©"Семь искусств"
  декабрь 2025 года

Loading

В тюрьме меня встретили с распростертыми объятиями, могли б — с цветами. Мой верный ключеносец суетился: я удостоен чести умереть в предуказанное время. А то он уже малодушно усомнился в благоприятном исходе… для себя благоприятном. Есть разница: сторожить наперсточника — или того, кто ожидает смертного часа, имея на совести злодейств по меньшей мере три. Отблеск сатанинской славы узника падает и на тюремщика.

Леонид Гиршович

ЗАКЛЮЧЕННЫЕ… В КАВЫЧКИ

(продолжение. Начало в № 9/2025 и сл.)

Леонид ГиршовичВыход из мертвой точки предполагает толчок извне — это справедливо не только в механике или в гимнастике, но также и в судопроизводстве. Элиша-Алеша, из моего тюремщика все более превращавшийся в прислуживавшего мне бурша, вздохнул:

— Вас еще оправдают, чего доброго. Карандаш и бумагу вам больше не велено давать.

— Что, так невелики мои шансы прославиться? Такому коллекционеру, как Абу-Иштван, лучше знать, кого казнят, кого милуют.

Лицо Алеши просияло гордостью за шефа.

— Он стажировался в Штатах и даже два года провел там в тюрьме.

Грешным делом, я пробудился к жизни. Всю ночь не мог уснуть. Лишь после оправдательного приговора, когда снова увидал себя в камере, понял, что спал — оправдательный же приговор мне приснился. Уже на следующем заседании суда прокурор попросил суд выслушать показание еще одного свидетеля, верней, свидетельницы. Первые фиалки, которыми в дни ложного пробуждения природы торгует февраль, замела вьюга.

— Обвинение просит пригласить Зайку Марчук.

Я бы ее не узнал. «Зайка, Зайка, где твоя лужайка, полная задора и огня?» Вытоптали лужайку. Поклялась на гроссбухе в антроподермическом переплете говорить правду и ничего, кроме правды, в чем уповала на помощь Бога, а заключается эта правда в том, что бритву подарила мне она. Она ее сразу вспомнила. Она не пропустила ни одного заседания, а чтобы лучше владеть ситуацией, взяла на театральном гардеробе бинокль, в залог оставив продуктовую карточку донора…

— Что давали? — прервал ее судья.

— «Фиалку Монмартра».

— В воскресенье, что ли? Но вы понимаете, что это более чем сомнительный поступок.

— Карточка все равно была просрочена.

— Так что вы не сожалеете об этом?

— О карточке? Ни капельки. Теперь я владею ситуацией в полном объеме.

— Обвинение может продолжать допрос свидетельницы.

Прокурор торжественно откашлялся.

— Вы были знакомы с обвиняемым, не так ли, свидетельница?

— Да.

— Вы были любовниками?

— Было дело под Полтавой.

— Это было давно?

— Это было давно и неправда, — смеется Зойка и добавляет: — Правда, правда… все правда, — мол, пошутила.

— Скажите, свидетельница, он и тогда носил бороду?

— Да, мне нравились бородатые.

— Зачем же вы подарили ему бритву?

— Чтобы точил карандаши. Я ему много чего дарила на свою голову. Кабы знала я, кабы ведала…

— У суда может сложиться впечатление, что вы в своих показаниях движимы чувством мести.

— А чего ему мстить, он сам себе отомстил. Посмотрите на него, его же не узнать.

— Хорошо, вернемся к бритве. Откуда такая уверенность, что это та самая бритва, которую вы подарили ему семнадцать лет назад?

— А где вы такую сегодня возьмете?

Марчукча — или то, что от нее осталось — была себе верна, я узнавал ее. Я и думать о ней забыл, семнадцать лет промелькнули, как семнадцать мгновений. А она все эти годы неслась на меня Звездой Возмездия, дура.

Прокурор исподлобья уставился на меня, и я подумал, что ему поторопились спилить рога. Эх! Выбирай корову по рогам, а девку по родам.

— Обвиняемый, что вы на это скажете?

— Она говорит, что меня не узнать, а бритву она узнала.

— Любящая женщина помнит, что дарила… Хорошо, она дарила вам бритву?

— Она приходила ко мне с полными руками. Она была в меня влюблена, как кошка, разворовала склад, которым заведовала. Вы не видите, с кем вы имеете дело, с какой дурой?

— Задавать вопросы прокурору не входит в компетенцию обвиняемого. Вы, впрочем, сам себе защитник и сам себе прокурор, и сам себе судья, и сам себе палач. Мастер на все руки.

— Я потом еще спросила его, куда он подевал бритву, а он говорит, что спрятал подальше, чтоб меня не зарезать, — крикнула Зайка — неспрошенная, как выучившая урок выскочка.

— Попрошу без выкриков, — сказал судья. — Свидетельница, вы хотите дополнить свои показания?

— Он ее спрятал… да не смотри на меня так!

— А как он без нее точил карандаши? — спросил судья.

— А знаете, сколько я ему точилок натаскала?

— Ваша честь, обвиняемый все эти годы хранил бритву. Он лжет, когда говорит, что у него ее не было, — прокурор довольно бесцеремонно показал на меня пальцем. — Признавайтесь, где вы хранили бритву?

— В детстве меня учили, что показывать пальцем неприлично.

— Где вы хранили бритву, спрашиваю я вас? Бритву, которой вы убили отца Ванды Кажич? — он так кричал, будто тряс меня за грудки: мол, отвечай, а то душу вытрясу!

— Оставьте меня в покое, — сказал я. — Не все ли вам равно, как я его убил.

— Ваша честь, опять сказка про белого бычка. Тактика обвиняемого не отличается разнообразием: признать, что убил, но отрицать, что воспользовался орудием убийства. Пора кончать с этим театром абсурда. Обвиняемый далек от раскаяния, он издевается над правосудием, и это вынуждает обвинение требовать для него то единственное наказание, которое он, по совести, заслуживает.

