©"Семь искусств"
  декабрь 2025 года

Loading

Хэнк взял один из горшков и выплеснул содержимое на дверь. Я ничего не понимал, пока не услышал голоса в основном зале. Если бы не английский, то по интонации я бы подумал, что это питерская шпана вошла вечером в вагон метро выманивать деньги.

Михаил Учителев

ИЗ СБОРНИКА «СОБИРАЯ КАМНИ»

Держу за тебя кулаки…

Михаил УчителевПрелюдия Альп. Или предчувствие? Уже не холмы, ещё не горы — приглашение к грандиозному, маячащему на горизонте — в Австрии. Ганон перед «Океаном» Шопена. И всё в обрамлении обертонов: «Ленгрис-унд-Тергензее» — как начало ненаписанной оды, в которую вставили многоточием — Бад-Тёльц.

Карвендель-горы — собственно то сокровище, которое скрывало за собой столь загадочное «Ленгрис-унд-Тергензее».

Пряничный Бад-Тёльц и незаметный санаторий «Зайдлмайр», утопающий в зелени, — дежурные натянутые улыбки. Три дня Ганона перед… впрочем, ещё не «Океаном», но одним из доступных этюдов Черни — Гиршбергом.

Диссонансы, тяготеющие к разрешению в тонику, — первые три миграции во время завтрака от общего обеденного стола к отдельному, а затем в отдельную комнату — были для меня совершенно загадочными. Репертуар ли не совпал — меня в этой поездке интересовали горы и ощущение простора — или что-либо иное — скрыто временем и затушёвано памятью.

Третья миграция оказалась в комнату, выделенную для профессора Штадтмайера, и привела к почти четырёхчасовой беседе — от Карла Бюллера до Ролана Барта, завершившись к обеденному времени.

Когда в санатории на четвёртое утро меня перед завтраком пересадили в четвёртый раз — и на этот раз уже из обеденного зала в коридор — я сказал, что не голоден, и отказался от оплаченной еды. «Г-н Учителев, профессор слишком увлекается беседами с вами, а мы должны закрывать кухню».

Пройдя пару сотен метров от пансиона, я нашёл кондитерскую. Вошёл. Продавщицы, не глядя на меня, о чём-то переговорив, вышли из торгового зала. На моё: „Grüß G-tt, ich hätte gern ein paar Kleinigkeiten zu essen“ — ответом было молчание. Вышли, когда зашла пожилая дама, и я, встав за ней в очередь, сумел купить чашку кофе и два кренделя.

Такси от Бад-Тёльца до дороги с указателем «Гиршберг». Слишком высокий темп — 1,6 км, но и долгожданная награда — Тергензее на ладони. Её вытянутые, похожие на корпус скрипки, очертания завораживали тем сильнее, чем громче звучало в воспоминаниях адажио релиджиозо из четвёртого скрипичного концерта Вьетана. Поэзия простора, упоение одиночеством и лёгкая зависть к пролетевшей галке, жившей, видимо, неподалёку.

Спустился ближе к полуночи. Светились окна небольшого ресторана-отеля, откуда доносился гомон и звук пивных кружек. Я подошёл к фонарю, чтобы разглядеть номера телефонов такси и, прозвонив в тройку из них, услышал, что мой звонок пришёлся не ко времени. Нехотя зашёл в ресторан-отель, чтобы убедиться, что мест нет.

Шесть часов осенней ночи на улице, увлекая себя игрой, в которой пытаешься угадать по черноте на горизонте — гора ли это или уже небо. И главное — успеть загадать желание, глядя на падающую звезду.

Ещё до завтрака я оказался в пансионе, прошёл в свою комнату и уснул. Проснулся после завтрака и решил посвятить день променаду и церкви Святого Креста. Спустился, но, проходя мимо обеденного зала, был окликнут:

«Г-н Учителев, вас спрашивал профессор Штадтмайер. Он был опечален, что вы не пришли на завтрак».

