©"Семь искусств"
  октябрь 2025 года

Loading

Все бы это Чернин как-нибудь снес, чай, не сахарный, но мухи… Мириады мух, несметные их полчища! Всех манер и видов. Жирные и косматые — эти смачно гудели как фашистские бомбовозы; мелкие, юркие роились атомами. Рождались созвездия и семьи, тотчас распадались, чтобы через мгновенье возникнуть вновь в ином сочетании. Строили космос с поразительным ощущением собственной правоты и воли.

Александр Ганкин

ДВА РАССКАЗА

СКЕРЦО С ЗОНТОМ

Жена забыла зонт в аптеке. Приплелась домой, едва дыша, астма одолевает, но она не сдается, то есть, ни фига не лечится. Привычно начала: ты, конечно, меня убьешь… Разумеется, я же известный изверг рода человеческого, караю за любую мелкую оплошность. Ни слова ни говоря, ноги в туфли, и пошел. Благо рядом, полсотни метров. Аптека отдельно, внутри магазина. В небольшом зале у прилавка двое — крупная ширококостная мамаша с кудрявой дочкой, за стеклом провизорша — миловидная азиатка прилежно ищет для них снадобье: всё чин-чином, она спрашивает дозировку, цену, которая их устраивает — они согласным хором отвечают. — Простите, что вмешиваюсь, — я и вправду встреваю поперёк и около, — жена тут зонтик забыла, я вместо нее, вот мазь, — она купила по скидке, кстати, на мой номер телефона, можете проверить, на имя Константин. — Стараюсь доказать им, что я, — это я, то есть, муж, а не прощелыга-самозванец, разинувший рот на чужую собственность. Только я все это произнес, объяснил, как вихрем мама с дочкой и прекрасная аптекарша с берегов Сыр-Дарьи, и даже сторонний дядечка, смиренно дожидавшийся своей очереди, все они разом замахали руками, запричитали наперебой: ой, вау, вой, а мы буквально, вот сей момент всучили его старушке с палочкой, думали, ее, а она молчок, ни ухом, ни рылом, взяла как в полусне и пошла-пошла, вряд ли далеко умотала, хроменькая, догоните мигом! — Да как-то неудобно, может, черт с ним, с зонтом, раньше у нее не было, а теперь появится, хорошо ведь? — Я и впрямь решил, что сто раз обойдусь, дома два, еще один в машине, везде спицы торчат; потерянный, — он такой же убогий. — Да, что Вы говорите, он же Ваш, заберите немедленно, мы сдуру отдали, а она бровью не повела, унесла как свой… — Они вытолкали меня взашей — в погоню, ату ее! Я развернулся, и кляня их за скудоумие, а себя за покорность чужой воле и вместе с тем скаредность пополам с явственным жестокосердием, в два прыжка настиг престарелую, в нелепой панаме, клонящуюся куда-то вбок и вниз похитительницу зонтиков, не успевшую исчезнуть, заплутавшую в дверях уже на выходе из магазина… — Простите, — сказал я, почти раскаиваясь, — мой зонт у Вас? — Она ничуть не удивилась, привыкнув за многие лета к скорбным извивам судьбы, растворила унылую сумку-кошелку — вечный атрибут пенсионера, кладут туда что ни попадя, авось пригодится. — Я и подумала, вроде зонт оставила дома, а дождик капает и капает сквозь панамку и голова словно непокрытая, а мне кричат — женщина, женщина, скорее заберите вещь, не то промокните… Я послушалась, ничего уже не понимаю, мне велят, я и верю… — Может, он Вам сейчас нужнее, — решил я свеликодушничать: а что, подарю бабке зонт, будет добром поминать в своих молитвах. Но она заломила сухонькие ручки не хуже тех, кто в аптеке, я диву дался, как она палку с кошелкой не уронила. — Нет, нет, дождь уже кончился, мне чужого не надо… — Предложил ей кошелку донести, она снова против: мне рядом, соседний дом, я сама… — Все чувства наружу и вперемешку, по пунктам: не ждать милостей от, никто не даст ей избавленья, опора на себя, силы как у курицы, других нет и не будет. Гордая? Еще бы не гордая, хотя при случае, гордость запрячет в самый дальний карман. Совесть заела, или стыд, а то и досада, что хитрость в очередной раз не прокатила, удача как кошка — шмыг, и мимо. На секунду я заглянул назад в аптеку, все просто счастливы, что справедливость уселась в свое законное кресло, а когда я посмел заикнуться, что мне неловко, будто обворовал старуху, они опять по воздуху замелькали словно мельничными крыльями, — что за ерунда, мы Вас поздравляем, обычно теряют, редко кто находит! Главное, порядок восторжествовал, всё по ранжиру, разложено по полочкам. Предметы и люди, легитимные их владельцы. и старушку никто не осуждал, и впрямь не виновата, понятно, от возраста голова садовая и дырявая, да что греха таить, иногда предложат, пускай даже чепуху, пустяковину, а отказать глупо, поскольку даром. А когда я с вновь обретенной пропажей воротился восвояси и рассказал этот забавный казус, то любезная моя жена сперва еле заметно кивнула в знак благодарности, а потом вдруг поскучнела, на глазах погрустнела, завздыхала с горькой укоризной: зря ты забрал у бабушки этот дурацкий зонт, мог и щедрость проявить на три копейки, — (Когда вместе живут тридцать лет и три года, слова и мысли взаимно перетекают как жидкости из сообщающихся сосудов. Смотри школьный задачник по арифметике), — а помнила бы она тебя долго-долго. Эту память никакими деньгами не измерить, — продолжала она довольно безжалостно. — Увы, не догадался, нет в заводе, зато песня поёт в ушах: каким ты был, таким ты и остался… И прекрасно! Достаточно, что давно знаком и дорог до боли в сердце, своим постоянством и неизменностью нравов — высшая ценность! — чмокнула в щеку, закруглив лестный для меня монолог. Я машинально потер след от поцелуя. Кабы не сирая, мало презентабельная жизнь вокруг, а чуть-чуть иная, я бы твердо знал как поступить. Раньше, не в худшие времена мне попадались и доставались элегантные дорогие зонты с гладкими, тугими как паруса лопастями, с острой, щегольской верхушкой, похожей на наконечник копья, пусковой кнопкой, стрелявшей как бесшумный пистолет точно и наповал. А также увесистой, мощной, литой рукоятью в виде набалдашника сапфировой синевы и прозрачности. Эх, будь у меня сейчас подобный модельный зонт, я не упустил бы желанной цели, — в кого им ткнуть и куда засунуть. И слились бы тогда воедино звуки и действия. Удар милосердия и укол, жалобный крик и треск жопы, разрываемой на части! Вот это было бы настоящим фортиссимо, с ног сшибающий, оглушительный финал. Всем финалам — финал! Ау, Людвиг ван Бетхо-о-вен.