От последнего слова я отказался. Приговор… вспомнил, как Снежатка говорила «при´говор»: «А Ромкý моему при´говор был три звездочки на перерабатывающем…» Приговор ознаменовался превращением председателя суда в бабку-плакальщицу, повязанную черным платочком, таких нанимают в поминащую субботу, только они голосят, а этот шепотом, под себя.

***

В тюрьме меня встретили с распростертыми объятиями, могли б — с цветами. Мой верный ключеносец суетился: я удостоен чести умереть в предуказанное время. А то он уже малодушно усомнился в благоприятном исходе… для себя благоприятном. Есть разница: сторожить наперсточника — или того, кто ожидает смертного часа, имея на совести злодейств по меньшей мере три. Отблеск сатанинской славы узника падает и на тюремщика. Ремесло превращает тюремщика в сатаниста, с этим ничего не поделаешь. Оттого — но это уже мои домыслы — надзиратель ходит как в воду опущенный, когда осужденный отказался признать вину и на эшафот взойдет «жертвою судебной ошибки», в кавычках или без кавычек — это уже не играет… Надзиратель, чьим заботам поручен Итамар Рустамович, никогда не узнает, виновен он или нет. Формально я не был «отказникóм», лишь «колеблющимся». Ну и, конечно, убийство не было мотивированным.

— Ты бы, Алеша, много дал за то, чтобы я открыл причину: почему я зарезал Кажича. Да еще бы сознался, что бритва у меня лежала в кармане.

— Конечно. Чтобы вы ее заранее припасли. Абу-Иштван говорит про вас: какой-то недоделанный, не тянет на плаху.

Алеша принимал у меня сценическое одеяние, аккуратно складывая брюки, пиджак, пока я переоблачался в домашнее платье. На склоне дней у меня появился камердинер. Чем отличается «склон лет» от «склона дней»? Тем же, чем «артобъект» от «артобстрела».

— Ты всегда такой аккуратист, — спросил я. — Или костюм еще понадобится? Апелляцию я подавать не собираюсь.

— А он для апелляции не нужен. Только раз еще понадобится.

— И пиджак?

— Если будет ветрено. Галстук нет, останется мне на память.

— Все будет торжественно, да? Чтоб хор церковный Бога славил, а певчие — сплошь мои экскурсанты.

Я знал, что будни позади, впереди торжественное шествие на казнь. Мой напарник не скажет мне: «Подержи инструмент, шнурок развязался».

Обычно мы, экскурсоводы, одеты буднично: в тужурке, в каскетке. Но опрятно. На нас распространяются те же правила, что на хозяев дома. «Принимая гостей, — пишет Молоховец, — одевайтесь так, чтобы не перещеголять их нарядом. Но и не встречайте в домашнем платье и в домашней обуви, чтобы у них не сложилось впечатление, что ими пренебрегают».

— Ты еще здесь? Спать хочется.

Все вернулось на круги своя, которые нарезáл мне с барского плеча кто-то, думаешь, плечистый, а на поверку закорючка, параграф, сущая мелочь. Ждут, что я пристану: «Ну, когда уже?» Буду хныкать: «Ну, когда уж ты купишь мне пивника на струке?» (петушка на палочке).

— Вы точно не хотите рисовать? Абу-Иштван шлет вам картон и пастель. Из магазина «Графос».

— Можешь унести.

— Он велел передать: если вы будуте на полработе, вам всегда дадут закончить. Вы не передумали с апелляцией?

В другой раз Алеша вошел, но дверь за собой не закрыл.

— К вам гости, — сказал он.

Я подумал о Седе, но во мгле дверного проема мялся, не решаясь войти, кто-то другой.

— Принимать гостей в домашней одежде считается дурным тоном, но так и быть, входите, — пригласил я.

Вошел человек, лицо которого скрывал остроконечный колпак флагелланта или куклуксклановца. Он был весь, с ног до головы, задрапирован и смущенно молчал. Только выглядывали из широких рукавов кончики пальцев, тонкие, белые, не вязавшиеся с его занятием — ибо это был палач. Перехватив мой взгляд, он поспешно сложил перед собой руки, на манер чернеца, утопив их в рукавах.

— Пришел посмотреть на вас, — сказал Алеша. — Подавать апелляцию вы отказались. Искать утешение в творчестве не пожелали. «За чем же дело стало?» говорит он.

Мне он этого не говорит. Невидим и безмолвен. И уже страдаешь недержанием строки, побежавшей беззвучно… «Мой славник Смерть, готовься, я уже готов, и холодец, отъявленное яство…» И бухнуть холодец в разверзшееся сердце. Но только я лег лицом к стене, как позади раздался оглушительный чох.

Я вспомнил и эти пальцы и то, как мне нравилось повторять: «Простудился и, кажется, серьезно». Но я виду не подал, что распознал под твердой скорлупой дефективное ядрышко. Пусть себе думают, что маскарад удался, что они провели меня.

***

Говоришь: не дам паразитировать на себе, отвернусь к стене, чтоб не видеть морковки. А сам! Едва послышался в уголке звук глухого постукивания, свербежа, лишился сна. В камере смертника часов не наблюдают. День ли царит, ночь ли царица — этого я не знал. Туруп-туруп-туруп… тэк-тэк-тэк… Откуда неслась эта тюремная морзянка? Справа? Слева? Кто-то пытался связаться со мною — другой камикадзе, в своей капсуле смертника вслепую держащий курс на плаху? Или то мой вольный товарищ: «Племя орлов своих не сдает».

Алеша сразу заметил:

— Спать не дали? В камере общего пользования, прямо под вами, унитаз засорился. Что они туда бросают? Пришлось мастера вызывать.

Когда-то на гастролях в Бердичевстане Заринку был инсталлятором, а Поланку акционистом. Вспомнилось.

— А я уже решил, кто-то побег задумал. Начитался Кабуля и вздумал отыскать Перстень Владык.

— Так вы верите! Верите, что он существует!

Нет, не вскричал. Сперва Алеша молчал. У него в мозгу целина, а чтобы проложить борозду требуется время. Но упав в проложенную борозду, зерно вернее даст всход.

