второй концерт, а первый концерт никогда почему-то пианисты не играют.
Между прочим, надо сказать — до какой степени мы все, что называется, под Богом ходим, и никто не застрахован от какого-нибудь недоразумения при выступлении. Так и Левин, который как какой-то заводной аппарат всегда играл одинаково совершенно, однажды в Петербурге, в симфоническом концерте под управлением французского дирижера Ламурё при исполнении Es-dur’ного концерта Листа, который он тысячу раз до того играл, так сбился, что должен был начать снова. От таких случаев не застрахован никто.
Несколько слов хочу сказать еще об одной очень интересной фигуре совершенно другого типа — о пианисте Всеволоде Буюкли. Странное его происхождение, какая-то странная, ни на что не похожая фамилия, как будто турецкого происхождения. Мать его была полу-полька, пианистка Лебедева-Гецевич, ученица Николая Рубинштейна. Она довольно прозрачно всем давала понять, по-видимому, неосновательно, что Всеволод — сын Николая Григорьевича. Но он был блондин и очень непохож на Рубинштейна ни обликом, ни характером. Думаю, что она это выдумывала, тем более что сама была совсем неинтересная; я думаю, что у Рубинштейна был лучший вкус.
Буюкли учился сначала в реальном училище, но не кончил его и поступил в консерваторию в класс к Ремизову, а на профессорский курс перешел к Пабсту, и когда я от Зилоти перешел также к Пабсту, мы встретились как товарищи по классу, но были хорошо знакомы и раньше. Мы с ним очень близко подружились. Он был очень странным человеком, если немножко не помешанным, то вроде этого. Он откуда-то, — мать ли его научила, — превосходно владел французским языком, очень любил декламировать по-французски. Когда в Москву приехала знаменитая актриса Сара Бернар, он ходил на все спектакли, сходил от нее с ума, и потом всю жизнь говорил, что он будет последней любовью Сары Бернар, которая была лет на 30 его старше. В нем была какая-то смесь: в некоторых отношениях он был чуть не бездарный человек, ему многое очень трудно давалось, и в то же время бывали проблески, которые почти можно было назвать гениальными. У него бывали срывы в исполнении, и тогда исполнение его не выдерживало абсолютно никакой критики.
После окончания консерватории его пригласил Сафонов сыграть в симфоническом d-mоll’ный концерт Рубинштейна. Он его сыграл просто ужасно: трудно себе представить, чтобы самый бездарный пианист мог бы сыграть его хуже, а наряду с этим он играл Es-dur’ный концерт Листа, — это было одно из лучших исполнений, которое я в жизни слыхал. Никто не играл так третьей сонаты Скрябина, как он. У него был исключительно яркий, артистический темперамент, изумительной красоты звук, особенно в fоrte и в моменты, когда Всеволод бывал в ударе. Он мог так захватывать слушателя, как редко какой-либо другой исполнитель. Но амплитуда его лучших моментов и моментов срыва была необычайно велика.
Он был в близкой дружбе со всеми — и со мною, и с Константином Николаевичем, и со Скрябиным, но у него было такое свойство: сегодня он с человеком необыкновенно дружен, а завтра он не может слышать его имени.
Какие-то курьезы были в его методах заниматься. То он ничего не делал, то он вдруг начинал играть по четырнадцать часов в сутки, и кончалось тем, что соседи подавали мировому судье просьбу о его выселении, потому что больше выдержать было нельзя. Жил он всегда так, что у него в комнате была простая железная кровать, стол, несколько французских книжек и один сломанный стул, а также рояль, на котором не было половины струн, и половина клавишей не играла, потому что ни один инструмент не мог выдержать такой игры. Заниматься иначе он был не в состоянии.
(окончание следует)
Очень интересное погружение в московскую музыкальную жизнь периода её бурного расцвета. Какие имена: Рахманинов, Танеев, Скрябин, Рубинштейн! Их живые человеческие черты, включая некоторые пристрастия и особенности характеров. Органичная связь с европейской исполнительской культурой и композиторской деятельностью.
Спасибо за удовольствие прикосновения к прекрасной эпохе гигантов!