ИЗ ЖИЗНИ НАСЕКОМЫХ

На поезд Чернин опоздал, следующий ожидался завтра утром. Значит, остаток дня и ночь придется прокантоваться в этом тусклом, дрянном городишке. Козы и пьяницы бродят по его сухим деревянным улочкам, только пьяницы и козы, неприкаянные. И пыль с дороги можно брать ведрами.

Гостиница подстать городу. Облезлый дом в два этажа, с разбитым крыльцом, вместо вестибюля — прихожая, разгороженная стеклянной стойкой.

Уже с порога Чернин начинает выяснять отношения с дежурной, сидящей за стеклом как в ларце.

Одноместных номеров заведомо нет, а в двухместный селить не хотят. Трех— и дальше, пожалуйста. Однако Чернин нервен, напорист. авторитетно трясет красной книжицей, печати неразборчивы, — дежурная понемногу сдается. — Ладно, — уступает нехотя, — к Иван Платонычу пойдете, он — чудесный. Месяц живет, ноль хлопот! — рифмует с фольклорной доброй улыбкой.

«Представляю, какой срач он развел!» — морщится про себя Чернин. Но выбора нет, и Чернин покорно бредет в номер на первом этаже к чудесному и покамест незнакомому Иван Платонычу.

Встретил его мощный, сырой дядя. Бровастый, щекастый, нос утюгом, но выразительной и точной лепки; по всему, в недавнем прошлом, видный господин. Увы, нынче расползся. С перебором. Брюки расстегнуты, чтоб для брюха простор, в несвежей майке, подножье шеи и грудь в потных колечках… Он заметно страдал от жары.