— Ты что-то спросил? Я отвлекся, своих мыслей невпроворот.

— Вы ученый человек, вы много знаете. Вы думаете, что Перстень Владык существует?

— Перстенек-то? Ни одной минуты не сомневаюсь. В основе любой легенды лежит реальный факт, который раньше или позже находит свое подтверждение. Для этого нужен научный метод, а им не каждый вооружен. Люди невежественны. При виде падающей звезды они загадывают желание, не понимая, что опоздали на несколько миллионов лет. Луну ищут на дне колодца. Так и сокровища. А их, Алеша, откапывают не в земле.

— А где?

— В библиотеках, среди инкунабул. Знаешь, что такое инкунабула?

Он покачал головой, и адамово яблоко обреченно дрогнуло, и он ушел быстрей обычного.

На обед была мамалыга, облитая киселем с комками крахмала. У меня пробудился аппетит. Тюремный рацион не выдерживал сравнения с тем, что приносили мне в судках в суд — прошу прощения за каламбур, в отличие от отрыжки, за него извиняются. Когда я отрыгнул весь без остатка капустный «айнтопф» с клецками, морковью и салом, то ни у кого прощенья не просил.

— В одной книжке написано, что в тюрьме «баловням судьбы» — ожидающим своего часа — подают какао с пенкой.

— Вот видите, — обрадовался Алеша, — не всему, что в книжках пишут, надо верить.

— А я тебе о чем? Ты читаешь «Тайну Мансура» и веришь. А там всей правды, может, одна только дата: 1517 год. Идешь в Национальную библиотеку и читаешь все за тот год о Понтеведрино: рассказы побывавших здесь путешественников, решения магистратов о строительных и земляных работах в границах города. Тут нужен исторический подход. И, как по стрелочкам, придешь к заветному дуплу.

— Дуплу?

— Хорошо, к кладке, к подземному ходу. Словом, к любому тайнику.

— Это вы серьезно? Вы могли бы отыскать Перстень Владык?

— Начнем с того, что я никогда не стал бы этого делать.

— Почему?

— Потому что эта попытка увенчалась бы успехом, вот почему.

Алеша не в ладу с парадоксами — как и судивший меня суд.

— Потому что кто наденет Перстень Владык, обречен стать владыкой мира. Признайся, только честно, ты хочешь, чтобы убийца стал владыкой мира?

Алеша — а все-таки с таким именем человек чист душой — потупился и тихо, почти шепотом, сказал «нет».

— А теперь представь себе, — продолжал я, — этот перстень у меня. Что я его нашел бы, можешь не сомневаться… И вот я сплю, я устал от трудов праведных, а камушек на пальце играет. А у тебя в кармане бритва. Ты не знаешь, откуда она у тебя взялась, это не играет… Что, ты бы не перерезал мне горло, как я Кажичу?

— А у него кольцо оказалось фальшивым? — наконец-то Алеша уличил меня и счастлив. — У нашего дядьки Пiтро, ну, экзекутора, аквамарин на мизинце тоже фальшивый.

— Что ты говоришь? А я заметил только ноготь, чтобы в зубах ковырять.

Алеша смешался.

— Ты чист душой, — сказал я, — и лгать не умеешь. У адвоката Гульда пальцы для рубаки слишком тонкие.

Алеша продолжал молчать.

— Вы сразу поняли, да?

Камера была душе смертника подобна своей круглосуточной тусклостью. Не знаю, зарделся ли Алеша, как красна девица. (Девичий стыд — выдумка бездетного, у Нэдды с Адой стыд не ночевал; сделавшись отцом двух старшеклассниц, я оценил выражение «врет как школьница».)

— Мein Lieber, пусть сперва этот Плевако чихать научится в платок, а не в потолок.

Алеша оправдывался:

— Он поклялся, что вы не догадаетесь. Если б я знал, что вы догадаетесь, я бы в жизни не согласился. Вот топор святой, — и Алеша покрыл себя треугольно.

— Он тебе что-то заплатил? Или за интерес?

— За интерес.

Профессиональная досада, как иголка в соседстве воздушного шарика. Гульда так и тянет на место, где он прокололся.

— Не говори ему, что я его разоблачил. Или ты уже сказал?

— Как я мог сказать, я же не знал. Теперь скажу.

— Смотри, это не в твоих интересах. Всегда лучше знать о человеке больше, чем знает он сам о себе. Попробуй узнать обо мне то, чего я не знаю, например, определенный мне час, и тогда… — я установил, что он немножко подъедает за мной, верный признак того, что хочет проникнуть в мои мысли.

— Тогда я смогу отыскать Перстень Владык? — вырвалось у него.

— Дался он тебе… Ну что, найти его тебе? Для этого, как минимум, я должен быть не внутри, а снаружи. Ты понял?

Это как объяснение в любви. Ответом может быть «люблю! твоя!», а может и носик вздернуть: «Я вроде бы не давала повода, это недоразумение, я все скажу папеньке».

— Только папеньке не говори, — добавил я.

И тут с Алешей сделалось что-то невообразимое. Он выбежал, заперев меня с таким лязгом, что если бы мне еще и было что терять, то все, точка. Я, который воображал, что способен читать в сердцах, я унизил себя последним разоблачением: умираю жить хочу! Чувство, презренное в других, которое все скрывают как постыдное… а я распахнул плащ: во как хочу!

***

Алеша вошел бесшумно, сел на край моей койки, наклонился ко мне и ласково, обдавая теплом дыхания мою ушную раковину, зашептал:

— Хорошо, я готов. Но где гарантия, что вы меня не обманете.

— Гарантия… какие ты слова знаешь. Гарантий нет. А там где есть, только верней проигрыш. На «зебре» собьют скорей. У тебя уже есть план?

— Есть, — уверенно сказал Алеша. — Вы как креститесь, треугольником или ромбиком?

— Вот так, — показал, вопреки золотому правилу никогда не показывать на себе.

— Ага. Значит, вам на самый низ. Это даже хорошо. В той часовне капеллан солидный.

