![]()
«Во всем мире началось соревнование в поисках новых идей и новых путей, и моя 5-оптика вдруг обрела интерес. И не только у математиков, но и у физиков (большая половина моих слушателей — физики). Кроме того, Фок страшно себя дискредитировал: он предложил на заседании памяти Эйнштейна прочесть доклад, в котором утверждал, что, дескать, Эйнштейн плохо понял свою теорию, и что, дескать, он один Фок понял ее. Председательствующий Тамм, говорят, чуть не зашипел от такого нахальства».
ВРЕМЯ И ПРОСТРАНСТВО ЮРИЯ РУМЕРА
Главы из новой книги
(продолжение. Начало в № 1/2025 и сл.
Печатается с сокращениями)
5 ноября [1955]
***
Ю.Б. Румер — О.К. Михайловой[1]
[…] Вчера я начал мой курс в Университете. Уже то обстоятельство, что я у математиков, а не у физиков, то есть на закате моих дней вернулся туда, откуда начал мой жизненный путь, очень радует меня. Вокруг меня старые товарищи студенческих лет, ставшие старыми профессорами. Во время перерыва ко мне подошел один доцент из Румынии. Он сказал, что еще четыре года тому назад, как только появились мои работы, проф. Попович в Бухаресте их сейчас же прореферировал студентам и сказал, что, очевидно, дело идет об огромном открытии. Он через об-во Советской-Румынской дружбы тогда же запросил в Академии о моем адресе и получил ответ, что адрес не может быть сообщен. Это повергло его в удивление. Сегодня Поповичу звонят по телефону. Если он не будет связан чтением лекций в Университете, он приедет повидаться со мной. Лекцию я прочел очень хорошо; была полная аудитория на 250 человек; потом, конечно, часть слушателей отсеется. После лекции за мной пришел Делоне, у которого самого были лекции в те же часы. Мы около часа говорили оба со слушателями и затем поехали к нему отпраздновать. Он оставил меня у себя ночевать, но мы с ним проговорили до половины пятого ночи, как о 5-оптике, так и об его теории. С вечера я позвонил, как всегда, Лизочке и узнал, что есть от тебя письмо. Поэтому я проснулся в половине восьмого и ушел незамеченным от Делоне. Я побыл с Лизочкой, погулял с часок с Алей на бульваре и к двенадцати часам был у себя. Я пообедал в профессорской столовой и лег спать. Проснулся в три часа, и стал тебе писать.
Ты должна знать, что у меня действительно санаторные условия. Отдельная тихая комната, математические книжечки. Если хочу, я на лифте поднимаюсь на 16 этаж, и могу поговорить с математиками. Здесь есть кино, где я ни разу, правда, еще не был, комбинат, где стирают белье и выутюжили костюм, перешив пуговицы, поскольку я пополнел. Каждый день я моюсь с головы до ног в горячем душе, который тут же у меня.
Мой сосед Гуан вьетнамец, очень мил, меняет мне постельное белье и оказывает мелкие услуги.
Немного далеко от города, но, например, с Леонтовичем, с которым из старых товарищей мне лучше всего, я могу общаться, поскольку он может за мной заезжать на своей машине, когда читает лекции в Университете.
[…] Был с Алей и Вадей один раз на «Клопе» Маяковского и получил очень большое удовольствие. 8-го я пригласил Гуана пойти со мной, здесь же в Университете в театр кукол Образцова.[…]
Мой телефон В9-32-25. Звонить мне лучше в 7–9 часов утра по московскому времени. Вызывать надо проф. Румера, потому что я единственный профессор на этаже, а кругом все вьетнамцы и могут иначе не разобрать. Иногда я буду оставаться ночевать у Лизочки, потому что просто приходить к ней в гости, нас обоих не устраивает. Поэтому нужно, если я не окажусь дома, позвонить на следующий день. Если меня вызывают по телефону, то дают мне звонок, и я подойду лишь через одну или две минуты.
14 ноября[1955]
***
Ю.Б. Румер — О.К. Михайловой[2]
Дорогая моя деточка, я получил твое письмо с фотографией и с угрозой не писать, поскольку не пишу я (??!!!) и с Таней на руках и почему-то без Миши (или это ты в гостях у Дыхониных?) и так мне стало тяжело и грустно без вас всех моих милых и хороших тварей и так захотелось обнять тебя и прижаться к тебе. И невольно думаешь, что это все быть может суета и пропаганда 5-оптики в Университете. В субботу был днем у Савичей, они уезжают на эту неделю к Эренбургам на дачу. Вечером был у Мартыновых и в первый раз увидел Анну Романовну, которая вернулась из больницы и лежит дома […].
Ночевал я у Лизочки[3] и очень приятно провел с ней время. В воскресенье с 12 до 3 был у Коренева, где и обедал. Очень порядочный человек, но как-то всегда обижен, что люди не вполне признают его талантов и все время намекает какой он значительный и выдающийся человек, а вот де должен работать только преподавателем механики в вузе. Почему-то все еще не подал на реабилитацию. Потом я поехал к старому товарищу химику, который так был рад мне, что даже прослезился, не то от старости, не то от сочувствия. Вечером был у Иды — очень простая и хорошая женщина. Где у меня в молодости были глаза, когда я ее променял на Милу, совсем не понимаю. А с понедельника опять дела. Два часа утром у Дау с Женей обсчитали задачу с решеткой, над которой я с таким упорством бьюсь уже полтора года. Об этой задаче я докладываю 22-го на семинаре у Тамма и Гинзбурга. В среду я должен был делать доклад о 5-оптике на семинаре у Иваненко, но кажется обстоятельства таковы, что на это очень косо посмотрели бы и Дау, и Тамм, и Леонтович, которые с ним в ссоре. Поэтому иду вместо доклада с Борисом в кино на «Красное и черное». Я вспомнил, что пишу на обороте письма (нет бумаги!) и поэтому кончаю.
Целую тебя, моя девочка, и наших деток. Папуля.
17 ноября [1955]
***
Ю.Б. Румер — О.К. Михайловой[4]
Дорогая моя Оленька!
Сегодня с утра ждал твоего звонка, но напрасно, и очень был разочарован. Ты пишешь, чтобы я отдохнул после лекций; но я так тоскую по тебе и по детям, что никакого отдыха не получится, и я собираюсь, если дела не задержат, выехать в субботу третьего декабря, закончив мою последнюю лекцию в пятницу вечером. Я мало тебе писал о своих лекциях, потому что все идет как обычно: слушают меня человек 40 студентов старших курсов, аспиранты и доценты. Слушают хорошо, после лекций обычно час разговариваем, и я объясняю. 22-го читал доклад в ФИАНе у Тамма и Гинзбурга о проблеме решетки, которая привлекает большой интерес. Часто вижусь с Дау и его учениками Халатниковым и Абрикосовым. Теперь к Дау можно проходить на работу без всяких пропусков, к чему трудно привыкнуть.