Стосковавшись по собеседнику, Иван Платоныч, а это, очевидно, был он, — выдал с места в карьер: в эти края командирован за шпалами, кои без пропитки, поставщик объегорил, вот и вынужден ждать замены, покуда рубает в столовке щи, тошнит, но есть можно, в сортир надо топать на вокзал, здешний в ремонте, огорчаться не стоит, потому что и это развлечение за неимением прочих; — телевизор сломан как и сортир, бабы глупы и заносчивы, шмурдяк по праздникам, гонят исключительно «червивку», запить немедля, иначе вывернет как пацана, и к здешней воде доверия ноль…

Накаркал Чернин: постели смяты, в том числе и его, Чернина. На скатерти пепел с окурками, носки Иван Платоныча с трусами вперемешку, ложки-вилки немытые…

Все бы это Чернин как-нибудь снес, чай, не сахарный, но мухи… Мириады мух, несметные их полчища! Всех манер и видов. Жирные и косматые — эти смачно гудели как фашистские бомбовозы; мелкие, юркие роились атомами. Рождались созвездия и семьи, тотчас распадались, чтобы через мгновенье возникнуть вновь в ином сочетании. Строили космос с поразительным ощущением собственной правоты и воли.

Для знакомства одна из них уселась Чернину на переносицу. — Мрак! — с воплем согнал ее, зло колупнул нос ногтем:

— Вы их терпите?!

— И до меня их было видимо-невидимо, — пожал Иван Платоныч крутыми плечами, — извините, привык.

— Как можно привыкнуть?! — Чернин забегал по комнате будто вождь по кабинету. — Пакость! Мерзость! Мельтешат, ни минуты покоя, а ночью как?

— Газеткой прикроюсь и сплю, — хладнокровно отвечал Иван Платоныч, — стараюсь не замечать, тогда мне они не помеха.

— Нет, это черт знает что! — Чернин на миг остановился, несколько мух плавно опустилось на рубашку, он дернулся, и они нехотя взлетели. — В конце концов они ж, бациллоносители, разносчики заразы, чему Вас в школе учили?

— Оставьте, — благодушно отмахнулся сосед. — Не найдешь большей заразы, чем сам человек, вечно мы свои грехи на других переносим, — на ворон и голубей, на мышек, теперь мухи виноваты… Для чего-то они существуют? Существуют. А раз существуют, значит, выполняют важную функцию, науке пока неизвестную, но ученые докопаются, вот увидите.

— Вы это всерьез? — Чернину померещилось, что лукавит сосед, Ваньку валяет. Себя, то есть.

— Вполне. Спасибо, что не це-це какая-нибудь. В нашей средней полосе природа мирная, без выкрутасов. Это там, у чучмеков, что ни муха — убийца, что ни таракан — скорпион.

«Нет, этот без заднего плана гонит, что думает.» — Чернин ткнул в Иван Платоныча с видимым отвращением, — на Вас мухи уже яйца откладывают. — И действительно, тихая семейка уютно пристроилась на его чуть припухлом предплечье.

— Шутите! С Вами не соскучишься…

— Плакать хочется… Хоть бы липучку повесили, глядишь, поменьше б стало.

— Висела липучка, — оживленно сообщил Иван Платоныч, — да я снял. Ко мне в гости приходила женщина, дама, так сказать. Не мог же я при ней оставить это уродство. Да и без толку, скорее, вред от нее. Мухи на липучку слетаются как мотыльки на лампу. Притягивает, что ли?

Чернин понял, — уговоры бесполезны. — Даму мухи не беспокоили?

— Чего ей беспокоиться, ее и шмель не прошибет! — За что-то Иван Платоныч был на даму сердит.

— Ладно, Вы как хотите, я с этим позорищем мириться не намерен. — Чернин решительно вышел в коридор и спустя некоторое время вернулся с совком, веником и странным предметом, одолженным у дежурной — кожаный лоскут болтался на длинной палке. — Потрогайте, не бойтесь. — Иван Платоныч с уважением коснулся. — Мухобойка, очень ценное, хотя и примитивное устройство. Теперь окна закройте и шторы, шторы, пожалуйста, задерните…

— Зачем? Жарко ведь…

— Хотите, пол-города набежит. Народ наш зрелища любит.

Чернин сильно растянул лоскут, как бы проверяя его на прочность, потом несколько раз как саблей рассек мухобойкой воздух, и вдруг резко щелкнул по стене. Словно пастух кнутом.

— Р-раз! — Огромная муха мягко шлепнулась на пол.

— Д-два! — На противоположной стене расплылось бледное пятно.

— Три! — припечатал парочку. нагло совокуплявшуюся на подоконнике.

