©"Семь искусств"
  январь 2025 года

Loading

Юрмих все делал со страстью — рассказывал о своих «знакомцах» из прошлых веков, занимался наукой, читал лекции, проводил семинары, писал статьи, книги, организовывал летние семиотические школы, разыгрывал шарады на веселых дружеских сборищах. Несмотря на полупустую аудиторию в Тарту, он читал лекции с полной отдачей, как будто бы перед ним сидел битком набитый зал.

Мария Ионина (Левина)

ТАРТУ В 70-Е ГОДЫ. ВОСПОМИНАНИЯ БЫВШЕЙ СТУДЕНТКИ[1]

(окончание. Начало в № 12/2024)

Сейчас многие теории Лотмана уже вошли в общее сознание и воспринимаются как нечто само собой разумеющееся. Но тогда, в семидесятые годы, его идеи ошеломляли. Официальная наука их не признавала, и Лотман оказался в положении опального ученого. Он жил в тихом Тарту и читал свои фантастические лекции примерно двадцати студентам. Это был нонсенс — такие лекции должны были собирать огромные аудитории. Изредка его приглашали выступить в Ленинградский университет, и тогда актовый зал набивался до отказа. Иногда его поклонники приезжали в Тарту, на несколько дней снимали гостиницу и сидели, как зачарованные на всех его лекциях.

Абсолютно все, о чем он говорил, было основано на фактах, а факты подтверждались источниками. Он увлеченно рассказывал о людях из прошлого, знал о каждом из них все — об их семьях, о службе, о наградах, об участии в войнах. Прошлое становилось настоящим, исторические персонажи превращались в наших знакомых. О каждом он говорил с теплом и симпатией, об отпетых ворах, взяточниках и дебоширах он рассказывал с нежностью и иронией, как о проблемных, но любимых детях. Бездарным литераторам он сочувствовал, бесшабашностью пьяниц и картежников восхищался. Казалось, он был знаком лично с каждым из них.

В его рассказах было много смешного. Как-то раз на лекции по русской литературе XVIII века он рассказал о семье, в которой оба сына служили в армии, и обоих звали Иван Козловский. «То ли у родителей фантазии не хватило, — хмыкнул Юрмих, — то ли им так нравилось это имя, только получилось, что в одной семье было два брата, и оба с именем Иван Козловский.

О героях войны 1812-го года и о декабристах он даже не говорил, а вещал с таким восторгом и трепетом, что его голос звучал громко, сильно и чеканно. Было очевидно, что эти люди ему были близки и восхищали его своей храбростью, служением отчизне, самоотверженностью.

Потрясала память Юрмиха. Он читал нам наизусть оды Державина, Ломоносова, стихи Тредиаковского, Сумарокова, Жуковского, Лермонтова, Тютчева, прозу Карамзина. Пушкина он просто знал наизусть и, помимо его стихов и прозы, любил цитировать отрывки из его дневников:

— «Дельвиг звал Рылеева к девкам. «Не могу», — отвечал Рылеев, — я женат». «Так что же, — ответил ему Дельвиг, — разве ты не можешь отобедать в ресторации потому только, что у тебя дома есть кухня?». <Цитата из дневника Пушкина. — М. И.> Прочитав этот отрывок по памяти, Юрмих, весело и с гордостью за Пушкина, посмотрел на нас.

— Пушкин в своем дневнике написал про Пестеля: «Пестель сказал: «Сердцем я атеист, но разум не дает мне с этим смириться».

«Посмотрите, как интересно, — говорил Юрмих, — было бы более понятно, если бы Пестель сказал обратное — сердцем я верю в Бога, но разум мешает мне с этим согласиться. А тут наоборот — именно сердцем я атеист, но разум протестует. Это же очень интересно!»

Он был обаятелен и величественно красив. Немного заикался, но легкое спотыкание придавало его речи особый шарм. У него была своеобразная дикция, звук «л» в сочетании с «о», он выговаривал по-польски: «суожно», «Уотман», примерно, как по-польски произносится Лодзь (Уоздь).

Доволен ли он был своей жизнью в «глухой провинции у моря»?

В Тарту он сберег свои нервы, покой и тишина эстонской провинции оставляли время для научных занятий. Мечтал ли он о больших аудиториях, о сотнях студентов и слушателей, о международных конференциях, куда его не пускали? Возможно. Он часто цитировал слова Пушкина о Чаадаеве: «Он в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес, а здесь он офицер гусарский». Эти слова звучали очень горько…

Я ходила на все его лекции, работала у него в семинаре по структуре прозы. Во время его лекций казалось, что мысли ускорялись, и сознание раздвигалось. Я страстно училась, уходила домой только после закрытия библиотеки и училась по ночам. Казалось, передо мной открывается пятое измерение.

Лотман был главой тартуско-московской семиотической школы, всемирно известным ученым, исследователем русской литературы, семиотиком и структуралистом, членом-корреспондентом Британской Академии наук (1977), членом Шведской и Норвежской Академии наук (1987, 1989). Он был крупнейший ученый, известный за границей гораздо лучше, чем в Союзе.