В физике мы переживаем наступление новой эпохи. В то время как раньше интерес сосредотачивался на разработке старых идей и их практического воплощения, теперь во всем мире началось соревнование в поисках новых идей и новых путей, и моя 5-оптика вдруг обрела интерес. И не только у математиков, но и у физиков (большая половина моих слушателей — физики). Кроме того, Фок страшно себя дискредитировал: он предложил на заседании памяти Эйнштейна прочесть доклад, в котором утверждал, что, дескать, Эйнштейн плохо понял свою теорию, и что, дескать, он один Фок понял ее. Председательствующий Тамм, говорят, чуть не зашипел от такого нахальства.
Что касается Дау, то стало ясным, что последние десять лет он перестал читать литературу и довольствуется лишь теми сведениями, которые сообщают ему ученики. Поэтому он большей частью имеет очень смутное представление о новых работах и склонен их отвергать на основании поверхностного впечатления. Халатников и Абрикосов, самые молодые из докторов-профессоров, выросших у Дау, попросили меня подробно им изложить 5-оптику, и я вчера с ними говорил 4 часа и в пятницу буду продолжать. Поэтому я думаю, что не исключено, что в ближайшее время 5-оптика будет иметь большой успех, хотя то, что мы имеем сейчас уже сам по себе есть большой шаг вперед.
И все же у меня нет желания задерживаться здесь, потому что больше всего на свете хотел бы быть с тобой, потому что кроме тебя у меня никого на свете нет, с кем бы мне было хорошо и я надеюсь, что ты все же, наконец, поймешь какая ты мне близкая и любимая, и как я счастлив, что ты со мной, и что я буду с тобой до последнего моего часа. Чтобы ты это поняла, вот единственное, что я хочу достигнуть в жизни. Остальное получится само собой.
Вне зависимости от того обиделся ли на тебя Роберт[5] или нет, мне не хочется, чтобы он бывал у меня и я не хочу с ним больше дружить. Если будет соваться, гони его в шею. Сейчас Аля с Вадей на даче. Присматриваясь к их жизни, я вижу много общих трудностей, проистекающих от того, что оба бесконечно устали и нервны. Однако не приходится сомневаться в том, что оба очень любят друг друга.
Я не знаю, удастся ли мне отдохнуть здесь. Но соскучился я по всем моим милым страшно, считаю дни, когда я всех вас увижу. Я послал тебе ботинки для Тани и немного угощения через сослуживицу, которую случайно встретил в университете. Пальто Мишке, вероятно, удастся найти. Валенки для тебя будем с Андреем искать. Хочу на этот раз все поручения выполнить и приехать домой и обнять тебя, моя девочка.
Крепко целую тебя и детей. Твой папуля.
25 ноября [1955]
***
Ю.Б. Румер — О.К. Михайловой[6]
Дорогая моя деточка. Я очень рад, что провели телефон и огорчаюсь, что его еще не подключили: очень бы хотелось услышать твой голос и голоса детей. Сам я уже готовлюсь к отъезду домой и закругляю все мои дела, с тем, чтобы на той неделе иметь возможность походить по магазинам. После доклада у Тамма делал доклад у академика Боголюбова, у которого, и с учениками которого очень хорошо себя почувствовал. Вчера был у нашего общего с Робертом товарища Юры Калганова[7], которого я очень люблю. Он только на два года старше меня, но очень ворчлив. Детей у него нет, и все деньги он с женой вкладывает в покупку фарфоровых статуэток, которых у них дома несметное количество. Он на радостях перепился пьяным (я, конечно, совсем не пил) и все кричал и орал. Обычно это робкий умница, самородок из народа, один из крупнейших директоров авиационных заводов. При получении им билета члена партии в райкоме, на чем-то не сошелся с секретарем райкома, и он ушел не получив обратно билета. В чем не сошлись, я не очень понял, но, во всяком случае, видна его глубочайшая принципиальность. Так и не знает он теперь, член ли он партии или нет.[…].
Мы с Дау написали популярную брошюру «Что такое теория относительности» в связи с интересом, который теперь вырос к этому вопросу. Снес я ее в издательство. Несмотря на то, что оба автора такие великие физики, ее все же пошлют на рецензию, нет ли в ней каких-нибудь «изъянов». Так что до гельдов[8] пока далеко.
Я повезу с собой пуд гречневой крупы с тем, чтобы хотя бы в первое время ты не ломала себе голову, чем меня кормить. Все твои поручения сейчас же переписываю из письма в записную книжку и постараюсь хорошо выполнить.
Крепко тебя целую, моя родная.
Папуля.
***
Ректору Новосибирского университета[9] акад. И. Н. Векуа
от профессора д. ф.-м. н. Румер Юрий Борисович
Заявление
Прошу принять меня по совместительству на работу профессора кафедры теоретической физики по объявленному конкурсу.
12 мая 1962 г. (подпись)
***
В.Л. Покровский — Ю.Б. Румеру[10]
Дорогой Юрий Борисович!
Мне удалось присутствовать на заседании физ-мат отделения, где обсуждались кандидаты в академики и члены-корреспонденты. Я сейчас опишу, что там произошло.
Председательствующий — Арцимович[11] — объявил список кандидатов. Вы его знаете. Были следующие изменения. Ширкова отнесли к математикам, в число физиков, кроме Будкера и Вас были внесены Киренский[12] и некто Наумов[13] (кандидат тех. наук, помощник Будкера). Затем Арцимович огласил предварительные рекомендации комиссии, в состав которой входили Лаврентьев, Соболев, Христианович, Боголюбов и сам Арцимович в качестве председателя. Рекомендации комиссии относительно членов-корреспондентов по физике были таковы: избрать только Будкера. О Киренском серьезно вообще не говорили. О Наумове сказали, что это рано — у него нет фундаментальных работ. Что же касается Вас, то по этому поводу Арцимович чрезвычайно невразумительно сказал, что комиссия решила воздержаться, так как Ваши основные работы лежат в чрезвычайно абстрактной области физики, не имеющей соприкосновения с тематикой будущего отделения. Всего имелось два свободных места на четырех кандидатов. Одно место вместе с Ширковым перекочевало к математикам.