— Четыре! — Мухи в панике заметались по комнате. Пришла их погибель. Чернин поражал их оптом и в розницу, — ловкий, безустальный, вездесущий; даже на потолке — эффектно выпрыгнув как Сабонис, на шторах и спинке кровати — кривые поверхности его не смущали. Прицельно лупил по окнам, ухитряясь не разбить стекол.

— Чистая работа! — Иван Платоныч впал в простодушный восторг. — Цирк зажигает огни!

Приятно, когда в тебе видят артиста. Чернин изогнулся дугой, абсолютно вслепую, на шорох, ударил звучно и с результатом. Иван Платоныч захлопал в ладоши.

— Газетку, газетку постелите на обе кровати, — скомандовал Чернин, не прекращая расправы. И так как до соседа все доходило как до жирафы, коротко пояснил:

— Не хочу спать в обнимку с трупами.

Иван Платоныч безропотно расстелил газеты, взял веник, начал подметать. Мух поубавилось, но Чернин не снижал накала экзекуции.

— Дотемна сволочей и прикончим! — приговаривал он по ходу дела.

Внезапно Иван Платоныч отложил веник, азарт боя захватил и его. — Позвольте, я попробую.

— Вы будто герой сказок, — съязвил Чернин, — год на печи, а тут развоевались.

— Давайте! Давайте! — настаивал сосед. Он как-то подобрался весь и мускулы его рельефно вздулись.

— Чай, не лопните? — Чернин отдал мухобойку, брезгливо стряхнул с постели газету, лег. — Только надо мной не бейте, — он блаженно потянулся всем телом.

С другого конца зайдем! — по-былинному размахнулся Иван Платоныч, вдарил так, что уши заложило как от выстрела и стекла мелко задребезжали.

— Ого! — сказал Чернин.

— Что, ого? — хряснул Иван Платоныч во второй раз, с потолка посыпалась штукатурка.

— Силу Вам девать некуда, вот чего.

— Не жалуюсь, — буднично произнес Иван Платоныч, — в молодости корове на спор рога раздвигал.

— Как это?! — Чернин даже привстал от удивления.

— Просто. Деталей уже не помню, но раздвигал. Треск стоял на всю округу. Никто, правда, не верит, когда рассказываю. Жаль, свидетелей не осталось. Один спился, другой сидит за грабеж, третий переехал, следы затерялись…

— Корова-то как реагировала? — осторожно осведомился Чернин.

— Мычала, конечно, но покорилась. Сила солому ломит. Вы, я вижу, мне тоже не верите…

— Не то, что не верю, но согласитесь, звучит странно.

— А Вы только представьте, включите воображение, закройте глаза, расслабьтесь… — выступил сосед в роли гипнотизера. Вольф Мессинг прям. Смешно.

Чернин честно зажмурился.

— Ну?

— Пожалуй… — Чернин поспешно продрал глаза, часто-часто заморгал, как бы желая рассеять наваждение. — По-моему, мы отвлеклись, вон, сколько их опять развелось, плодовитые твари! Не давать им продыху…

— Вы правы, ишь, разлетались. — Иван Платоныч возобновил охоту с прежним рвением. Мухобойкой орудовал как дубиной, бичом Божиим, веяло от него настоящей природной силищей, — Чернин по достоинству оценил чудовищные бугры на плечах и груди. Сосед заполнял собой всю комнату, к тому же, глухо закупоренную. Он подавлял физически, вблизи него дышать было трудновато.

— Простите, что учу, — смиренно сказал Чернин, — советую: замах короче, бейте с оттяжкой. Энергии тратится меньше.

— А на что ее экономить, энергию-то? — заметил Иван Платоныч, что Чернин скис, скис как трёхдневное молоко. И косые, вороватые взгляды его заметил, и что места себе не находит. Вздохнул:

— Либо боятся меня, либо смеются, и так всю жизнь. Ладно любовь, — хотя бы уважение… Но эти чувства достаются другим.

«Обожаем себя жалеть, ровно маленькие!»

— Напраслину на себя возводите, — хрипло проговорил Чернин, не любил, когда мысли его читали. — Давеча дежурная отозвалась о Вас очень тепло.

— Еще бы! Продала дерьмовой «червивки», а потом в штаны наложила, что стукну… — И-эхх! — нанес очередной зубодробительный удар.

Девятый вал! Стены ходят ходуном. Старенькая гостиница вот-вот рухнет и погребет всех под кирпичами-обломками. На грохот уже дежурная прибегала, депутация от постояльцев. Просили чуть потише, хотя в принципе, все — за, отнеслись с пониманием, пожелали успеха. Некоторые при том иронически улыбались, пальцем крутили у виска. Ну, да.