Я подумал, что «солидный» — не жулик, не приторговывает лампадным маслом на стороне. А он в том смысле солидный, что его сутана будет мне тютелька в тютельку.

— Надо бороду сбрить. У тебя случайно бритвы в кармане нет?

Случайно есть.

Закованный по инструкции в кандалы, я превратился в каторжника былых времен, и Алеша повел меня, еле переставлявшего ноги, коридорами, потом вниз по железной лестнице. Современный порядок содержания — хоббитека, гимнасий, киоск-автомат — не рассчитан на «баловней судьбы» (кавычки ab libitum). Оповещенные о нашем приближении звоном цепей, з/к не разбегались, в отличие от людей в Средневековье, разбегавшихся при позвякивании колокольчика. Эти лишь почтительно смолкали. Иногда перешептывались, не сводя с меня глаз: скоро эту голову срубят, интересно, о чем она сейчас думает?

Но я думал совсем не о том, о чем бы им хотелось. Я видел перед собою тесные врата и видел стоящего в них стражника — то ли человека, то ли нет — раздвоившегося: он в фуражке, с кобурой и наручниками на поясе, он же в сутане моего размера. Первый преграждает мне путь, но солидный, в сутане, решает, что «у разбойника лютого совесть Господь пробудил». Алеша возьмет да как угостит солидного со всего маху по затылку. А с виду такой субтильный.

— Но вы помните: это сделали вы, я потом на вас покажу. А следующим ударом вы оглушили меня. Поняли?

Тут-то мне и представился долгожданный случай убедиться в том, что трусы у священников такие же, как если бы они не давали обета безбрачия. С младых когтей, оставляющих, по Фрейду, глубокие следы, задавался я этим вопросом: под долгополым облачением надето то же, что у всех? Или что-то стилистически аутентичное, какие-нибудь набедренные повязки?

В сутане, на которой пришлось расстегивать тридцать три ритуальные пуговички, снова их застегивать, уже на себе, и которая насквозь проблаговóнила (не забыть поповскую тюбетейку), я пересеку широкий холл по диагонали. В углу неприметная дверца, обклеенная обоями. В верхний замок вставить ключ бородкой кверху и повернуть его влево до отказа, одновременно потянув на себя ручку. Это выход на каменную лестницу. Один марш вниз, и я упрусь в тяжелую дубовую дверь. Она не закрывается, снаружи тюремный двор, тот самый. Он обнесен трехметровым кирпичным забором, и еще поверх спираль из колючей проволоки.

Важна целеустремленная походка — идти быстрым шагом, только на рысцу не сбиваться. По правую руку будет проходная, примыкающая к флигелю. На проходной сразу же свернуть, где зеркало. Там такая небольшая прихожая с парой кресел и журнальным столиком. Сидеть в темноте и ждать — должна прийти коллега из женского корпуса, она объяснит что и как дальше.

Девушка его была в заговоре. Это к ней Алеша побежал сломя голову: сказать, что я сделал ему предложение. Одних благословляют батюшка с матушкой, воздев над головою образ, другие испрашивают согласие на «женской зоне»: «Есть хороший шанс завладеть миром, хочешь стать совладелицей?». Друзья по несчастью — чужому.

Кресло с раскидистыми подлокотниками, покойное, в сумерках грядущей летней ночи баюкало меня. Но сон не шел, сколько я ни тянул к нему свои подлокотники; и не бежал прочь, сколько ни гоняла его мысль о побеге — как рука с полотенцем, что гоняет мух. Изнурительное ни то ни се. Как будет дальше, я уже набросал: выйду ночью на веслах в открытое море, а там какой-нибудь шестипалубный круизный норвежец, оглашающий все окрест себя «леткой-енкой», подберет смытого волной и потерявшего память древнего римлянина, судя по тому, что не говорит ни на одном языке, кроме латыни:

— Suave, mari magno turbantibus aequora ventis…

Алеша не первый и не последний, кто в попытке обрести власть над миром потерпит неудачу. Средства, которыми он для этого располагал, были столь же негодными, как и у других, ставки, правда, не шли ни в какое сравнение — сущие копейки. Чем он рисковал — что его заподозрят в содействии мне? Но его, бедняжечку, найдут недвижимым в обществе господина кюре, такого же недвижимого. Одно это развеет все сомнения, зане таковые возникнут в ином пытливом мозгу. И только Алешина коллега из женского отделения, Алеша-сучка, вырвет из него клок в минуту ярости: «Идиот, каких мало! Чуть сам не сел и меня под монастырь не подвел». Позабыла, что бульдожьей хваткой вцепилась; что ошалела от желания стать римскою папой.

А вот и она, легка на помине. Тяжела на подъем — это про кого-нибудь другого. Свыкшимися с темнотой глазами я разглядел не похожую на тюремную надзирательницу, какой ее себе представляешь, маленькую мышку, но у таких-то зубы как раз и остры. Поднесла к лицу ставочку-фонарик, чтобы я разглядел прижатый к губам указательный палец, а с ним и замогильный horror освещенного снизу лица. Серпик света полоснул меня по глазам. Бесшумно, двумя бессловесными тварями мы прокрались — одна тварь за другой — по узкому проходу. По крайней мере для меня он был узким, ей проще. Мы поднимались по какому-то люку, несколько раз нога соскальзывала, и тогда кулаки судорожно хватались за железный прут. Вверху ее ноги под зонтиком юбки двигались уверенно и бесперебойно, как корабельные поршни.

Зачем понадобился этот цирк — потому как, выбравшись наружу, я увидел знакомый флигель и забор с кольчатой колючей проволокой? Тот же самый тюремный двор. Скучно замыслу без творческого воплощения — мне скучно, бес. Вот зачем. В следующее мгновение двери флигеля растворились, и я оказался гостем самого Абу-Иштвана. Он здесь жил на казенной квартире.

— Можешь идти, Надинка, — бросил Абу-Иштван моей провожатой. И той не стало, как будто и не было. Меня он оглядел, как оглядывают вещь. — Ты вообще знаешь, кто я такой?

Это был сухощавый, похожий на итальянского киноактера человек.