Затем начались выступления. Очень яростно выступил против Вас Фок. Он ругал пятиоптику, утверждая, что, во-первых, она физически несостоятельна, а, во-вторых, все сделал он — Фок. В защиту выступил Ландау. Его выступление, по моему мнению, было неудачно. Он противопоставлял Вас Кузнецову, хвалил как ученого и создателя школы. Он сказал неудачные фразы о том, что есть не менее чем Вы, достойные кандидаты, но Вы уже реально в Сибири. За эти фразы уцепился Иоффе, который их тут же перевернул шиворот-навыворот. После Иоффе в защиту Вас выступил неизвестный мне человек, характеризовавший Вас как физика высокой культуры и пр. Леонтович выступил с программной речью по поводу выборов вообще. Как всегда, он потряс своим благородством и неустрашимостью. Он протестовал против присвоения званий авансом, за то, что человек поедет в Сибирь. Много и умно агитировал за Вас и против Ширкова. Отвечал ему Лаврентьев, который утверждал, что звания присваиваются, чтобы повысить «проходимость» (от слова проходимец, очевидно). О Вас ни слова, зато неумеренные похвалы Ширкову, которого, кстати, комиссия, так же не рекомендовала. Наконец, было зачтено письмо Тамма. Оно произвело хорошее впечатление: похвалы Вам и недоумение по поводу Ширкова (у Ландау имеется не менее десятка учеников посильнее и результативнее).
Началось голосование. Результаты чрезвычайно показательны. Из голосовавших было 12 физиков и, кажется, 18 математиков. Против Кузнецова — 12 голосов. Ширков не прошел. Я считаю вместе со всеми Ландаувцами, что Вы потерпели почетное поражение, а Кузнецов одержал позорную победу.
Мне кажется, что не следует все это принимать горячо. Но было бы вовсе не вредно окончательно уяснить отношение к нам начальства. Чего оно хочет? И еще раз прошу Вас не волноваться по столь ничтожному поводу. Ей богу, этот цирк не стоит переживаний.
Привет Ольге Кузьминичне. Ваш Валерий.
P.S. Почему-то Рывкин[14] не шлет своей статьи.
Глава 10. Воспоминания и свидетельства
Просто отец
Т. Ю. Михайлова
Ю. Б. Румер с дочерью Таней. 1980 г.
Год назад подруга дала мне прочитать журнал «Сноб», который был весь посвящен рассказам разных людей о своих отцах. Опуская нюансы, можно поделить эти воспоминания на две большие группы. В первой дети, ставшие большими писателями или другими значительными личностями, пишут о своих отцах, которые, может быть, только тем и отличились, что их родили. Но это не так, и тебе это быстро объясняют, находя такие слова, что кроме умиления, обычного при таком формате, ты проникаешься глубоким уважением к главному герою. Во второй группе — наоборот. Отец — известный человек, крупная личность и о нем вспоминает его ребенок, в силу разных причин не дотягивающий до уровня отца. И удивительное дело, нет никаких оснований полагать, что автор хочет умалить достоинства того, о ком пишет, но что делать — получается именно так. Мелко, как будто смотришь в перевернутый бинокль.
Наверное, это происходит потому, что о чем бы мы ни пытались писать, мы всегда пишем только о себе. Много раз мне говорили, что я должна написать о своем отце. Не сомневаясь в масштабе его личности и не обольщаясь на свой счет, я боялась браться за это непростое дело. Но сейчас появляется большая книга, где о нем говорят и документы, и другие люди, и он сам. Поэтому я надеюсь, что мои воспоминания добавят пастельных тонов в его яркий портрет, но не испортят общего впечатления.
О раннем детстве
В детстве самым главным человеком в моей жизни был старший брат. Папа занимался физикой, мама занималась папой, а мы были часто предоставлены сами себе. Конечно, нельзя сказать, что мы были обделены любовью и заботой, но мне кажется, что родители просто мало проводили с нами времени. Папа иногда читал нам вслух стихи или рассказы Салтыкова-Щедрина, Чехова. Особенно мы почему-то любили чеховского «Налима» и готовы были слушать его каждый день.
И папа, и мама много читали, поэтому дома в ходу были многочисленные цитаты из самых разных книг: «Зачем еврею попугай?», «А подать сюда Тяпкина-Ляпкина…», «За жабры его, за жабры…», «Так по барахлу убивалась, что пристрелить пришлось…», «Вырастешь, Саша, узнаешь, то-то ты скажешь — смотри» (обычно, конечно, вместо «Саша» говорилось «Таня», что вызывало с моей стороны бурю протеста).
Папа был прекрасный рассказчик и выдумщик. Когда мы были совсем маленькие, он каждый день перед сном рассказывал нам с братом маленькую историю про «Щуку-Макуку», которая была крупным советским чиновником. При ней секретарем-порученцем состоял Карась. Жаль, что я не помню ни одного сюжета, по-моему, они что-то доставали или кого-то куда-то устраивали. Сейчас я думаю, что в этих историях нашли отражения папины переживания на посту директора института. Часто в его рассказах фигурировал добрый волшебник Лумумба и злой — Мобуту. Так мы оказывались в курсе мировой политики, которая папиной фантазией трансформировалась в смешные и грустные истории.
Когда я болела, папа читал мне стихи. Поэтому ангина и «Русские женщины» Некрасова в моих воспоминаниях слились в одно целое. Есенин, и особенно «Анна Снегина», у меня ассоциируется с выздоровлением.
О социальной активности и гражданской позиции
Я прошла все обязательные ступени советской социализации — октябренок, пионер, комсомолец. Относилась я к этому всему чрезвычайно серьезно. Борьба за лучшую октябрятскую звездочку, пионерские сборы и костры, комсомольские собрания занимали значительное место в моей жизни.
Я собираюсь на какую-то пионерскую линейку. Все как положено: белый верх, темный низ, красный галстук, горящий взгляд. К папе пришел заниматься математикой его товарищ и соавтор Абрам Ильич Фет. Он смотрит на меня с изумлением и спрашивает: «А в барабан, Таня, Вы тоже бьете?». Папа от подобных реплик воздерживался, но, я думаю, он не был в восторге от моей политической активности. Мне очень хотелось, чтобы папа выступил на какомнибудь пионерском сборе и рассказал о своей бурной революционной молодости:
— Ты же был в октябре 17 года в Петрограде!?
— Был, — осторожно отвечает папа.
— И слышал залп «Авроры»?
— Наверное, слышал, — грустно отвечает он. Я в совершенном восторге:
— И видел революционных матросов, опоясанных пулеметными лентами?
— Видел, — говорит папа, и в его голосе уже столько тоски, что я понимаю, что приспособить его к пионерскому сбору никак невозможно.
С большой симпатией он рассказывает о Февральской революции, но это не подходит мне.
Уже, будучи достаточно взрослой и значительно поумневшей, я спросила папу, почему он никогда не хотел помочь мне разобраться в окружающей меня реальности. «Видишь ли, у тебя такой характер, что ты все равно куда-нибудь бы вступила. Или в комсомольскую организацию, или в подпольную сионистскую. Первое казалось мне более безопасным. И еще я думал, что если тебе читать хорошие стихи, то ты сама со временем во всем разберешься».