Но ему было запрещено выезжать за рубеж. Его имя было почти под запретом, особенно с тех пор, как в 70-м году у него дома прошел обыск в связи с его дружбой с Натальей Горбаневской и с его студентом Габриэлем Суперфином, который в 60-м году был отчислен из университета, а в 1970 стал одним из редакторов «Хроники текущих событий». Лотман стал невыездным, и до начала перестройки один только раз выехал в Венгрию.

Он был первым, кто принес в филологию точные методы исследования — семиотику и структурализм. Текст он рассматривал как имманентную структуру, в которой закодирована такая информация, которую не способен передать язык. В тексте работают внутритекстовые связи, благодаря которым насыщенность текста информацией резко возрастает. Стихи — это самый высокий уровень внутренней организации текста, информация, которая в нем зашифрована, не поддается перекодированию ни на какие другие языки культуры.

Я ходила на его доклады в Пушкинский дом и в Ленинградский университет. Он возвышался на кафедре, как жрец, аудитория была забита до отказа. Юрмих преображался, голос становился громким, отчетливым, сильным, заикание исчезало. Его доклады были выстроены четко, стройно, — вступление, тезис, разворачивание тезиса, заключение. В начале доклада задавался вопрос — в конце давался на него ответ. Не было отступлений, духа вольной беседы, того, что придавало его лекциям в Тарту особую прелесть «свободного романа». Его доклады, прочитанные вне Тарту, были более академическими. Жалко тех, кто не побывал в Тарту и не слышал настоящего Лотмана.

Ему нравилась интимность и домашность тартуского университетского мира и близость его семейной жизни к кафедральной. Бывали очень трогательные сцены, когда их семейные разговоры переносились в студенческую аудиторию, а дома обсуждались кафедральные дела и проводились семинары со студентами.

Однажды на защите курсовых работ Юрмих вышел оппонировать любимой студентке Зары Григорьевны, Гале Пономаревой[2]. Между ним и Зарой разгорелся яростный спор. Юрмих всегда был страстным спорщиком, а тут он разгорячился не на шутку и яростно нападал на свою жену. Спор шел о мифологемах. «Это, — и он приводил пример, — ты считаешь, мифологема?!» «Да», — спокойно и твердо отвечала ему Зара, — «Это мифологема!» Все притихли и, затаив дыхание, слушали эту словесную дуэль. «И это», — Юрмих гремел, приведя еще один пример, — «ты тоже, скажешь, мифологема?!» «И это мифологема», — таков был твердый ответ Зары. «А фраза — дети должны чистить зубы — тоже мифологема?!»

— Это утопема! — отрезала Зара Григорьевна. Юрмих засмеялся первым, вслед за ним грохнули все.

Спор был завершен в пользу Зары Григорьевны.

В нем было много мальчишеского. Однажды зимним вечером он, З.Г. и я шли в гости к Любе Киселевой. Юрмих был одет в коричневую дубленку и меховую шапку того же цвета, а в руках нес большой портфель. На улице было темно, горели фонари и, проходя мимо крыльца, с крыши которого свисали острые длинные сосульки, он вдруг снизу-вверх взмахнул портфелем и одним махом сбил всю эту гирлянду. Сосульки со звоном посыпались на крыльцо. Это было сделано легко, по-мальчишески, по-хулигански. Юрмих с гордостью посмотрел на осколки, потом на нас и пошел себе дальше, помахивая портфелем, очень довольный собой.

Он любил игру и умел играть. Как-то раз после его вечерней лекции мы выстроились в очередь в гардероб. Юрмих стоял вместе с нами, был оживлен и доволен. Получив свою дубленку, он вдруг быстро развернулся ко мне и раскрыл ее передо мной, приглашая надеть. Я растерялась и не смогла ему подыграть, а он ждал от меня импровизации, в его глазах горел мальчишеский огонек. Один миг он постоял передо мной с раскрытым полушубком, быстро понял, что со мной каши не сваришь, бросил мне с досадой: «Эх!», надел дубленку, развернулся и быстро пошел домой. Я, конечно же, очень долго переживала.

Мы все были слишком серьезны, а он был полон жизни и игры. Мало, кто умел ему подыгрывать. Юрмих все делал со страстью — рассказывал о своих «знакомцах» из прошлых веков, занимался наукой, читал лекции, проводил семинары, писал статьи, книги, организовывал летние семиотические школы, разыгрывал шарады на веселых дружеских сборищах. Несмотря на полупустую аудиторию в Тарту, он читал лекции с полной отдачей, как будто бы перед ним сидел битком набитый зал.

Юрмих называл себя непрекращающимся оптимистом. Он был настоящим гуманистом эпохи Возрождения, жившем в конце ХХ века. Его возможности и таланты были безграничны, но главной ценностью для него был человек.

В доме у Лотманов

С ноября …  по июль 1976 года я жила в доме у Лотманов.