И через минуту — узнаваемый хрипловатый старческий голос:

«Куда вы дели моего русского интеллигента?»

Я обернулся и подошёл к нему:

«Добрый день, профессор, я не смог разделить с вами завтрак…» — в этот момент первый голос меня перебил:

«Простите, г-н Учителев, с этого дня вас больше не будут никуда пересаживать — профессор просит, чтобы вы завтракали с ним, так как ему не хватает бесед с вами».

Пожелав хорошего дня, я ушёл. У окна стоял профессор, показав мне известное „Drücken die Daumen“[1], помахал рукой и улыбнулся. Первая настоящая улыбка в Бад-Тёльце, обращённая ко мне.

Я шёл по освещённой улице и убеждал себя в том, что профессор мог бы быть и мог бы мне помахать рукой и улыбнуться. Наверное. Не знаю. Я хотел верить.

Впереди была церковь Святого Креста.

Алые паруса

— Полный вперёд! «Капитан, капитан, улыбнитесь, ведь улыбка — это флаг корабля…» — командовал папа, когда мы, в полной до краёв водой ванне, испытывали модель построенного фрегата.

Фрегата, начинённого электроникой до самой ватерлинии. Модели, управляемой двумя скрытыми электрическими моторами. Модели, на корме которой, в каюте капитана, зажигались крохотные лампочки и по мановению пульта подсвечивались такими же крохотными трёхмиллиметровками — двенадцативольтовыми — яркие алые паруса.

— Ночь! — командовал папа, я бежал выключать свет в ванной, и по мановению фотодиодов ФД-10 в паре с двумя КТ315Б свет в каюте капитана зажигался сам.

Аккумуляторов хватало на полчаса. Полчаса ночной сказки. Ванна становилась океаном, а где-то на берегу должна была быть Ассоль… Я — Грей? Не знаю.

Клуб моделирования при ДК «Газа», и мне — одиннадцать с половиной. Между схем супергетеродинов и кибернетических роботов журнала «Радио» — Ася Гагина, Сашенька Яновская и, конечно, Ассоль.

            Конкурс моделей. Конец декабря. Запах ёлок, предпраздничный марафон. Станция метро «Кировский завод». В руках — большая коробка, в которую мама аккуратно сложила мой фрегат, и я сам — в ушанке, шубке и варежках на резинках. Вход со двора. Главное — не поскользнуться, ведь во дворе темно.

— Эй, мелкий, что тащишь? Помочь?

Двое. Узнаваемый по походке типаж.

— Спасибо, я сам.

— Что тащишь?

— Меня… меня просил дядя милиционер передать.

— Дядя милиционер. Придумал бы что-нибудь поумнее. А ну, давай сюда.

Старший, лет пятнадцати, встал у меня на пути. Мои «пустите» уже не играли роли. Коробка была вскрыта.

— Ого! Кораблик! Твою мать! Смотри, Серый. Дядя милиционер… Лови, Серый!

Старший подкинул, и фрегат оказался в руках Серого.

— Серый, а попробуй ногой. Подавай! Подавай!

Серый подал ногой. Мачты отлетели в сторону. Красные паруса разорвались.

— Дядя милиционер. Ты, малявка… — и меня толкнули в сугроб. Мой фрегат превращался в кучу досочек с разорванными проводами и раздавленными лампочками.

Серый швырнул в меня остатком каюты капитана. А старший подошёл и ударил по лицу.

— Дядя милиционер. Будешь знать, как врать. Давай надаём ему?

— Да оставь его, Митька. Мелкий.

И они ушли, подкидывая детали моего фрегата, разбросанные по заснеженной дорожке.

За ними появилась старуха. Увидев меня, лежащего в сугробе с раскуроченной коробкой, она заорала:

— Ты что ж тут свинячишь? Раскидал кругом какой-то хлам? А убирать кому?