Разбираться пришлось тогда, когда папы уже не было. И читать «Доктор Живаго», «Жизнь и судьба», «В круге первом» тоже пришлось без него. Дома никогда не было самиздатовской литературы, может быть, только немного стихов. Но это были не запрещенные, а просто не печатавшиеся Гумилев, Мандельштам, Бродский. Я подозреваю, что папа все это читал, но только не дома. Однажды ко мне пришел мой сокурсник. Дом наш был очень гостеприимным, и Мишку сразу усадили обедать.
— Юрий Борисович, — начал он с полным ртом, — а что, Солженицын Вам очень нравится? «Архипелаг Гулаг» — вещь!
— Простите, — говорит папа с совершенно идиотическим выражением лица, — не расслышал фамилию…
— Сол-же-ни-цын, — говорит Мишка по слогам.
— Не читал’c, — папа сухо подводит черту и уходит. Вечером мне говорит:
— Я бы не хотел, чтобы этот провокатор бывал у нас дома…
Я возражаю:
— Он хороший парень, ну, ляпнул что-то, не подумав…
— Первый раз видит людей и позволяет себе такие разговоры. Он или дурак, или стукач. В любом случае, дружить с ним не стоит.
Я хочу коснуться здесь одного, очень не простого для меня вопроса. Часто в воспоминаниях о Ю. Б. Румере звучит: «Румер боялся…». В чем же это выражалось? Во-первых, папа никогда не участвовал в антисоветских разговорах, во-вторых, у него всегда присутствовала внутренняя цензура. Он очень рассердился, когда в одном доме, втайне от него, включили магнитофон и записали его рассказы о Геттингене. Он не говорил ничего лишнего, но если бы знал, что работает магнитофон, был бы немного аккуратней. В-третьих, он никогда не подписывал никаких писем. Ни в поддержку Синявского, Даниэля, ни обличающих А. Д. Сахарова. У него чрезвычайно было развито чувство личной ответственности за совершаемые поступки. Он не мог допустить, чтобы его неосторожное слово или душевный порыв принесли вред его семье. Конечно, он боялся, но в первую очередь не за себя, а за детей.
Двадцатый век, искромсанный столкновениями огромных групп, объединенных по политическим, социальным и национальным признакам, привел к тому, что фразы типа «Он русский, и это многое объясняет…», «Он коммунист, и этим все сказано…» стали чрезвычайно популярными. Для папы в первую очередь были важны человеческие личностные качества, а не принадлежность к партии, к социальному слою, к конфессии. Характеристика — «приличный человек» — была исчерпывающей.
О национальном вопросе
Мое детство прошло в новосибирском Академгородке, где в 60-х годах антисемитизм был, мягко говоря, «не в моде». Во-первых, в университете училось много еврейских детей со всего Советского Союза. Во-вторых, среди старшего поколения было много смешанных браков. Перед детьми вопрос «кто я?» обычно не стоял, но я хорошо помню момент, когда мне пришлось задуматься о том, кто я. Мне было лет 7–8. Мы с мамой идем по Морскому проспекту, навстречу нам движется группа иностранцев. Мама слышит отрывистую немецкую речь, их смех и так сжимает мою руку, что у меня на запястье остаются следы ее пальцев.
Дома, плача, мама говорит, что всю жизнь ее преследует страшный сон: немцы входят в город и ей надо спрятать мужа и двоих детей. Моя русская мама, пережившая оккупацию, хорошо знала, кто уходил в гетто и на расстрел. Папа все же старался убедить меня, что я обыкновенная русская девочка. Он говорил: «С чего ты взяла, что ты еврейка? Ты не знаешь языка, историю, традиции. В конце концов, у евреев национальность ребенка определяется национальностью матери, а я нашел тебе русскую маму…». Я отвечаю, что я такая, какая есть, и не желаю ломать себя, приспосабливаясь к окружающей действительности. «Ну почему ты относишься к себе как к стихийному бедствию?», — вздыхает папа.
Вспоминаю еще одну историю из детства, связанную с национальным вопросом. У нас была собака. Очаровательное, интеллигентное, всеми любимое существо породы эрдель-терьер по имени Трильби. Единственное, что она совершенно не выносила, — это пьяных мужиков. Трильби начинала грозно лаять, а если пьяница проявлял агрессию, то могла и цапнуть его. Вот в такой непростой для себя ситуации пьяный «в стельку» дядька и заорал: «Жидовка!… Держи собаку…». Я пришла домой в слезах и соплях, рассказываю, что случилось. Папа смотрит на меня грустно и говорит:
— Он прав, — и после небольшой паузы…
— Собаку, действительно, надо держать на поводке.
Когда я в шестнадцать лет должна была получать паспорт, я могла по своему желанию выбрать или национальность мамы или папы. Советские правила на этот счет были весьма «гуманными», и тетки в ЗАГСах настоятельно советовали детям выбрать «правильную» национальность.
Обстоятельства в нашей семье сложились таким образом, что мы с братом не носим гордую папину фамилию. Михаил родился в ссылке, в Енисейске. Брак родителей не был зарегистрирован, и потребовалась целая процедура усыновления, чтобы у Миши в графе «отец» не стоял унизительный прочерк. Когда родилась я и родители пришли регистрировать это событие, папа спрашивает:
— Какие документы я должен собрать, чтобы удочерить свою дочь? Девушка, записывающая акты гражданского состояния, удивленно смотрит на него:
— А жениться на ее маме Вам не приходило в голову?
— Как? Задача имеет такое простое решение? — воскликнул папа.
При записи «русский» в паспорте и маминой фамилии иудейские следы оставались только на наших физиономиях. Но я заявила, что хочу, чтобы в моем паспорте было записано «еврейка», то есть именно то, кем я себя ощущаю. Папа мастерски мог одной фразой сбить меня с моих, как мне казалось, непоколебимых позиций.
— В нашей семье был такой прецедент, Исидор хотел креститься, но отец не позволил… И все!
(Необходимый комментарий. Исидор, средний из трех братьев Румеров, был философом, переводчиком с древних языков. Он хотел получить кафедру философии в Тартусском университете, а для этого и было необходимо сменить веру). Это был, конечно, сильный ход, и я ходила несколько дней обескураженная, но все-таки решила стоять на своем. Тогда в бой была брошена «тяжелая артиллерия»:
— У тебя старый отец и больная мать, — сказала мама. Обычно после этих слов мы с братом переставали спорить.