— Ты Пiтро Джерми, — сказал я.

Почему меня нельзя оставить в покое? Почему каждый раз, когда я приноравливаюсь к своим снам, меня надо будить? Так было и в суде, когда меня вдруг обожгли надеждой — крошечной Надинкой. А сейчас я извлечен из своей ракушки, голый на холод: уличен в унизительном желании жить.

— Это еще что?! Кому ты тычешь? Да ты понимаешь, кто я?

— Сгинь! Я хочу, чтобы ты сгинул. Хочу чего-то определенного. Либо окончательно уснуть, либо окончательно проснуться. Это одно и то же, поэтому мне все равно, как это называть, а для тебя и твоей камарильи это конец, вас нет без меня.

Я пытался спасти то малое, что мог еще спасти из мнимого безразличия.

— Что там он чавкает, эта мокрица?

А все-таки на полшага отступил — одним тем, что «переспросил». Надо только твердо помнить, что от него ничего не зависит.

— От мокрицы слышу.

Он не может меня наказать больше, чем я уже «наказан». (Да, в кавычках! Покарать смертью… Смешно! Вы же не меня караете, вы себя ублажаете.) Но каков Алеша, верный ключеносец. И тут выясняется, что никакой он не Елисей, этот Алеша-Элиша, он — Иштван, и Абу-Иштван ему отец. Отсюда домашние тапочки, свободное расписание, отсюда такой карьерный рост и ворчанье старшего надзирателя: «Мы не в мечети». Еще молоко на губах не обсохло, а ему уже поручен уход за приговоренным к смерти. Не сегодня-завтра поедет стажироваться в Америку, а потом, глядишь, сам станет директором тюрьмы и картинной галереи. Надинка отхватила себе завидного жениха. В случае приватизации пенитенциарных заведений, как в той же Америке, это уже жизнь бизнес-классом.

Директорский сынок ластился к папаше: положил ему голову на плечо с дурашливой улыбкой, держался инфантильным телятей. Не исключаю, что Надинка приставлена к нему техничкой («Можешь идти, Надинка»). Я почувствовал себя вурдалаком: чем больше наливался пониманием их сути, тем более жалкими становились отец и сын, прямо на глазах хирели.

— Я хочу назад в свою ракушку. Немедленно. Имею право. Я хочу все, на что имею право. И ничего не буду делать из того, что вы не имеете права от меня хотеть. Я понятно выражаюсь? Я не собираюсь быть придворным живописцем в ожидании, когда мне надает по шеям этот дядько Пiтро. Его тáк звать, заморыш? Я еще подивился, что у такого заморыша хватило силы одним махом выдернуть из штепселя целого падре. А это трусоватый падре подыграл.

— Экзекутор тоже может подыграть, — предостерег меня Абу-Иштван. — У него может заржаветь топор. В каждом деле свои тонкости.

— Только не надо пугать. Про зарубки я читал. И даже перечел недавно. Настоящий палач на это никогда не пойдет. У него есть Arbeitsmoral. Каждое второе воскресенье месяца я водил экскурсии в Ordnungsamt. Смотритель за топором его вылизывает. Поэтому не надо меня пугать. Понял ты, Пiтро Джерми? У тебя такие же усики, как у падре трусики. Я тебя насквозь вижу. Стены насквозь не прохожу, что нет, то нет. А проходил бы, и тогда дождался бы. Чего? Не тебе знать. Не сметь меня пугать!

***

Дни потянулись… вру, время потянулось, как и прежде. На третьем слове неодолимо тянуло в сон и книга выпадала из рук — в руки следующего, который брался за нее, прочитывал еще три слова, ронял, но эстафету подхватывал следующий, и так продолжалась эта игра в «капитана Сонного», пока Алеша не сервировал мне — по своему обыкновению, бесшумно — ужин в голландском стиле. Я по-прежнему называл его Алешей, не желая утруждать себя переучиванием, привыканием; в хороших домах вакансия слуги открывается вместе с именем.

— Как вам Надинка?

— Загляденье. Мы взбирались по лесенке нос в хвост.

Он расспрашивал меня о моих впечатлениях.

— Ну, Абу-Иштван, сам понимаешь…

— Да-да. Нет, меня Надинка…

— А что? Я тебе уже сказал. Видно, что безотказная. Панталоны с начесом это пройденный этап. Но тут либо канализационный люк, либо в кружевном белье. Одно из двух.

— Понимаю. Абу-Иштван вам не особенно… Но он прекрасный отец. А как вы узнали об этом?

— О чем?

— Ну, вы же сами сказали: «Папеньке не говори». И адвоката разоблачили. Я думал, вы действительно мысли читаете на расстоянии. Абу-Иштван, когда я ему сказал, говорит: проверим. И прав оказался. На побег-то вы клюнули.

— Я? Клюнул? Ты смеешься. Просто решил размяться. А с кольцом ты, Алеша, свалял дурака. Был бы сегодня… Не расстраивайся, я знал, что ты сглупишь. Иначе бы не пошел с тобой.

— Ну, сейчас-то вы будете говорить что угодно. А Надинка, как, по-вашему, меня любит, или ей важно, что я Иштван своего отца?

— Что ты все меня да меня спрашиваешь? А сам-то что ты думаешь? Патер за что дал себя раздеть до трусов? За просто так?

— Нет, за интерес.

— Так же и твоя Надинка. Посмотри на нее, она же карманная.

В другой раз Алеша полюбопытствовал, верю ли я в предчувствия.

— Смотря в чьи? В твои нет.

— А в свои?

И тут я задумался: верю ли я в предчувствия? Случалось ли мне испытывать предчувствия? У Алеши подозрительно поблескивают глаза. Я мог бы ему сказать: «Интересно, да? За мной наблюдать? Пытаешься проверить, предчувствую ли я то, что тебе уже известно наверняка?». Вместо этого я сказал:

— Ты ошибаешься, если думаешь, что тебе обо мне что-то известно наверняка. Ничего решительно тебе не известно. Ни одна живая душа ничего не знает, а ты последний. Откуда тебе, губошлепу, знать? Смешно сказать.