Я встал и побежал, оскальзываясь о лёд, скрытый снегом. Добежав до окна кружка, я решил отдышаться. Дети показывали свои модели катеров, лодочек, маленьких яхт. Они улыбались, когда преподаватель кружка что-то им говорил и поднимал в руки то одну, то другую модель.

Я вошёл в здание. Постоял, держа в руках оторванную каюту капитана, и вспомнил папино: «Капитан, капитан, улыбнитесь…» — и подошёл к вахтёру:

— Мария Николаевна, передайте, пожалуйста, Александру Тимофеевичу, что Учителев заболел.

— Да как же ты заболел-то, если вот он ты тут?

— Мария Николаевна, пожалуйста…

Родители уже вернулись с работы:

— Ну, герой, рассказывай, как приняли фрегат?

Я растерялся, но потом услышал собственный голос — почему-то гордый и радостный:

— Забрали на выставку.

— Поздравляю.

— Всем понравилось…

— Вот видишь! Незря ты столько трудился!

Потом я ушёл спать. А утром, перед школой, увидел в отражении шкафа, что папа вращает в руках найденную им вырванную капитанскую каюту и затем прячет её в шкаф. И, как всегда, тормошит меня:

«Капитан, капитан, улыбнитесь…»

You do not need it anymore[2]

Мы вышли с мамой из Notre Dame, остановились и, обернувшись, посмотрели на фасад. Словно листая страницы Библии, мама читала барельефы «Страшного суда»:

— Смотри, а это, наверное, Каин и Авель…

Дежавю. Тяжесть недобрая, возвышающаяся над городом в огненной мантии, тяжестью, перед которой меркнет всё.

Другая сторона земного шара.

Бостон.

Книги изданы.

Даунтаун, Боудин, 122. Между жильцами — Джордж-хаус. Джордж Уошборн — интендант-завхоз, невысокий, лысоватый, пожилой, шепелявый полуеврей-полуирландец.

Household gaurdian… Джордж.

Войдя в парадную и стряхивая снег в канун Рождества, я заметил, как в квартирку Джорджа на первом этаже, постучав, вплыла хрупкая седовласая Эмили, жившая надо мной, — само воплощение викторианской Англии, чудесным образом сохранившейся в Новой. В её руках была фигурка ангела с… молоточком и часовой отвёрточкой.

Шепелявое сопрано Эмили и хриплый баритон Джорджа слились в дуэте. Через приоткрытую дверь я увидел целую полку подобных ангелочков — всех как один похожих на Джорджа, державших в миниатюрных руках стамески, ключи…

Джордж. Ну да — Эмили, произносившая чаще «О, мой Джордж», вместо «О, мой Бог».

Стоило дому захворать — даже незаметно для жильцов, — как в месте недуга появлялся Джордж: словно лекарь, вооружённый инструментами. Полчаса колдовства — и дом облегчённо вздыхал и улыбался..

Квартира 94, 9-й этаж. Студия. Книжный шкаф «Барристер», уже не вмещавший всех книг, а потому приютивший их на крышке. Стол, заваленный книгами. Мольберт. Холсты. Палитры. Скрипка, оба лондонера[3] — один для Баха, второй — для Шрадика. Новый немецкий раскладной диван. Тумбочка.

Фотография папы в рамке на тумбочке и пара любимых книг.

Элениум с пустыми блистерами. Последняя капля воды, стекающая к сухому дну по стакану.

Сейчас, видимо, вечер или раннее утро, и жуткий шум в моей студии. Через сон и полуоткрытые глаза — орудующий Джордж. Что он делает? Зачем этот огромный мешок, куда он сбрасывает мои книги со стола? Открываю рот, но не могу произнести ни звука. Джордж подходит к тумбочке возле дивана, берёт фотографию папы и стучит ею, пока не удостоверяется, что я начинаю шевелиться, и швыряет её в тот же мешок со словами:

— You do not need it anymore.

Оба блистера элениума — заменяет вопль, смешанный с головной болью.