Из полутемной, уставленной книгами прихожей двери вели в кабинеты Юрмиха и Зары Григорьевны. Там шла непрерывная работа — из кабинета Юрмиха доносился стук пишущей машинки, а в кабинете З.Г. стояла полная тишина — она писала в тетради крупным детским почерком. В глубине квартиры были комнаты Миши, Гриши и Алеши — сыновей Юрмиха и З.Г., и небольшая кухня, которую почти целиком загромождал огромный круглый стол. Здесь собиралась семья и здесь принимали гостей. Юрмих священнодействовал не только у себя в кабинете — появляясь на кухне, он и тут начинал творить чудеса. Кухня сразу же оживала, плита скворчала, шипела, брызгала раскаленным маслом. Он быстро, ловко резал мясо, жестом факира кидал куски на сковородку, переворачивал их длинным ножом, увеличивал, уменьшал огонь, наконец, водружал готовое блюдо на стол, и запах жареного мяса волнующе разносился по всей квартире. Так же молниеносно он лепил и жарил котлеты, готовил в духовке «фальшивого зайца» — запеканку из фарша, его фирменное блюдо. «Еда готова, идемте жрать!» — весело звал он, и тот, кто в этот момент оказывался в доме — дети, студенты, гости с кафедры — все немедленно приходили на кухню. Еда, приготовленная Юрмихом, всегда была очень вкусной и уничтожалась немедленно. И Юрмих очень этому радовался — он хотел сытно накормить каждого, кто приходил к нему в дом.

Приход гостей всегда был праздником для Юрмиха. Уже в прихожей он сыпал шутками и смеялся. По первому возгласу Юрмиха можно было понять, кто пришел. Когда появлялась Лариса Ильинична Вольперт[3], в прихожей звучало радостное: «Мадам!», — и Юрмих переходил на французский язык с русским акцентом. Лариса Ильинична отвечала ему на своем классическом французском. По его интонациям я всегда понимала, когда приходила Люба Киселева.[4] Люба была очень близким другом семьи, доверенным лицом, любимой ученицей, единомышленницей, помогала Юрмиху во всех его делах, поддерживала и успокаивала. Увидев Любу, Юрмих начинал говорить низким голосом с теплыми интонациями, сразу же забирал ее к себе в кабинет, и там они сидели долго, обсуждая семейные, кафедральные и научные дела. Потом они шли на кухню, звали по дороге З.Г, приглашали меня, и мы все вместе садились пить чай. Зимой в проходной комнате появился новый стол, подаренный Ларисой Ильиничной. Продолговатый, он был длиннее и вместительнее кухонного, и с тех пор все чаепития и трапезы проходили именно здесь.

Самым знаковым местом на кухне была раковина с немытой посудой. Посуду мыла З.Г., но у нее часто не хватало на это ни сил, ни времени. Лотманы чувствовали себя каждый раз неловко, когда к посуде приступал кто-нибудь из гостей. Даже мое проживание в семье не давало мне право на мытье посуды. Я обижалась, когда меня отгоняли от раковины, и долго боролась за свои права. В конце концов Лотманы сдались. Я мыла посуду по ночам. Времени у меня в распоряжении было много — дом не спал до пяти-шести часов утра — и я успевала все перемыть. Тишина ночи прерывалась стуком пишущей машинки Юрмиха, а когда стук прекращался, я уже знала, что через несколько минут они оба придут на кухню или пить чай, или «пожрать». Иногда они оба, приходя ночью на кухню, бывали сосредоточены, молчаливы, быстро выпивали чай и расходились по своим кабинетам. Но чаще всего Юрмих во время ночных чаепитий рассказывал смешные истории, шутил, каламбурил. А иногда вспоминал войну. Несколько военных историй он рассказал за ночным чаем:

«На войне я был связистом, и во время боя должен был разматывать проволоку для установления связи, все время бегать вдоль нее и чинить, когда ее разрывало снарядом. На моей спине висела катушка с проволокой и мешок с инструментами. И вот зима, идет бой, я бегаю, пригнувшись, вдоль всей линии, а вокруг свист снарядов, и они все время разрывают проволоку в разных местах. Только я починю в одном месте, как снаряд разрывает ее в другом. А я бегаю вдоль проволоки то туда, то сюда. А зима, мороз лютый, и для того, чтобы соединить два конца, нужно было снять рукавицы и зачистить концы. Руки прямо примерзали к железу. А связи все равно нет, провод все время рвется. Командир роты в бешенстве — идет бой, а связи нет. Он выскочил из штаба с криком: «Где связист?» И бежит вдоль линии искать меня. А я бегаю вдоль проволоки и латаю ее то тут, то там. Он меня увидел, подбежал ко мне, и тут с ним началась истерика. Кричит, задыхается от отчаяния: «Лотман! Лотман!» Достает пистолет, приставляет к моей голове и нажимает на курок. Осечка. Бросил пистолет в снег, разрыдался и убежал».

Юрмих рассказал эту историю так весело и беззаботно, как будто бы это не он был на волосок от смерти. «Так он же чуть Вас не убил!» — охнула я. Юрмих добродушно отмахнулся.

Юрмих прошел всю войну и ни разу не был ранен. Он просто никогда и ничего не боялся. Однажды я спросила его за ночной трапезой — а как вы выживали на войне? Он охотно ответил: «На войне мы жили так: задумывали — надо доползти вон до той сосны. Что будет дальше мы не думали, а знали только одно, что цель — вон та сосна. И вот ты ползешь и предвкушаешь, как сядешь под сосной, сможешь отдохнуть, снять сапоги, размотать портянки. Посидишь-посидишь, потом намечаешь себе следующую сосну, надеваешь портянки, сапоги и ползешь к ней. Так и живешь от сосны до сосны».