Папин десятилетний срок заканчивался 28 апреля 1948 года. Не знаю, каким образом, но еще будучи арестантом, папа узнал о рождении государства Израиль. Освобождения не было, в тот день, когда кончился срок заключения, начался срок ссылки и папа в арестантском вагоне отправился на восток. Долгих два месяца тянулась дорога. Папа говорил мне, что часто его охватывало отчаяние, и тоска сжимала сердце, и никаких надежд на будущее не было, и как аккомпанемент этим грустным мыслям в голове постоянно возникал вопрос:
«Сколько недель просуществовало независимое государство Израиль?» Папа ступил на дощатые тротуары города Енисейска. Куда идти? Где можно найти поддержку? Он спросил прохожего, есть ли евреи в городе. Оказалось, что один еврейский портной в Енисейске есть. К нему папа и отправился. И первый вопрос, который он задал:
— Государство Израиль существует?
— Вчера существовало, а сегодня день еще не кончился, — последовал аутентичный ответ.
1967 год. По нашему двору бежит папин близкий друг и соавтор Моисей Соломонович Рывкин. В зубах у него вечная папироса, в руках огромный портфель. Моисей Соломонович взлетает на наш третий этаж и с порога раздается его ликующий голос:
— Наши танки прошли Синай!!!
Папа быстро впихивает его в свой кабинет. Дверь захлопывается перед моим любопытным носом, и я слышу лишь возбужденные голоса и не понимаю, как «наши» танки могли так заблудиться.
Лето 1973 года. Наш замечательный университет втянулся в антисемитскую кампанию. На улицах Академгородка в начале июля можно встретить несчастных еврейских родителей, которые ничем не могут помочь своим умненьким детям. Несколько раз на улице к папе обращаются с просьбой о помощи. После этого он делается совершенно больной и несколько дней лежит, отвернувшись к стенке. Понятно, что помочь он ничем не может и ужасно страдает.
О стихах и эстетическом воспитании
Папа очень любил стихи и действительно понимал в них толк. Все в семье Румеров были литературно одарены. Старший из братьев, Осип, был известным переводчиком. Папа вспоминал, что средний брат, Исидор, мог в течение нескольких секунд придумать какую угодно сложную рифму, что вызывало у папы всегда большую зависть. Читал папа стихи так, как читают их сами поэты, — чуть заунывно и монотонно, тщательно выговаривая окончания, в которых, как правило, и скрыты все рифмы. Мне всегда казалось, что в его исполнении не хватает страсти и нюансов. Папины любимые поэты — Блок, Пастернак, вся Ахматова, ранний Маяковский, Есенин, Мандельштам, Слуцкий. Среди любимых стихотворений — «Мэри Глостер» Киплинга и «Итальянские слезы» Евтушенко. Когда ему говорили, что «Мэри Глостер» и «Итальянские слезы» — стихи «так себе», он соглашался:
— Вам повезло, вы любите хорошие стихи, а я не очень хорошие, но я их люблю.
Многое папа знал наизусть. Например, Гумилева в советские времена не печатали, но мы с братом знали и «Капитанов», и «Шестое чувство». Маленький Мишенька сразил Деда Мороза, когда на детском утреннике продекламировал Гумилева, закончив «И, тая в глазах злое торжество, женщина в углу слушала его…».
Я была достаточно большая, когда папе удалось достать томик стихов М. Цветаевой из серии «Библиотека поэта». Это была большая редкость и ценность в те времена. Папа не знал почему-то стихов Цветаевой в юности, они как-то прошли мимо него. Поэтому мы открывали Цветаеву для себя одновременно. Папе нравились «Бабушке», «Генералы 12 года», «Тоска по родине». Мне — совсем другие, где «вскрыла жилы». Когда я пыталась папе декламировать что-то, он только страдальчески морщился. Но были вещи, которые нравились и мне, и ему. Например, «Попытка ревности» и «Поэма конца». Так до сих пор я уверена, что есть две Марины Цветаевы. Одна моя, другая папина.
Когда я училась в 10 классе, у нас дома появился Александр Григорьевич Раппопорт. Он был литератором, и его интересовали российские футуристы. Они долго разговаривали с папой, а после его ухода осталась огромная папка неканонических воспоминаний о Маяковском. Я взахлеб прочитала все, и Маяковский, покрытый школьным глянцем, вдруг предстал живым человеком. Когда я поделилась с папой своими впечатлениями о прочитанном, он заметил: «Как ловко сестрицы Коганы поделили Володю Маяковского. Эльза стала первой любовью, и Лили — единственной». Я просто лишилась дара речи:
«А ты откуда знаешь?».
— Коганы были нашими соседями в Космодемьянском переулке[15], а потом Лили вышла замуж за нашего кузена — Осю Брика.
— А почему ты мне никогда об этом не рассказывал?
— А ты не спрашивала…
И тут я уже в подробностях выслушала все истории и про Лилю, и про Эльзу, и про Осю, и про Володю.
Эта ситуация очень типичная для папы. Если правильно задать ему вопрос, можно было услышать много интересного. Сегодня понятно, как много вопросов я не задала.
Последнее стихотворение, которое папа написал в своей жизни, посвящено нашей маме. Я часто намекала ему, что неплохо было бы написать что-то, посвященное детям. Но папа лаконично отвечал: «Иссяк». Я спрашиваю папу, что мне почитать. Он отвечает: «Братьев Карамазовых». Но я уже читала «Братьев Карамазовых» и возмущенно напоминаю папе об этом. Тогда он уточняет: «Все, что нужно знать о жизни в России, написано у Достоевского в “Братьях Карамазовых” и если тебе сейчас нечего читать, то открывай и начинай с любой страницы. Скучно не будет».
Об отношениях между мужчиной и женщиной
В детстве я часто и сильно влюблялась. Влюблялись, конечно, и в меня, но, к счастью, это были параллельные процессы. Я становилась старше, и это несовпадение начало потихоньку папу беспокоить. Надо сказать, что он редко лез к детям с какими-то своими сентенциями, оценками и рекомендациями, но тут, видя мои очередные страдания, решился: «Меня очень беспокоит твоя склонность к безответной любви. Понимаешь, любовь — это всегда взаимность, это чувство, которое испытывают двое друг к другу. Если этого нет, то тогда это просто разновидность душевной болезни, которая рано или поздно пройдет. И не надо самой делать себя несчастной, с этим успешно справятся другие…».
Папа знал, о чем говорил. В его жизни действительно были женщины, которых он искренне любил и которые отвечали ему взаимностью, но обстоятельства складывались так, что они не могли быть вместе. Только моя мама не захотела мириться с этим роком и наперекор судьбе, бросив все, отправилась за папой в ссылку. Я, конечно, соглашаюсь, что в любви главное — взаимность. Поэтому, как только мне эта взаимность померещилась, я вышла замуж.
Потом я упрекала папу: «Ну неужели ты не видел, что из этой затеи ничего не выйдет?» Он отвечал: «Нет, почему же. Более-менее я понимал, что ничего не получится. Но я ошибался. Получилась замечательная Инночка».