— Джордж, какого чёрта?! Что ты делаешь?!

Джордж посмотрел на меня. Присел на диван, закурил.

— Джордж, что происходит?

Джордж молчал, курил. Я тоже присел. Стал рыться в его мешке. Джордж сидел неподвижно, смотря в чёрное окно, откуда пробивались вечерние сумерки, смешанные со светом фонарей. Достал портрет папы и поставил на тумбочку. Мобильник показывал, что я проспал чуть больше полутора суток.

Джордж выкурил сигарету, бросил её на блюдце и прошепелявил:

— С этим ты справился. С остальным, значит, тоже справишься.

И ушёл, громко хлопнув дверью…

Мама потянула меня за рукав:

— Миша, смотри, а это, наверное, ангелы Страшного суда.

— Да, — очнувшись, — наверное, — ответил я.

They won’t come here[4]

В ночь обещали до минус десяти, и по всем расчётам до одобрения рабочей визы оставалось меньше месяца. Пинстрит. В ту ночь дежурил Хэнк — грузный пожилой полицейский, чем-то напоминавший Фримана.

— Привет, Хэнк.

— А… профессор.

— Обещают до минус десяти ночью.

— Думал, не увижу тебя.

— В INS[5] официальная задержка. Звонил.

— «Люкс»?

Я достал помятый доллар и протянул Хэнку.

— Ну, пошли, профессор.

Он устроил меня между двумя — недалеко от батареи, — и я сразу же стал греть закоченевшие ноги и руки. Хэнк незаметно поставил чашку с чаем на тумбочку. Как только начал отогреваться, к глотке подскочил чих.

— Парень, тут люди отдыхают! — раздался грубый голос с левой от меня кровати.

— Простите, — стараясь сдерживать чихание, произнёс я.

Выпив чай, согревшись, я провалился в сон. Во сне я услышал голос Хэнка:

— Проф, вставай быстро.

Я открыл глаза, увидел испуганное лицо Хэнка, и в ту же секунду он схватил меня за шиворот и потащил с моим портфелем в какую-то маленькую комнату. Как я понял, там лежали люди, скованные параличом. Хэнк швырнул меня на кровать с сильным трупным запахом.

— Проф, здесь был Тони, царство ему небесное. Не шелохнись. Понял? They won’t come here.

Хэнк взял один из горшков и выплеснул содержимое на дверь. Я ничего не понимал, пока не услышал голоса в основном зале. Если бы не английский, то по интонации я бы подумал, что это питерская шпана вошла вечером в вагон метро выманивать деньги.

За стеной прозвучало:

— Спим, да? Пора раскошелиться, радость. Ли, оставь обкуренного в покое — у тебя на всех гондонов не хватит.

Раздавались крики, хохот, гыканье.

— А… Хэнки! Ты же у нас бывший коп. Не хочешь показать, на что ты способен? Ребята, врассыпную!

— Деп, я вызову…

— Да никого ты не вызовешь. Ты же знаешь, что бывает потом…

— Деп, это — люди…

— Хэнки, отстань. Ты же знаешь — я своё возьму. Ли, дай мне его тоже… Чистый гондон есть? Ух ты, мой хороший… Какая попка. Обкурился, да? Ничего не соображаем? Ли, а он живой? Тьфу… Кого берём следующего? Мой «мальчик» хочет поработать. Ах ты, шалунишка, не хочешь по-быстрому? Дейв, возьми с него пять, а не даст пять — он даст тебе что-то большее. Правда, шалунишка?

— Деп, ты опять отрезал провод телефона.

— А зачем беспокоить легавых?

Голоса приближались к той комнате, куда Хэнк спрятал меня. Дверь распахнулась, и в проёме появилось две тени.

— Ой, вонища. Деп, пошли отсюда.

— Ну что, трупы, не все ещё сдохли, — он сплюнул.

— Деп, ты что, стал некрофилом?