Когда мне исполнилось 20 лет, я пришла к Лотманам и сообщила, что все, моя жизнь уже позади. Юрмих тут же подхватил: «О, 20 лет — это самое тяжелое время! Когда мне исполнилось 20 лет, я был на войне. Мы пили спирт в землянке, я разрыдался, схватил ружье и выскочил на улицу стреляться. За мной выскочил мой друг, отобрал ружье и затащил меня назад в землянку».

Юрмих называл З.Г. «Заяц», смешно и любовно подшучивал над ней. Зара и сама смеялась над собой вместе с ним. Как-то за ночным чаем я спросила, как они познакомились. Юрмих оживился, потер руки и начал рассказывать:

— Мы вместе работали в семинаре у Мордовченко. Зара делала доклад о Белинском, и доклад был слабый. При этих словах З.Г. вскинула на Юрмиха свои огромные глаза, и в них промелькнула старая обида.

— Все студенты накинулись на Зару и принялись на все лады ругать ее доклад. Я понял, что надо заступиться — она чуть не плакала. Я встал и сказал: «Зачем Вы все набросились на нее? Девочка работала…»

«Когда я услышала, — продолжила Зара, — девочка работала», — я разрыдалась и с криком: «Ну и сволочь этот Лотман!» выскочила из аудитории и закрылась в туалете.

«А я, — добавил Юрмих, — стоял около туалета, как дурак, переминался с ноги на ногу и не знал, что делать. Потом я пошел провожать ее и подружек, которые ее дружно утешали в туалете…»

На этой фразе они оба обменялись многозначительными взглядами.[5]

У Юрмиха и З.Г. речь была пересыпана цитатами, реминисценциями, каламбурами. «Мышь, не мой посуду!» — велела мне как-то З.Г., и Юрмих тут же подхватил: «Великий немой!» Зара умела в любой разговор ехидно вплетать свои любимые фразочки. Например, «Человек по природе добр!» — и это всегда получалось очень смешно и как будто бы не к месту, а все равно к месту. Леша как-то скаламбурил: «Человек по природе бобр!» — и З.Г. потом с восторгом это повторяла. У Зары было любимое словечко «млявый». Скажет про кого-нибудь «млявый», и сразу понятно, что она имеет в виду. Млявый он млявый и есть.

Быт и хозяйство их утомляли, забирали много сил и времени. В доме не было отопления, топили печи, надо было заботиться о дровах. Не было стиральной машины, для горячей воды в ванной висела колонка, которая зажигалась со звуком разорвавшейся гранаты. В доме не было телефона, и они ходили на почту. Будь у них нормальный быт, кто знает, может быть, они и прожили бы подольше.

Как ни странно, помимо вечной посуды в раковине, в доме не было беспорядка, в его устройстве сохранялась внутренняя логика, а все вещи лежали на своих местах. Тихо, незаметно занималась хозяйством З.Г. Когда могла, мыла посуду, готовила будничную еду, поддерживала порядок в доме, подметала, убирала, гладила Юрмиху рубашки. В кабинете Юрмиха книги стояли аккуратными рядами, только рядом с пишущей машинкой были разбросаны. В спальне, которая служила для Зары кабинетом, все лежало на своих местах. На тахте, на которой, сидя или лежа занималась Зара Григорьевна, были разложены только нужные ей книги. В моей комнате было больше бардака, чем во всем доме вместе взятом. Юрмих, однажды заглянув ко мне, заметил: «Маша, я когда-нибудь расскажу Вам, что важна форма, а не только содержание.» Спустя много лет я поняла его слова.

По поводу хозяйства у Юрмиха было свое кредо, которое он однажды высказал, застав меня за чисткой кастрюль: «Маша, — сказал он мне очень серьезно, — бросьте заниматься хозяйством! Это бездна, дна у которой нет!»

На нем лежало много домашних дел. Казалось, он делал их играючи. Зара занималась хозяйством тихо, незаметно, Юрмих — ярко и артистично. Магазины, дрова, топка печей, приготовление мяса — Юрмих делал сам. Когда дети бывали дома, то Леша ходил в сарай за дровами, а Гриша выгуливал собаку Керри. Когда Гриша уехал в Питер, Леша взял выгул собаки на себя, но дома бывал редко. И тогда Юрмих сам и за дровами ходил, и с Керри гулял. Только однажды мне разрешили самой сходить в сарай и принести дров. Надо было по крутой лестнице через черный ход спуститься во двор, пробраться к сараю через груды бревен и набрать в руки как можно больше поленьев. Мне удалось захватить очень мало, а Юрмих всегда таскал дрова огромными охапками. Печи он топил очень артистично. Вставал на одно колено и задумчиво укладывал в топку полено за поленом. Как-то раз он застыл перед печкой и не мог найти в себе силы подняться. Прошла секунда — и он бодро вскочил на ноги, зашел в кабинет, и оттуда сразу же послышался дробный стук пишущей машинки. По утрам он ходил в молочный магазин и накупал там разные сорта творога. Приносил большие авоськи прямо к завтраку, выкладывал все продукты сразу на стол. За один день уничтожалось все без остатка и домочадцами, и гостями, а на следующее утро он снова шел в магазин, и так изо дня в день. Однажды мне после моих назойливых просьб самой позволили сходить за продуктами вместо Юрмиха. Но выдали деньги и строго запретили тратить свои.