Я, как мог, старался его поддеть: чтобы не удержался и выложил все. Но он молчал. Не скрывалось ли за этим молчанием, этим блеском в глазах злорадство? Здесь темно, чтобы разглядеть в его лице что-то определенное. Как хотелось определенности! Это к вопросу о предчувствиях. Но, во-первых, предчувствие не более чем страх, что оно сбудется. А во-вторых…

***

Я вскочил с койки, бросился к двери и принялся в нее колотить. Заслонка приоткрылась с визгом, которого Алеша бы себе не позволил, а тут в ржавом окошке нос, усы — так и хочется за них потянуть и отпустить, благо они на резиночке.

— Чего надобно, старче? — осведомляется «ночной портье». На словах всегда дружелюбен: «отче», «старче», «друже». Маска, я тебя знаю.

— Распорядись насчет картона и пастели. У меня вдохновение

Пока гром не грянул, я ни в какую не соглашался, а тут в панике наложил на себя ромбик. Мне почудился какой-то ажиотаж, хотя это обман чувств: при существующей звукоизоляции из-за двери ничего не слышно. Первое, о чем предупреждали приговоренного к смерти: не вслушивайся. А то целыми днями прислушивается: не идут ли за ним.

Появился нагруженный Алеша, и мне вспомнилось, как Зайка приходила таким же нагруженным осликом.

— Ну вот. А еще не верите в предчувствия.

Он отомкнул крышку трансформатора и опустил рубильник. Стало бело, как в Хиросиме.

— И сказал Господь: да будет свет! Трудитесь, у вас еще времени — нá море и обратно, — он торжествовал, а в бочку торжества каплю насмешки добавить никогда не вредно.

Гульд сказал: «Отсутствие мотива играет на руку…». Как играть без мотива, да еще на руку? Спроси у духов ада, они любят слушать безруких скрипачей. Если нож в зубах вызывает улыбку, как же светла улыбка у того, кто сжимает в зубах смычок. А рядом отрубленная рука. Композиционно вещь явилась как во сне, без всякого усилия с моей стороны, лишь благодаря воображаемому шуму снаружи, больно много всего «за дверью» накопилось.

Несколько раз на цыпочках входил Алеша, приносил поесть — но, видя, что я ни к чему не притрагиваюсь, так же неслышно уносил.

Я колебался: срез руки… Еще одна болванка, какие за меня подписывает из года в год Михайлов? Или чтобы в луже крови плавала отрубленная кисть? Я решил немного поиграть со скрипкой: мои мысли отвлекла широко, во весь смычок улыбающаяся голова. А назвать можно «Однорукий скрипач». Или «Понтеведринский Сцевола».

«ОДНОРУКИЙ СКРИПАЧ»

Снова вошел Алеша и тихонько тронул меня за плечо. Все эти разговоры про «полработы», я их всерьез и не принимал. Над кем занесен жертвенный топор, над ним Абу-Иштван уже не властен. Он не жрец Фемиды, чтобы распоряжаться жизнью избранника, а на его коллекцию Фемида плевать хотела.

— Пора, вот костюм. Я вам помогу.

С желанным хрустом он разъял накрахмаленную рубаху. Я все еще функционирую в трех измерениях, потом пойду на убыль: двухмерность, а там, глядишь, и одного измерения хватит. Это в противовес — и в счет — поступательности жизни, из пяти, десяти и более измерений, тоже предстоящих мне в каком-то космосе, где уже не Седа хлещет меня плеткой, а наоборот.

— Пиджачок будете? Пар костей не ломит.

— Давай.

— Галстук на память, да? Как договорились.

Мое privacy уже безвозвратно утрачено. Вошло несколько человек, и каждый заявил свою частицу прав на меня. Сейчас растащат по частичкам. Я не считал, сколько их, в костюмах, кроме одного, чьи трусы я видел своими глазами — обладатель сутаны был на сей раз в шляпке. Правда, в шляпах, не считая меня, были все. Может, запеть?

— Подпись! Вы же не подписали свою работу! — бросился ко мне Абу-Иштван, сильно уменьшившийся в своем значении.

— Бог тоже не подписывал, за него это делал Адам. А называется «Понтеведринский Сцевола». Или «Отсутствие мотива играет на руку».

— Но…

Кто-то в костюме точь-в-точь как у меня, хоть меняйся местами, тихо сказал:

— Абу-Иштван, пожалуйста…

— Да, господарь камер-циммер.

Растерзав меня взором, Абу-Иштван взял из чьих-то рук свиток — подавший предварительно его развернул. Всего несколько слов. Абу-Иштван грозно зачитал их, я же, не слушая, разглядывал бледный узор на оборотной стороне.

Алеша сделался как день ненастный, как украинская ночь. Взгрустнулось?

— Стойте! У меня есть право на последнее желание! — я был тронут его печалью. — Слышишь, директор? Давай сюда, директор, подпишу. Парень у тебя трогательный.

Я наклонился над картоном и написал кусочком угля: «Иштвану на долгую память. Итамар Рустамович».

По контрасту с Алешиной печалью их сияющие морды выглядели еще омерзительней. Тот, кого величали «господарь камер-циммер», взял меня под локоть и, не переставая, что-то говорил с таким лицом, как будто анекдоты травил. Я был в плотном кольце «друзей» — так оно выглядело. Расступились, только чтобы пропустить ко мне человека в белом халате. Он нагнал нас, когда мы уже сходили по лестнице, и очень извинялся, что придется на ходу измерить у меня давление.

— Это одну полсекунду. Только пиджачок… — я снял пиджак, который камер-циммер самолично взял у меня. — Нет, рукав можно не закатывать… извините, без этого никак нельзя. А меня как специально к одному вызвали. Симулянт первостатейный: и тут болит, и тут тянет, — оправдываясь, доктор удушал мое плечо нарукавником. — Ничего страшного, при таком стрессе могло быть и хуже, — сказал он под шипенье выходящего воздуха.

— Раньше вы не баловали меня своим вниманием.