У меня очень нескладный роман. Папа спрашивает: «Как поживает твоя выдумка?» Я горестно стенаю: «Ну почему, почему он тебе не нравится?» Папа философски замечает: « Как может нравиться или не нравиться чужая выдумка».
В моей жизни появляется Сергей. Папа долго приглядывается к нему и, наконец, изрекает: «Этот, кажется, настоящий, попробуй его получить. Правда, думаю, что это будет не так просто…». Мы вместе уже 30 лет. Мы вырастили троих детей, и папина оценка — «настоящий» — как нельзя лучше подходит моему мужу.
Сейчас мне кажется, что именно в вопросах о взаимоотношениях между мужчиной и женщиной папа занимал «несоветскую» позицию. Секса, как известно, в Советском Союзе не было, и господствовала какая-то особенно подлая ханжеская мораль. С одной стороны, в юности папа был свидетелем (а я думаю, активным участником) «сексуальной революции» в России и наслушался речей Коллонтай, с другой, вырос в еврейской среде, где семейные ценности традиционно стоят очень высоко. Поэтому у него был свой собственный взгляд на все эти «проблемы пола» и, главное, по-моему, было удивительное сочетание честности и ответственности. Он очень любил красивых женщин, но, как сам говорил, «без непосредственного прикладного интереса». Как-то он мне сказал:
— Не понимаю современных молодых людей… Сначала делают девушке ребенка, а потом задаются остальными вопросами. Какая безответственность!
Я, воспитанная в духе комсомольской морали, возражаю:
— А что, девушка не несет никакой ответственности?
— О чем ты говоришь? Главная задача женщины — получить удовольствие. Вся ответственность лежит на мужчине.
Вот такие разговоры.
О главном
Когда я думаю, что же решительным образом определяло характер моего отца, то не нахожу однозначного ответа. Его окружала какая-то особенная атмосфера. К нему все относились если не с симпатией, то с уважением и, уж точно, с большим любопытством.
Для многих чрезвычайно важно было видеть пример человека, не сломленного тяжелыми жизненными обстоятельствами. Для других была приятна мысль, что с ними легко и доброжелательно общается человек, который был дружен или знаком с легендарными личностями двадцатого века. Третьи могли оценить его уровень физика-теоретика. Но это были люди, знакомые с его фантастической биографией. И отсвет имен и событий придавал его личности особый ореол. Я хочу вспомнить здесь пару историй, в которых папа — случайный попутчик, прохожий, но характер его проявляется особенно ярко.
Мне было лет 15. Мы с папой возвращались из Москвы на поезде. В купе нас было двое. На небольшой станции к нам подсел молодой человек, не представляющий из себя ничего интересного. Достаточно типичный российский пасмурный и закрытый персонаж. Через несколько минут папа спрашивает его: «И сколько ты отмотал?». Парень вздрагивает и огрызается: «А что, видно?» Папа: «Старому зеку видно…» И у них начинается разговор. Парень служил в армии и, по его словам, из-за какого-то недоразумения попал под трибунал и отсидел три года. Он, конечно, считает свою жизнь сломанной и главное, что его мучает, — случайность, несправедливость, произошедшего с ним. Я думаю, что насчет «справедливости» папа мог бы многое ему объяснить. И еще одно обстоятельство не давало покоя нашему случайному попутчику. Его девушка все пять лет писала ему, что любит его и ждет. «Не верю, — говорит он и на глазах его закипают злые слезы, — и никогда не поверю». «Почему?» — удивляется папа. «Вот я еду сейчас домой, но никто не знает, что я возвращаюсь, вот нагряну, вот застану, вот поймаю и т. д.»
Тут папа решительным образом берет ситуацию в свои руки и говорит, что на ближайшей станции надо дать девочке телеграмму:
— Пусть она приготовится к твоему возвращению.
— Что? И скроет следы своих преступлений?
— Ну, положим, скрыть следы тех «преступлений», которые тебе мерещатся, редко кому удается. Но если девочка действительно тебя любит и пять лет ждет, то ей нелегко будет простить твое недоверие.
Папа уговорил его и, наверное, я сейчас чуть-чуть фантазирую, но мне кажется, что эта встреча могла что-то значить в жизни молодого человека.
Папа ходит примерно раз в неделю на почту и покупает в киоске «Союзпечать» стопку иностранной прессы. Это коммунистические газеты — французская «Юманите», итальянская «Унита» и венгерская «Непсабадшаг». Других иностранных газет в Союзе получить невозможно, но и из этих папа узнает много интересного. Часто мы ходим вместе. Однажды к нам на почте подходит мужик, которого лет через пятнадцать определили бы как «нового русского». Окинув папу взглядом с головы до ног, он говорит:
— Слушай, судя по лицу, ты интеллигентный человек, а судя по одежде — сильно нуждаешься. Ты помоги мне написать прошение к прокурору, я хорошо заплачу…
Они садятся за стол, и целый час папа серьезнейшим образом занимается этим дурацким «прошением». Я в страшном раздражении хожу вокруг них кругами и надеюсь, что мы не встретим знакомых. Наконец, дело сделано, мужик очень доволен. Папа встает, кланяется ему и говорит:
— А от вознаграждения позволю себе отказаться…
На папиной могиле мы посадили голубую ель. Она начала хорошо расти и радовала глаз. В середине 1990-х годов под Новый год ее срубили. От елки осталась только треть. Смотреть на это было невыносимо. Брат загнул ветки, пытаясь сформировать новую вершину, но, казалось, спасти древо уже нельзя. Прошло 15 лет. На месте хорошенькой голубой елочки стоит могучая ель. Она утратила цвет, и ствол ее искорежен. Но когда я смотрю на нее, мне кажется, что я что-то понимаю в папиной жизни и судьбе.
***
М.Н. Багатуров — О.Б. Румеру[16]
«Дорогой Ося, Исидора я встретил в пересыльной камере. Он был удивительно бодр, весел, спокоен, и не было на нем никаких следов 4 мес. пребывания в тюрьме. Это было 5 мая. Целую неделю мы были вместе, и он удивил меня возвышенностью своего духа. Его волновала только мысль о Шуре, и он все говорил: не могли дать ссылку, что теперь будет делать Шура? Более чем когда-либо, его занимали умозрительные вопросы, и, скорее всего он говорил о них. В камере все относились к нему с любовью и симпатией. На этот раз — первый раз за долгие годы дружбы — мне не приходилось утешать и успокаивать его. Впрочем, он был чрезвычайно огорчен своим «признанием», этим актом, который может быть истолкован только как выражение его детского доверия к следователю и безразличием ко всему. М.б., это было последствием его утомления? 13 мая мы с ним расстались. Сейчас я в Таре, Омской области. Где Исидор — не знаю, конечно, мне напишете.