Я постоянно комплексовала, что не могу быть полезной в доме. Однажды я принесла к чаю сладкий рулет. Я знала, что в лотмановском доме не принято, чтобы гости приносили к столу угощения, но все-таки решила рискнуть. Когда я смущенно вытащила из пакета рулет и выложила его на стол, Юрмих просто побледнел от оскорбления. «Конечно, Маша хочет сказать, что у нас нечего есть!» Я онемела. До рулета никто так и не дотронулся.

Однажды мне все-таки удалось показать свою преданность. В середине зимы Юрмих заболел тяжелым бронхитом, и врач прописал ему горчичники, иначе бронхит перейдет в воспаление легких. Горчичников не было во всем городе. И тут мне, как Винни Пуху, пришла в голову идея. Я никому ничего не сказала, тихо вышла из дома и помчалась в городскую больницу. С трудом войдя через тяжелую дверь, я поднималась по широкой лестнице и увидела женщину в белом халате, которая спускалась ко мне навстречу. Забыв о своей робости, я обратилась к ней и объяснила, что мне очень нужны горчичники. Женщина кивнула головой, ушла наверх и через минуту вынесла мне целую пачку горчичников. Очень гордая собой, я кинулась с этим трофеем домой, но, к моему глубокому разочарованию, фанфары не заиграли, Лотманы вполне эпически приняли мою добычу, впрочем, так же они относились и к своему здоровью.

Зару Григорьевну мы все любовно называли Зара. Она была знаменита своей рассеянностью, на эту тему ходили легенды, иногда далекие от реальности. Но в одной истории я была не только свидетелем, но и участником. Я тогда еще жила в Эльве и ходила на лекции через улицу Бурденко. И вот впереди я заметила маленькую фигурку Зары. Судя по ее энергичным шагам и целеустремленному виду, она сильно опаздывала. На ней был черно-белый клетчатый юбочный костюм, поверх которого был накинут легкий осенний плащ, она шла, слегка переваливаясь на своих туфлях с высокой платформой. Я догнала ее, и мы вместе устремились вперед, почти бегом. Зара была задумчива и рассеяна, пока я случайно не упомянула в разговоре, что сегодня вторник. Тут Зара вдруг остановилась, как вкопанная: «Как вторник!? Какой еще вторник?! Разве сегодня не среда?!» «Нет, — ответила я, — сегодня точно вторник». «Так чего же я прусь?! У меня же лекция в среду!!!» Она остановилась и заразительно рассмеялась. Мы обе стояли посреди улицы и хохотали так, что распугали тихих эстонских прохожих. Вдруг она посерьезнела и спросила себя: «Так что же, мне теперь домой возвращаться?». Постояла, подумала, а потом по-девчоночьи махнула рукой: «Ладно уж, пойду, все равно мне нужно на кафедру».

Юрмих очень нежно относился к Заре Григорьевне. Мягко подшучивая над ней, всегда восхищался ее твердостью, научным и человеческим мужеством. Зара была для Юрия Михайловича и женой, и дочкой, и помощником, и коллегой, и научным оппонентом. Она всегда была очень трогательной, и он рядом с ней чувствовал себя сильным, взрослым защитником, хотя и в нем самом было много детского.

Свои проблемы со здоровьем они старались не замечать, превращая их в повод для шуток друг над другом и над собой. Они сваливались с ног только, когда заболевали всерьез. Будучи свободными людьми, они хотели быть свободными от своего организма. Юрмих и Зара жили той жизнью, какую выбрали, какую хотели, и сумели создать вокруг себя особый мир. Давление властей не меняло их образ жизни, хотя, конечно, отравляло им существование. В отношениях между взрослыми и детьми тоже царила полная свобода. Каждый жил своей жизнью. Дети приходили, уходили, когда хотели, куда хотели, ни перед кем не отчитываясь. Ни к сыновьям, ни потом к их женам родители никогда не имели претензий. Миша и Леша женились рано — Миша на четвертом курсе, а Леша на втором. На первом курсе биофака он познакомился с Каей, а на втором курсе женился на ней. Этим ранним браком Юрмих и Зара были ошеломлены, но никогда не давили на Лешу ни вопросами, ни тем более, своим авторитетом. Обеих своих невесток они приняли сразу, нежно их полюбили и всегда гордились ими. Гриша в семье считался неблагополучным ребенком — художник, буддист, философ — он не вписывался ни в одну систему. Родители очень надеялись, что он сумеет поступить в Мухинское училище в Ленинграде. Для этого он на год переехал в Питер, жил у сестер Юрмиха на Невском, готовился с частными учителями к вступительным экзаменам, а с моей мамой занимался русским языком и литературой. Так как мы с Гришей были дружны, Зара с Юрмихом часто обсуждали со мной Гришины проблемы. За свои рассуждения я даже удостоилась Зариного прозвища «психологическая Мышь» и очень этим гордилась.