— И слава Богу… Слава Богу, когда доктора не балуют своим вниманием. Ну всего вам доброго, — он стал сердечно трясти мне руку.

На пути нашего шествия нам не повстречался ни один заключенный, всё как вымерло. Так бывало, когда кортеж Вождя проезжал по городу. Я громко запел:

Что за дела?

Сегодня ты, а завтра я.

Возьмемся за руки, друзья.

И о чудо! Все взялись за руки, обмениваясь счастливыми улыбками. Так лучи пробиваются сквозь ненастье, а люди демонстрируют солидарность в противостоянии злу. С одной стороны меня крепко держал за руку седовласый камер-циммер, с другой — Абу-Иштван. И чувство такое, что оба они покорно следовали малейшему моему движению, что я задавал направление; когда я повернулся к перилам, они повернулись за мной, а скажи я, что вовсе не хотел сюда, один бы мягко упрекнул другого в недогадливости.

Уже остался позади знакомый мне широкий холл, но лестница, которой мы спускались, была пологой, парадной, с выточенными вручную перилами. Только ступив на эти широкие ступени, по которым можно было плыть, я до конца постиг завершающую серьезность происходящего. Бессмысленно упираться, больше смысла уже нет ни в чем, и невозможно осмыслить, ты ведешь или тебя ведут.

Под стать торжественной лестнице и двери: передо мною обе створки настежь, меня ждут, я переступаю порог, чтобы оказаться…

На улице! Со мной прощаются, вокруг раскрасневшиеся от счастья лица, все жмут мне руку, заключают в объятья. И уже ноги сами несут меня в ту сторону, где, судя по голосам, стояли существа, подобные мне. Нац-арт, хор, который я не спутаю ни с каким другим на свете, поет, бодро маршируя на месте:

Кто привык за победу бороться,

Вместе с нами пускай запоет.

Конец второй части

ОТ АВТОРА

Предыдущая часть была обезглавленная — не подразделялась на главы. В третьей части мы восстанавливаем деление на главы, но без нумерации и без эпиграфов, которые могут быть сочтены «архитектурными излишествами».

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

СВЕТ В ГЛАЗА

ПРОТИВУСОЛОНЬ

Обычай хоронить в открытых гробах уходит вглубь времен, питается сосцами прародительницы, ее млеком нация жива. В тяжкую годину исход из родных мест сопровождается выкапыванием отеческих гробов, которые грузят на телеги. Поверх кладут пожитки, на них еще «садят малых робят», а сами бредут против солнца, жмурясь и гоня перед собою скотину. Родная кровь, храни тебя Господь.

Хоронят в открытых гробах, даже если лицо обезображено донельзя. Тогда его скрывают под ритуальной маской. В обеспеченных семьях маску изготавливают на заказ методом габитоскопии во избежание «фотографической конкретики», но большинство удовольствуется тем, что есть в ассортименте. Лицо-двойник умершего в свое время осудил епископ Понтеведрийский Мойжиш, усмотрев в нем Ка древних египтян: газеты печатали отчеты о лионском конгрессе египтологов, а доклад Масперо был издан отдельной брошюрой по-немецки (1878 г.). «Взамен образины пусть будет букет цветов, коли нету лица», — говорил Мойжиш. Но напрасно клеймил он «мерзости египетские». Язычество — твердыня нации, в которой инстинкты сильнее душеспасительных увещеваний. Погребальный обряд дружен с маской, цветы же примета вожделения.

Словно уцелевший при низвержении в Ниагару, но убившийся, поскользнувшись на кожуре от банана, Балуёва (а вы думали, о ком сейчас пойдет речь?) оказался среди сотни сгоревших заживо в кинотеатре «Мальстрим». Это был двадцатичетырехчасовой мужской нон-стоп. Входящего в зрительный зал напутствовала воспроизведенная золотой прописью цитата из Писания: «Да не насытится око зрением». Вооруженная ставочкой-фонариком мышка-билетерша сопровождала посетителя к покойному креслу с одним откидным подлокотником, предварительно спросив не левша ли он. Когда глаза, вопреки выведенному золотом библейскому упованию, свыкались с обстановкой, оказывалось, что в соседнем кресле свернулась кошечкой мышка, чье живое присутствие многократно усиливало образ на экране и обратно. Но в один из ноябрьских вечеров всепожирающие пламы пожгли «Мальстрим».

Михайлов мурлыкал себе под нос:

Окрест братья во пламени,

А в дыму и в огне души носятся.

Он выбирал по каталогу лицо для тестя, от которого подтвержденное анализом ДНК осталось такое, что лучше промолчать. «И подавно хоронить нужно со всеми воинскими почестями», — сказал Михайлов по вручении ему останков.

— Вот этого дедушку нам… — указал он приемщику на снимок. — Одобряешь как дочь?

Йога «как дочь» одобрила выбор мужа, но не сразу, не автоматически, а сперва постояла, поразглядывала «маску-двойник», по-всякому наклоняя голову.

— Пожалуй, — согласилась она. Она сильно изменилась — не сравнить с прежней «герлóй», дразнившей усатых вахмистров. Очки с пуленепробиваемыми стеклами, которых она давно уже не стесняется, свидетельствуют, в каком тумане она прожила свою «зизнь молодую».

Все изменились за эти годы. Эмир Ласловец облез, усох, кроличьи глаза вываливаются. Мустафа Иличенку, тот вообразил себя форейтором, когда они с братом везли на телеге проложенное стружкой стекло. В итоге Мустафа свалился с лошади, сломал ногу и охромел. «Как из маминой из спальни кривоногий и хромой выбегает», — приветствует его Михайлов всякий раз, когда нац-артисты строятся, чтобы пройти с песней по жизни. Кто не изменился, это Михайлов: по-прежнему петух.

Есть много способов сдать позиции. Братко Зоринку остался силачом-бамбулой, но нажил грыжу. У Сашко Рудненку пятый номер подбородка. Власто Поланку, сейчас уже поправившегося, некоторое время возила в кресле-каталке дебютантка Маруся Романчук, крошечное существо на тоненьких ножках. «И каталка-катафалка убежала от меня» — поздравил Михайлов друга с выздоровлением. Поколение Маруси Романчук, идущее в кильватере первопроходцев нац-арта, порождало ощущение его, нац-арта, всеохватности.