Гнусным человеком оказался этот Игельстрем, которого я видел всего два раза. Я Исидору прямо заявил, что встречаться с ним не хочу, и ему советовал этого не делать. К чему он нужен был И-дору? Но вот, у Ис. была дурная черта — встречаться с людьми, к-рых он презирал… Все это как сон, нелепый, ненужный. Теперь, видишь ли, я оказался в «контрреволюц. группировке» с гражданином Игельстремом. За что и я сослан. В группировку входит и Исидор, конечно. Я признан, по-видимому, лицом второго сорта, неважным.
У меня к тебе просьба. Хочу свою жизнь наполнить лат. и греч. языками. Словарь (Шульца и Вейсмана) и грамматика (Никифорова и Чернова) у меня есть. Анюта их пришлет. А ты подбери у Шуры, у себя, у знакомых филологов сл. вещи: Саллюстия, Жизнь двенадц. цезарей (автора забыл), какие-либо речи Цицерона, какие-либо книги Тацита, Овидия что ли, Горация, Вергилия (Энеиду), я пишу все, что приходит на ум, но непременно с немецким и хоть с франц. подстр. переводами (у Исидора кое-что есть); конечно, можно и с русским, пусть даже переводы будут не подстрочными. Также по гречески на свой выбор (Ксенофонт, Геродот, Платон — что найдется). Сделаешь для меня большое дело. Ведь здесь мне жить три года — боюсь, что после «признания» Исидора мне трудно будет восстановить правду! Сделай, пожалуйста! Ну, это можно не сразу, постепенно, но только не забудь, так как я хочу здесь продолжить преподавать лат. язык, но м. б. какую-нибудь первоначальную хрестоматию можно будет найти. Хорошо и Цезаря, этого можно без перевода. Корн. Непот есть у Исидора с франц. переводом. Можно и так: текст и отдельно перевод русск., нем. или франц…
Целую тебя крепко. Передай мой душевный и почтительный привет Анне Юрьевне. Приветствую всех твоих, брата, сестру, жену, невестку».
Твой Миша. Тара, 3 июня 1935 г.
«Да, мой дорогой Ося, страшный анекдот случился со мной! Ну, а с Исидором произошло нечто невероятное. Он оказался младенцем, беспечным и наивным. «Лагерь» его нисколько не смущал, только мысль о Шуре волновала его:
«Если бы она могла быть со мной». У праха отца он искал утешения в философии Шопенгауэра, и говорил, что не было в его жизни более «счастливого» мгновения — в умершем отце созерцать Абсолютное Начало. Неповинный ни в чем, наивно осудивший сам себя на три года в конц. лагере, он блаженно предавался умозрению и приходил в восторг от различных изящных идей, их анализа и синтеза. «Блажени чисти сердцем». Расставаясь, мы долго не могли оторваться друг от друга, и обильные слезы лились из наших глаз. Кто знает, встретимся ли мы еще!».
Твой М.
***
Воспоминания[17]
Л.А. Румер (Залкинд)
Людмила Залкинд-Румер, первая жена Юрия Борисовича. 1920 г.
Познакомилась с Ю. Б. Румером я примерно в 1918 году. Я рижанка и жила тогда в Риге с матерью. Отец, врач, был мобилизован в армию. Семья эвакуировалась в Могилев. Потом вернулись в Ригу. До 1918 года отец был отрезан от семьи линией фронта. Когда война закончилась и в Латвию пришли большевики (на полгода), я поехала к отцу. Он был начальником передвижного Бобруйского госпиталя, который к 1918 году располагался в Москве. В Москве было очень интересно, я сблизилась с одной интеллигентной гостеприимной семьей, жившей в отдельном домике. Там кормили молодежь пшенной кашей. Как-то раз в этот дом через окно (что не было редкостью для тех революционных времен) влезли двое молодых людей: один черненький, один беленький. Черненький был Юра, Юрий Борисович Румер. Так мы познакомились.
Он мечтатель, фантазер, чрезвычайно увлекающийся разными вещами, был тогда секретарем организующегося Института ритмического воспитания. Организацию этого института благословил Луначарский. Идея и русские преподаватели пришли из Швейцарии, где Далькроз провозгласил идею, что музыку надо пропустить сквозь тело. Юра ходил с револьвером в кармане по разным инстанциям и требовал своего, стуча рукояткой револьвера по столу. На первом представлении (где и я выступала) в первом ряду сидел Луначарский. Особняк был реквизирован, как говорили, у Ростовых (потомков графа из «Войны и мира»). Приходили поэты; Надя Вольпина, фантазерка, ходила, декламировала стихи, никого не замечая. После подписания мирного договора мы все были обязаны вернуться домой. Мы уехали в Ригу (страшно не хотелось уезжать, в Москве была такая интересная жизнь, а в Риге единственное интересное занятие было сидеть в кафе и есть разные пирожные). На границе с Латвией из поезда высадили жидов и красноармейцев, и продержали нас несколько недель под арестом.
Мы с Юрой переписывались, он разрабатывал разные фантастические планы, как встретиться, например, собирался поступить в какую-то организацию речного флота, чтобы в речной форме легче было пересечь границу. Я еще раз поехала в Москву в гости, и мы решили, что будем жить вместе. О регистрации брака речи не было, тогда это было не принято. Только когда Юра решил ехать за границу, пришлось зарегистрироваться. У Юры возникла идея, что раз он завел семью, то ему надо прочно встать на ноги, зарабатывать на жизнь, то есть приобрести практическую инженерную профессию, а значит, бросить математику и всякие воздушные замки. Устроить поездку ему помог высокопоставленный коминтерновец Мартынов. Мой отец дал деньги на первое время. Приехали в Ольденбург. Юра начал учиться на инженера, но скоро ему стало невыносимо скучно: он знал больше своих преподавателей. Однажды, когда он чертил, он отложил чертежную доску в сторону, стал что-то вычислять, и вдруг сказал с блестящими глазами: «Кажется, я что-то нашел!».
Одолжив денег, 5 марок, на дорогу, он поехал в Геттинген. Я ждала с большим волнением, и вскоре он вызвал меня туда. В Геттингене был Борн. Его ассистентами были Гайтлер, Нордхайм и дочь Эренфеста — Таня. Павел Сигизмундович Эренфест туда приезжал. В частности, чтобы убедиться, что жена Румера не будет ему мешать работать ассистентом у Эйнштейна. Я (музыкант по образованию) преподавала музыку и ритмическую гимнастику, просто чтобы иметь занятие. Это давало небольшой доход, и нам вполне хватало Юриной Рокфеллеровской стипендии[18]. Из Геттингена Румер поехал в Берлин, где познакомился с Ландау (подружились они уже в России). Друг друга они звали Дау и Рум (Румчик).