— Пошли отсюда, Ли, от одного запаха уже рвёт. У них даже дверь в дерьме.

Дверь захлопнулась. Я снова провалился в сон.

Утром, выходя из шелтера, я протянул Хэнку ещё пять долларов.

— Профессор, оставь себе. Ты получишь твою чёртову визу, и тогда подаришь мне что-нибудь ценное. Удачи, парень.

Через две недели, 28-го декабря, я позвонил родителям в Ленинград. Мама радостным голосом:

— Миша, мы сегодня почувствовали, что ожидание закончилось и что у тебя всё в порядке. Даже немножко выпили за тебя.

После разговора с Ленинградом я набрал INS — ответ был прежний: «Ваша анкета обрабатывается».

Дни тянулись невыносимо.

30 декабря. Звонок в INS: «Ваша анкета одобрена. Извещение с положительным решением выслано».

Через месяц я купил пару дорогих хрустальных бокалов, коньяк, коробку конфет и небольшой конверт с двумя сотнями долларов — всё в красивом пакете.

Днём шелтер выглядел ещё более мрачным. Пожилая женщина у входа подняла на меня немигающий взгляд:

— Хэнка? Не знаю такого.

Я повернулся к двери, собираясь уйти. Раздался её шёпот:

— Его больше нет. Видимо, Д… или кто из его… Доказательств нет. Глухарь.

Я посмотрел на неё, оставил пакет и вышел.

«Зихроно ливрохо, Хэнк». Я пошёл к станции метро.

Примечания

[1] Drücken die Daumen (нем.) — держать кулаки.

[2] You do not need it anymore (англ) — тебе это больше не пригодится

[3] Лондонер — название марки популярного скрипичного смычка

[4] They won’t come here — они сюда не придут

[5] INS — иммиграционный и натурализационный сервис США

Share

Михаил Учителев: Из сборника «Собирая камни»: 9 комментариев

  1. Helmut und Victoria Waldstein

    Жена, Виктория помогла мне с переводом ряда музыкальных аллюзий, но текст очень напомнил позднего Гессе своей музыкальностью и лапидраностью Хэмингуэя. Скорее — поэзия в прозе. Выбор слов предельно точен. Ни одного лишнего знака препинания. Никакой обиды, никакой боли, только факты, факты, факты. Для меня, как литературоведа с 40-летним стажем — это существенно. Не американский, но и не чисто русский стиль — в ассоциациях ближе к Шлинку, Цее и, конечно, Гессе.

    1. Mikhail Uchitelev

      Dear Stan, thank you very much for your warm words. I tried to be as concise as possible. Մեծ շնորհակալություն և շնորհավոր գալիք տոների առթիվ։

  2. Marina Fedosova

    Местами грустно, местами шокирующе…
    Замечательный стиль, «поэзия в прозе», что ещё более усиливает впечатления — чувство несправедливости по отношению к автору и отвращение к некоторым — нет, не людям, а двуногим персонажам.

    1. Mikhail Uchitelev

      Дорогая Марина, моя щира вдячність за теплі слова, але я сподівався, що шепеляві, пропахлі потом ангели — будуть помітніші. Но так уж получилось. Гранд мерси!

  3. Римма Стефаненко

    Алые паруса — шок от точности, минимализма, ребёнок становится старше взрослых, охраняющая любовь отца, нашедшего «осколок» чуда, осознавшего произошедшее, но умолчавшего о своей догадке. Сильнейшее «Держу за тебя кулаки» — документально, без сведения счетов, пара штрихов — сильнейшая социальная отчуждённость — иммигрантский «колорит». Реквием по Хэнку такой же шок.

    1. Михаил Учителев

      Дорогая Римма, я старался быть максимально нейтральным… Моя искренняя признательность Вам за Ваши слова.

  4. Miriam Ansbach

    Слишком документально. Сквозное — незаживающая рана — одиночество, отчуждение и болезненная память и лишь редкие мгновения чуда, где чуда не могло быть.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.