Причиной пожара в «Мальстриме» по словам одних, насмешников, была «ласка огневая», по словам других, людей благочестивых, «содомлянам воздалось содомом» — в сущности, разницы никакой, вот уж где была ласка огневая, так это в Содоме. Случись такое на детском утреннике, потрясенные волхвы понесли бы на пожарище плюшевые дары. Прокатились бы митинги с требованием «реальных сроков». Даже по сгоревшим на танцульках насыпали бы курган, хоть и пониже, но при пожаре в кинотеатре «Мальстрим» эмпатии взяться неоткуда. Одинаковое «тьфу!» и на тех, кого пользовали, и на тех, кто пользовал. Скрещенье ног, судьбы скрещенье… тьфу! Осиротевшим же, овдовевшим же, исходящим же стыдом ничего другого не оставалось, как уткнуться в подушку. У них нет морального права призывать громы небесные на головы виновных в коротком замыкании.

Похороны Абу-Осипа прошли под лозунгом «Орлу — орлиная смерть». Гроб без крышки толкали на каталке-катафалке четыре могучих факельщика, можно сказать, капитаны факельщиков, которые после похорон надерутся до положения риз и будут храпеть, подложив под головы свои цилиндры. Прошествовали через весь город противусолонь: «солнце слепило, как могло». Это для египтян страна мертвых лежит на западе. По верованиям южных славян, душа человека после его смерти обретается в «солнечной завязи», откуда восходит Ярило-светило. Усопшего, представляемого своей седобровой и седоусой маской, черный креп драпировал до самого подбородка. Картонажное чело, обильно умащенное елеем, венчала бумажная диадема. Похоронным оркестром был хор; хормейстер иногда поворачивался к поющим лицом и, ритмично всплескивая руками, шел задом наперед. Нац-арт пополнился новыми участниками. «Молодая кровь», — повторял Михайлов, проводя смотр юным мордашкам.

Академия нац-арта еще не была учреждена, но название уже обсуждалось. Из всех вариантов Йоге больше всего понравилась «Академия на жердочке». Михайлов никак не решался запатентовать название, «щадил деньги». По этой части жалостлива и Йога, но когда на нее нападал бес транжирства, она становилась беспощадной к своему кошельку. Михайлов терпел, стиснув зубы. У каждого свои слабости, надо только не мешать друг другу предаваться им — раз; предаваться им надобно с надлежащей осмотрительностью — два.

Марию-ханум вели под руки, черный плат окаймлял ее бескровное лицо с возведенными к небесам безжизненными глазами — так оплакивают Сына. Но у Марии-ханум сын далеко, если не за тремя морями, то за двумя определенно, и его присутствие на похоронах было таким же условным, как и лицо ее мужа в гробу. Йога несла на палке фотографию брата: «двойник», «самозванец», «Ка», «личина» вскоре отождествляется с оригиналом. Точно так же актер в глазах зрителей наделен всеми чертами своего героя.

Марии-Ханум, Йоге Михайловой-Балуёве, Милко Михайлову (зятю), воткнутой в землю палке со снимком Осипа — всем четверым в равной мере вереница соболезнующих выражала свое участие. Что до воинских почестей, заявленных Михайловым, то на вопрос ведущего программы «Перед стартом», сколь уместны они в данном случае, Михайлов ответил: «Юпитеру не пристало стыдиться того, чем гордится бык, — и добавил с вождистским прищуром: — Спросите у похищенной им Европы».

Придать воинским почестям историко-патриотический характер помогло решение властей отказать бывшему начальнику перерабатывающего главка в государственных похоронах. Вместо бойцов Народной армии, давших бы холостой залп по воображаемым уткам, построилась команда лучников. Опустившись на одно колено, они прицелились в небеса и так застыли: созвездие Стрельца. Пока прах не соединился с прахом. Классические комья застучали по крышке гроба, родным и близким помогали заступы могильщиков.

На девятый день, когда Всевышний удостоил Абу-Осипа аудиенции — даже не будем пытаться представить себе эту картину — Мария-ханум с дочерью отправились на старый понтеведрийский почтамт, какие стоят по всей Европе, от Лиссабона до Ганновера. На старом Postamt´е находился международный переговорный пункт: двадцать четыре телефонные кабинки снутри были обиты чем-то удушающе синтетическим, вызывавшим испарину. Сидящий в кабинке прикрывал ладонью трубку, зажмурившись: он плохо разбирал, что ему говорили в ответ. Выйдя из кабинки и утирая красный лоб, он скажет кому-то, дожидавшемуся его с тревожным нетерпением: «Плохая слышимость». Часто кабинку начиняют собою двое, спина за стеклянной дверью заслоняет говорящего.

Так будет, когда объявят: «Эльфдален. Кто вызывал Эльфдален, Швеция? Пройдите в десятую кабину». Йога сорвалась с насиженного за полтора часа ожидания места и, ища глазами сказанную кабину, быстро направилась к ней. Следом, переваливаясь, с трудом поспевала мать.

— Ось? Сегодня девять дней, как… Не слышу. Мама здесь, хотела поговорить с тобой. Даю… да ты садись.

— Осенька… Шо? Нэ, мы хочем, тилькэ не чокали, шо ты прийдишь… Шо? Нэме… У нас тепленька осенька, тилькэ в горах… Кругем лежит?.. Добре, до свидны. Вот Ганка.

— Да, Ось… Батя был бы доволен, весь город смотрел, как мы его… Жил орлом и умер орлом… Со шведками не полетаешь, говоришь? Сиди, где сидишь… Что? И думать забудь, Милко не по этим делам. Он не пьет и не курит… Что? Дурак! Сам ты здоровеньким помрешь… Что? (Голос: «Три минуты истекло».)

(окончание)

Share

Один комментарий к “Леонид Гиршович: Заключенные… в кавычки

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.