Румеру предлагали работу в Сан-Франциско, но он хотел вернуться в Россию. Способствовало отъезду из Германии то, что стал ощутим приход нацистов. На фоне всеобщей бедности и безработицы. Сын хозяйки пансиона, студент университета, говорил: я буду с теми, у кого будет сила; будет сила у коммунистов, буду с ними, будет сила у фашистов, пойду с ними. Решению вернуться в Россию способствовал некий Хворостин — математик, приехавший из СССР учиться в Геттинген, убежденный коммунист с военной выправкой (и, как мы потом думали, агент НКВД). По его словам, он был сын рабочего, но с манерами вполне европейскими. Правда, он всегда внимательно смотрел, как ведут себя окружающие (за столом), и перенимал. То, что он был из простого народа, и что правительство дало ему деньги на учебу, производило сильное впечатление. Учеба была очень дорогой, и в Геттингене был только один студент из простого народа, за которого платил какой-то попечитель. Как-то во время беседы в пансионе на слова католика, что он попадет в рай после смерти, Хворостин ответил: «А у нас в стране рай уже построен при жизни!».
Было ощущение, что Запад при всем его благополучии идет вниз, а будущее делается в России. Хворостин провел в Геттингене около года, и, когда Румер вернулся в Советский рай, Хворостин встречал его на вокзале с коробкой шоколадных конфет (тогда немыслимая роскошь). Вернулся Румер, и так вокруг было тоскливо-серо, что хотел покончить с собой. Я приехала к нему год спустя. Хотя в России жить было трудно, но до 1935-го весело. Из Харькова Румер приехал подавленный тамошними делами: собрания с осуждением Дау, что лекции непонятны, для избранных. Когда Дау приехал в Москву, то первое время жил у Румеров. Дау — очаровательный, худой, огромные сияющие глаза, говорит что думает. Он очень страдал, что долго не нравился женщинам. Чтобы обратить на себя внимание, отрастил себе большой чуб. И, как говорил, даже хотел покончить с собой из-за того, что никому не нравился. Делил «особ» на 5 классов. 5-й — вообще для тебя не существуют. 4-й — находясь в одном помещении, можно не заметить. 3-й — нельзя не заметить. 2-й — видишь только ее. 1-го класса не существует. По Дау, в браке пропадает чувство. […].
В 1937-м каждую ночь ожидали ареста. Все подозревали друг друга. Не напишет ли донос на тебя сосед по коммунальной квартире, чтобы заполучить лучшее место для своей сковородки на общей кухне? У Румеров были три комнаты и ванная за отдельной запирающейся дверью в огромной (университетской) квартире, где было еще 12 дверей. Кухня общая. Накануне ареста пошли с Дау в Дом ученых. Там, оказалось, выступали какие-то колхозники. Сели в какой-то комнате и шепотом стали обсуждать, что делать в случае ареста. Дау и Рум говорили, что надо со всем соглашаться, лишь бы не били. А насчет меня решили, что, если Румера арестуют, мне надо сразу же бежать и скрываться. Мы так сидели, что только я была лицом к двери. Вдруг в дверях на секунду показалось знакомое лицо N-ского (какая-то польская фамилия), административного работника в институте Капицы, и исчезло. У N-ского была очень красивая жена, которую звали Эль (она работала чертежницей). Дау был к ней неравнодушен. Устраивали танцы у сына Мандельштама в университете, в то время когда вся Москва сидела съежившись и дрожала.
Наутро после ареста вдруг заявляется N-ский, который никогда прежде у нас не бывал. Рассказывает какую-то невероятную историю: на него упал снег, он чистился случайно возле здания НКВД, его забрали, и там он увидел Румера. Передал от него привет и предложил помощь: Эль, мол, научит меня чертежному делу, и я смогу зарабатывать себе на жизнь. Я что-то отвечала вежливое. Но после его ухода сразу собрала чемодан и уехала. Сначала жила какое-то время у лесничего, куда раньше приезжал Румер. Потом ездила по разным местам и, наконец, оказалась в Бердянске. Женщины-беглянки в моем положении каким-то образом, по запаху, чувствовали друг друга. Когда я увидела, что в магазине сняли портрет Ежова, то подумала, что угроза миновала. Позвонила в семью Румера, и там подтвердили, что можно возвращаться. Ландау вышел из тюрьмы в ужасном состоянии, весь в фурункулах. Он очень не любил говорить об этом годе. При встрече отдал мне фотографию, где я и другие молодые женщины в компании сфотографировались в смешных позах
Примечания
[1] Рукописный документ на одном листе с двух сторон, синие чернила. Хранится в семье Т.Ю. Михайловой.
[2] Рукописный документ на одном листе с двух сторон, синие чернила. Хранится в семье Т.Ю. Михайловой.
[3] Елизавета Борисовна, старшая сестра Ю.Б. Румера.
[4] Рукописный документ на одном листе с двух сторон, синие чернила. Хранится в семье Т.Ю. Михайловой.
[5] Р. Бартини, в 1952—1957 гг. работал в Новосибирске в СибНИИА им. С.А. Чаплыгина.
[6] Рукописный документ на одном листе с двух сторон, синие чернила. Хранится в семье Т.Ю. Михайловой.
[7] Калганов Юрий Васильевич вместе с Р.Л. Бартини и Ю.Б. Румером были в «Туполевской шарашке».
[8] Нем. Gelder — деньги.
[9] Рукописный документ на одном листе. Автограф Ю.Б. Румера. Синие чернила. Хранится в семье Т.Ю. Михайловой.
[10] Рукописный документ на трех листах. Синие чернила. Не датировано автором. Дата установлена по аналогии с событием — выборами в АН СССР в июне 1958 г. Хранится в семье Т.Ю. Михайловой.
[11] Арцимович Лев Андреевич (1909—1973) — выдающийся советский физик, академик АН СССР (1953), Герой Социалистического Труда (1969).
[12] Киренский Леонид Васильевич (1909—1969) — советский физик, академик АН СССР (1968), Герой Социалистического Труда. Директор Института физики СО АН СССР, Красноярск.
[13] Наумов Алексей Александрович (1916–1985) — советский физик, заместитель директора ИЯФ СО АН СССР (1959–1966). В 1964 избран член-корреспондентом АН, в 1966 г. перешел в Институт физики высоких энергий (ныне входит в НИЦ «Курчатовский институт»).
[14] Рывкин Моисей Соломонович.
[15] Космодамианский переулок.
[16] Публикуется по книге: Юрий Борисович Румер: Физика, XX век. С. 508–509.
[17] Из личного архива Г.Е. Горелика. Беседа по телефону состоялась 3—4 апреля 2000 г., текст авторизован по телефону 17 апреля 2000 г. Публикуется с ведома владельца. Примечания выполнены автором книги.
[18] По другим источникам — Лоренцевская стипендия. См. М.П. Кемоклидзе «Квантовый возраст».