У Лотманов я подружилась с племянницей Юрмиха Наташей Образцовой, которая приехала зимой из Питера в гости и прожила у Лотманов около месяца. Мы делили с ней комнату, и, по-моему, не мешали друг другу. Мы с Наташей, как и весь дом, жили по ночам. В предутренние часы я вылезала из своей комнаты в проходную, где Наташа сидела на диване, подтянув к груди колени, и читала. Я садилась с ней рядом, и Наташа рассказывала мне одну за другой истории о Тарту 1960-х годов, о тех бурных днях, когда Юрмих и Зара были моложе и веселее, а будущие знаменитости Сеня Рогинский и Гарик Суперфин были студентами и вели беззаботную и богемную жизнь. Это была длинная и захватывающая сага, Наташа была неистощима, и я слушала ее, замерев от восторга. Жалею теперь, что не записывала, но в те годы я имела наглость рассчитывать на свою память.

Зимой приехала Инна Михайловна Образцова, Наташина мама, старшая сестра Юрмиха. Она жила в Ленинграде, но на учебный год уезжала в Псков, где преподавала в музыкальном училище. Инна Михайловна была худенькая, невысокого роста — совсем под стать Юрмиху. Она была иронична, наблюдательна, остра на язык. Меня она сразу же взяла под свое крыло. Заметив мои попытки заниматься хозяйством, она научила меня жарить рыбу, котлеты, варить кашу. Мы вместе с ней крутились на кухне, и она убеждала меня, что следует поменьше заниматься наукой и побольше осваивать житейские навыки. С благодарностью вспоминаю ее уроки. Пока гостила Инна Михайловна, она, по мере своих возможностей, брала на себя быт.

Ночью Лотманы писали статьи и доклады, днем ходили в университет, а вечером к ним приходили гости и студенты. Ночи были самым плодотворным временем суток. Раньше, чем в пять-шесть утра они не ложились спать. Тишину ночи нарушал стук пишущей машинки Юрмиха и скрип половиц в комнате Зары, когда она поднималась с тахты и шла к полке взять книгу. Заре нисколько не мешало, что ее кабинетом была спальня, что она работала сидя или лежа на тахте. В спальне у окна стоял письменный стол, на нем лежали стопки книг, но З.Г. за ним никогда не работала. У нее была уникальная способность заниматься наукой где угодно, в любом, самом неудобном месте. Из рассказов о ней известно, что, когда у них в доме шел обыск, она сидела за столом на кухне и невозмутимо занималась корректурой. Мы шутили, что Зару можно посадить под стол, и даже там она продолжит заниматься наукой. «Заниматься наукой» — это для Лотманов был modus vivendi. Студентов они оценивали по шкале «преданности науке». Способные студенты, которые не отдавали себя науке целиком, были Лотманам неинтересны.

Ведя ночную жизнь, я днем засыпала на лекциях, обижая преподавателей. В Тарту отношения между студентами и лекторами были домашние, а обиды почти семейные. Лариса Ильинична Вольперт как-то пожаловалась на меня Лотманам, что я всегда сплю на ее лекциях — и я готова была провалиться!

К экзаменам, конечно же, я тоже готовилась по ночам. Днем я сидела в библиотеке, а ночью зарывалась в учебники. Как-то раз, когда Юрмих вызвал меня из комнаты на ночное чаепитие, и я выползла бледная, как поганка, он сочувственно сказал: «А я любил сдавать экзамены. В этом мазохизме есть особое удовольствие. Ты весь зеленый, волосы в разные стороны, глаза зеленые — а потом сдашь экзамен, получишь пятерку — и так хорошо! Не зря мучился!» И тут же рассказал мне военную историю про мазохизм:

«В самые первые дни войны фронт отступал, и наша рота получила команду тащить за собой пулемет, а он по дороге увяз в грязи так, что всей ротой мы не могли сдвинуть его с места. Мы все были в таком энтузиазме, на таком подъеме, так дружно его толкали, что я совершенно не заметил, как сорвал на руке ноготь. Когда я посмотрел на свою руку и увидел, что на пальце нет ногтя, мне стало весело от мысли о том, что в довоенной жизни это ведь имело бы для меня значение!»

Между тем зима 1976-1977-го года несла Юрмиху неприятности. Он решил уходить с заведования кафедрой русской литературы, которую возглавлял с 1960 года. Давление властей сверху усиливалось, административные требования начинали душить. Принять решение было непросто. Он подолгу разговаривал с Зарой, с Любой. Иногда за общим столом он внезапно замолкал, становился тревожен, напряжен и, только что сев ужинать, резко вскакивал и уходил к себе в кабинет. Однажды утром он вышел к чаю особенно сосредоточенный, официальный, в черном костюме с галстуком. Он молча выпил чашку чая и вскоре хлопнул входной дверью. З.Г. пояснила мне эпически: «Юрмих пошел отказываться от заведования». «Почему?!» — ошалела я. «Он просто устал от бумаг». Вечером Юрмих вернулся домой взбудораженный и довольный, с облегчением шутил и веселился за ужином. Наступил новый этап в его жизни, он вовремя ушел от административной работы.