— Ваш способ по-своему эффективен, — Чернин рад сказать Иван Платонычу что-то приятное. — Хлопаете по столу, а они валятся с люстры. От шока.

— И люстра качается…

— И люстра качается… Обратите внимание, мух уже мало! Скептики посрамлены, мол, всегда есть и будут. Не будут, мы почти всех истребили. Разве под притолокой…

— Где, где? — взволновался Иван Платоныч.

— Над дверью. Нет, выше, — указывал Чернин, а сосед вслепую шарил по стене. — Под самым потолком целая колония прячется, Вам не достать.

Умаялся Иван Платоныч, щеки багровые, дышит с натугой. Ворчит: — все служба проклятая, без физической нагрузки. Сижу, лежу, битый час жую от скуки.

Отдохните, — предложил Чернин, — я добью.

— Я не устал, стыдно, разъелся как боров, потерял форму. — С досады кидается за обезумевшей одиночкой — хлоп! — сшибает на лету. — Есть еще порох… — он удовлетворенно переводит дух. — Теперь над дверью.

— Дайте мне, мне сподручней, — Чернин попытался забрать мухобойку.

— Шалишь! — Иван Платоныч отвел его руку, — Именно Вам уступать не намерен, взялся, так до конца. — Хватает стул, тащит к двери, олимпиец хренов!

— Да он рухнет под Вами, стол надежнее, — рекомендует Чернин. Вдвоем они подтягивают стол, ристалище, а не стол. Пыхтя, Иван Платоныч лезет наверх, отпихивая Чернина. — Сам. — Он нелеп и громоздок там, на верху. К Чернину возвращается хорошее настроение:

«Вид снизу — ништяк! Дракула, персонаж комиксов…»

— Смотрите, не навернитесь! — кричит Чернин. — Что я скажу Вашей жене?

— Передайте ей, что она — дура! — это были последние слова Иван Платоныча. Примерившись, он ступил на самый край и стол не вынес, с диким хрустом осел на передние ноги; Иван Платоныч…

Иван Платоныч лежит, упёршись в пол мордуленцией. Поза невольно щекочет самолюбие, — богатырь, поверженный в прах.

— А Вы еще стул хотели… — дружески ободряет его Чернин и недоговаривает; потому что мурашки по коже: сосед мучительным усилием перекатывается на спину, — стоячие, без выражения, очи, щеки выцвели, покрылись пеплом и рука судорожно сжимает горло.

— Шутите? — вырывается у Чернина.

Иван Платоныч уже не стонет.

— Допрыгался, — шепчет Чернин беззвучно, одними губами, дабы не уязвить слух пострадавшего Иван Платоныча.

… Суматоха, вызванная падением соседа, его предполагаемой травмой, к ночи едва улеглась. Изо всех щелей повылезал и сбежался в их номер народ, — словно войну по радио объявили. Гадали на кофейной гуще, что, собственно, произошло и как такое, вообще, могло случиться. Уши вяли от пересудов, но Чернин упорно молчал: кому надо — сам разберется.

Приехавшие врачи укололи Иван Платоныча в вену, — раствор, шприц, как положено; отчего тот слабо заворочался, глухо заворчал как кран — речь полилась толчками, довольно связно. И все равно, от греха подальше было решено отвезти его в больницу.

В поисках горящего криминального сюжета забрел на огонек милицейский сержант, и не найдя состава преступления, весьма огорчился, а утешил его бродивший поблизости беспачпортный шатун Федя Трынков, которого он забрал с профессиональным рвением в участок для проверки его сомнительной личности.

Зато изрядную бочку покатила на Чернина дежурная, — мол, нарочно всё подстроил, злонамеренный, подозрительный субъект. Чернин тихонько сунул ей пятерик, в сущности, недурные деньги за «омерту», закон молчания. Другой, тем более, другая, на ее месте счел бы инцидент исчерпанным, накупил бы вина, колбасы, настрогал огурчиков и славно попировал бы с друзьями. Дежурная приняла дань в рабочем порядке, без эмоций, на что собралась их употребить, скрыла, а Чернина продолжала поливать как злостного смутьяна и разрушителя по естеству. Пришлось одернуть, слегка пошантажировав:

— Поди проверь, чего он так расквасился, может, сам упал, а вдруг «червивка»?