Он был мужественный, но при этом нежный и ранимый человек. Свою сентиментальность он старательно скрывал не только от других, но и от самого себя. Он сурово, с самыми высокими требованиями относился к себе, никогда не давал себе раскисать. «Вот в кино, — говорил он, — другое дело — как только начинается фильм, я сразу начинаю рыдать и так, пока фильм не закончится. Это в жизни меня ничем не прошибить». Но «прошибить» его было совсем не сложно. И желающие находились. Пришла как-то к Лотманам бывшая студентка Юрмиха и принесла английскую газету со статьей о Лотмане. Юрмиху стало любопытно, что о нем пишут, и он попросил перевести ему эту статью. Бывшая студентка взяла газету в руки и медленно, четко артикулируя каждое слово, начала бесстрастно переводить. После первых же фраз стало ясно, что статья критикует Лотмана и его школу. Юрмих напрягся. С каждым словом его огорчение все росло и росло. Он уже начал нетерпеливо ерзать на стуле, ожидая, когда, наконец, эта пытка закончится. Но гостья, которая как будто бы не замечала его смущения, переводила и переводила, слово за словом, не отрывая глаз от газеты. В конце концов Юрмих не выдержал и перебил ее: — «…. <имя. — М. И.> сидит, бутербродик кусает, ножички втыкает.» Та хладнокровно парировала: «Юрий Михайлович, Вы говорите так, как будто это я написала статью».

Юрмих был очень чувствительным и ранимым человеком. Иногда бывал резким и жестким до несправедливости. Он очень ревностно относился к научной школе, которую он создал, и с трудом терпел, когда студенты уходили в сторону от его методов работы. Он полушутя называл их предателями или перебежчиками. Но на самом деле он всерьез огорчался.

Он был широко одаренным человеком — в нем был талант артиста, художника, он писал смешные стихи. Он мог бы стать блестящим мультипликатором. Однажды на кухне в виде словесного мультфильма он изобразил перед нами какой-то подвернувшийся ему под руку сюжет. Я восторженно воскликнула: «Юрий Михайлович! Вам надо было стать режиссером!» Юрмих вдруг погрустнел и сказал горько: «Я много чего бы мог!» Видимо, он сознательно отказался от многих своих интересов, к которым испытывал тягу, но он когда-то принял твердое решение стать ученым и уже не распыляться на другие занятия. Для него наука было видом служения, поэтому он так болезненно относился к студентам, которые  уходили в смежные области.

У Лотманов я прожила целый учебный год. Мне было непросто, но я каждую минуту осознавала, как мне сказочно повезло.

Тем временем Гриша не поступил в Мухинское училище, вернулся в Тарту и поселился в Мишиной, то есть в «моей» комнате. После летних каникул я сняла квартиру вместе с подругами.

Моя новая жизнь в Тарту

На четвертом курсе в Тарту переехали, по моему примеру, две мои сокурсницы по заочному отделению — Римма Ермакова[6] и Галя Жубрицкая. И так удачно получилось, что для нас троих освободилась квартира в самом центре Тарту, на улице Магазини, рядом с университетом.

Для меня началась другая жизнь, и так, почти круглосуточно, заниматься, как в доме у Лотманов, у меня уже не получалось.

Я часто бывала у них и по-прежнему пыталась им помочь, чем только возможно. Всю зиму 78-го года Зара занималась корректурой нового издания «Записок русского путешественника» Карамзина, которую готовил Лотман и писал к нему вступительную статью. В основном Зара делала корректуру сама, часто вместе с Любой Киселевой, но и я смогла приняла участие в этой работе. Зара выбирала в доме место, где было тихо, брала в руки гранки, мне вручался один из номеров «Московского журнала», в котором Карамзин публиковал свои записки в 1791-1792 годах, и читала вслух медленно, четко выговаривая каждое слово, называя все знаки препинания, указывая на начало новых абзацев. Я старалась почаще приходить к Лотманам, чтобы помогать с корректурой. Для меня, конечно же, это был повод побыть у Лотманов. И я очень гордилась своим скромным участием в этом издании! Юрмих в это время дописывал вступительную статью. Как-то, поработав с Зарой, я уходила домой и в прихожей увидела Юрмиха, который, грустно стоя на одном колене, подбрасывал в печку дрова. Я спросила его: «Ну, как идет Карамзин?» А он так грустно и устало махнул рукой: «А!…» Как будто бы хотел сказать: «И зачем все это?» Я попыталась угадать его мысли: «Зачем писать о том, что и так понятно?» «О! — сказал Юрмих, — Маша всегда умеет подобрать точные слова!» Лучшего комплимента я никогда от него не получала.