Грубо, но действенно; свернулась клубком и уползла в домик.

От Чернина ждали объяснений, — он с трудом, кого уговорами, кого тычками, — вытолкал гостей из номера.

— Спокойной ночи, — всем пожелал нарочито любезно, — завтра тяжелый день.

— А я чувствую, не засну, — заявила дежурная с вызовом, опять вылезла из норы; охота же ей, консьержке по призванию, стукачке по интересам. — Боюсь, Иван Платоныч явится.

— А я всегда сплю как убитый, — парировал Чернин.

— Приедет кто, — точно к Вам подселю, — вредничала дежурная.

— И прекрасно, опять мухами займемся!

— Запрещаю! — дежурная сорвалась на визг. — Будете ночью шуметь, заявлю в милицию, мало Вам одного калеки!

Чернин понял, больше его не потревожат. Как был, одетый, бросился на кровать и моментально провалился в сон. Вопреки заверениям, спал неглубоко, сказались волнения предыдущего дня. Посещали его мутные, отрывочные видения. Сперва приплыло облако рыхлых, бесформенных очертаний и он, именно он, а не дежурная, панически бодрствовавшая в своем стеклянном загончике, распознала в нём массивное тело и душу соседа Иван Платоныча.

— Я же запер на ключ, — туго соображал Чернин, — как он проник?

С грустным укором Иван Платоныч завис над кроватью, ему было что сказать, но облаку предписано безмолвие, мёртвая тишина.

— Кыш, кыш! — мягко погнал его Чернин, — постельный режим, а он шляется…

Иван Платоныч безропотно распался в воздухе. Свято место пусто не бывает. Вослед ему невесть откуда выпорхнули юркие темнокрылые особи с утонченной грацией и изяществом манер, — их право на жизнь страстно ненавидящее общество не признает, и если б не сверхъестественная витальность, имманентно им присущая, они давно были бы поголовно уничтожены.

Короче, то были мухи, останцы и недобитки. Лепились на гладкой доске, — мятые крылья. переломанные лапки… Беспомощно трепыхались, пытаясь подняться на котурны, и подымались через боль, через не могу, и снова никли, жестоко изуродованные. И жил в этом хаосе судорожных движений внутренний ритм, звучала своя музыка. словно балерины в черных пачках исполняли скорбное па-де-де из Петра Ильича, может быть, Сен-Санса. Они не только кружились в траурном танце инвалидов, они силились взлететь, черные поверженные ангелы, и кто-то, счастливый, взмывал, отрываясь от доски, буквально восставая из мертвецов.

Сон сняло как рукой. Чернин давно уже с изумлением и некоторой оторопью наблюдал этот трагический балет на подоконнике в свете раннего утра, пробивавшегося сквозь шторы.

Как душно! Рывком он отшвырнул шторы, распахнул окно. С улицы в комнату хлынула прохлада, голова посвежела, но сердце… Сердце словно упаковали в бумагу, тесный получился сверток, куль. Нет, это не грудная жаба, не тахикардия, если и болезнь, то специфическая, болезнь местонахождения. Многие не могут жить в горах, растет зоб. У других от жары идет носом кровь, не закупоришь. Чернин любой климат переносит, но в некоторых географических точках ему становится абсолютно не по себе, — не то говорит, не то делает. Он всё равно делает, что хочет, но от этого плохо ему, и окружающим невыносимо, хотя, видит Бог, он ничего не имеет против них.

Всё это дурно пахнет — мазохизмом, душевным вывихом. Одно лекарство он знал от проклятущего недуга — бег. Немедленно бросить всё и драпать быстрей и дальше из окаянного места; так в старину спасались от чумы и холеры, а в поздние времена — от ареста. Движение — синоним свободы. Чернин легко шагнул на подоконник: к чему разводить тары-бары, шуры-муры с дежурной, этой гнусной крысой, выцветшей от пыли, скуки и злости! Начинать надо с белого листа, с новой надежды, без сбоев и досадных поворотов. Что бы ни было, — не останавливаться, — Чернин спрыгнул на землю.

Площадь была пустынна, козы с алкашами, покуда набирались сил в окрестных домах и оврагах. Камешки под ногами весело поблескивали, морщины и борозды загадочно ветвились подобно линиям руки, — безлюдный тракт, шедший параллельно железной дороге, утекая за горизонт, сулил всегдашние химеры, бесконечные переживания, вечную жизнь.

Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.