Летом 78-го года Зара плохо себя чувствовала, была бледная и замученная. Она всегда бывала переутомлена, но тут это стало особенно заметно. Мы с Риммкой обсудили, что хорошо было бы вытащить ее в Пушкинские Горы к Риммкиным родителям, на природу в деревенский дом с огородом и двором, чтобы она побыла на свежем воздухе и немного отключилась от университета, ведь учебный год уже закончился. Я пришла к Лотманам и изложила наше предложение. Зара тут же отказалась наотрез: «Мне нужно заканчивать статью!» Юрмих попытался было ее уговаривать, но Зара была непреклонна. Пришлось отступить. Но я все-таки ждала подходящего момента… Спустя пару недель я случайно встретила их на переговорном пункте. Подойдя к ним поздороваться, я еще раз предложила Заре поехать в Пушкинские Горы, и Юрмих с новой силой набросился на нее: «Езжай, тебе надо отдохнуть!» Но Зара вновь упрямо отрезала: «Не поеду!» Было видно, что между ними нарастает конфликт, и я быстро ретировалась. Почти сразу же после того, как я вернулась домой, раздался стук в дверь. Девочки были дома, и мы все вместе пошли открывать — и ошалели, увидев Юрмиха и Зару! Юрмих был радостен и возбужден, а Зара подавлена и покорна.

— Вот, — торжественно провозгласил Юрмих, — привел Вам Зару! Она согласна ехать!

Зара упорно молчала, и было видно, что она совершенно не хочет ехать и просто покорилась воле мужа.

Дальше она уныло подчинялась всем нашим манипуляциям — покупке билета на теплоход, указаниям, что ей брать с собой, где взять чемодан, в какой комнате она будет жить в Пушкинских Горах. Все это было ей не нужно. Для нее было важно только то, что она везет с собой тетрадку с незаконченной статьей и несколько нужных книжек.

В общем, это была дурацкая затея. Зара уехала, и проводила дни, сидя за статьей в огороде у Риммкиных родителей. Она вернулась домой, как из ссылки, хоть и порозовевшая от свежего воздуха, но совершенно нерадостная. Статью она, кажется, закончила. Вот отсюда и пошла шутка: «Зару можно посадить под стол, она и там будет писать».

Лотман в Питере

Во время студенческих каникул Юрмих часто приезжал в Ленинград для работы в библиотеках в архивах. Все-таки в Тартуских библиотеках, богатых книгами, для него не хватало источников. Кстати, уже в 70-ые годы вся семья Лотманов называла Ленинград Питером.

В большой петербургской квартире рядом с кинотеатром Октябрь жили две его старшие сестры — Инна Михайловна, музыковед, ее дочь Наташа Образцова, и Виктория Михайловна, врач-кардиолог, работавшая в Академической больнице. Фасад квартиры выходил на Невский проспект, состояла она из трех просторных комнат и светлой гостиной. В дневные часы квартира были залита светом, так как окна были огромные, а потолки высокие. В конце 70-ых дом пошел на капитальный ремонт, и семейное гнездо Лотманов переехало в чуть меньшую квартиру на углу Невского и Фонтанки, вблизи одного из Клодтовских коней. В Ленинграде жила и третья сестра Юрмиха, Лидия Михайловна, но Юрмих всегда останавливался на Невском. Он был четвертым, младшим ребенком в семье, старшие сестры обожали его.

На последнем курсе я подолгу жила в Ленинграде и работала в Публичке над дипломом. Я дружила с Наташей Образцовой, поэтому была желанным гостем в доме на Фонтанке. Довольно часто я заходила к ним вечерами после библиотеки, мы пили чай в гостиной и вели долгие беседы. А уж когда приезжал Юрмих, я находила любые предлоги, чтобы появляться у них в доме как можно чаще.

Как раз во время очередного визита Юрмиха в Ленинград, побывав на лекции Лотмана в университете, отец моей подруги Тани Разумовской скульптор Лев Самсонович Разумовский сказал мне, что мечтал бы вылепить голову Лотмана — «у него очень интересная голова», но — добавил он огорченно: «Я понимаю, что никогда не смогу этого сделать.» И тут меня озарила идея — а что, если я попробую? Расскажу Лотману, что есть скульптор, который мечтает вылепить его бюст. А вдруг, подумала я, Лотман возьмет и согласится, он же очень азартный человек. После Публички я зашла в гости к Наташе и застала Юрмиха за круглым столом в гостиной, и, как бы между прочим, за чаем, я спросила его, не готов ли он позировать скульптору. Все наши опасения, о том, что он пошлет нас подальше, рассеялись в один миг. Глаза Юрмиха загорелись мальчишеским огнем, и он тут же радостно выпалил: «О, никто еще не предлагал вылепить мой бюст!»

Дальше все пошло, как по маслу. Лев Самсонович созвонился с Юрмихом, и они договорились встретиться в мастерской. И Юрмих аккуратно ходил туда позировать. Стоять на месте он не мог и, расхаживая по мастерской, вел долгие беседы со Львом Самсоновичем, которые тот позже дословно записал. Получившиеся монологи Юрмиха Л. С. Разумовский перепечатал на машинке, передал копии Тане и мне. Таня недавно поместила записи отца в фейсбуке, купировав при этом некоторые личные пассажи Юрмиха.

Оказывалось, что мои встречи с Юрмихом в Ленинграде бывали плодотворными не только для меня.

Мой друг Саша Ласкин в эти годы работал завлитом Молодежного театра, только что созданном на базе театральной студии ЛИИЖТа (позже из завлита Саша стал ученым и писателем). Главным режиссером театра был Владимир Малыщицкий, прежде руководитель студии. Еще в своей студийной жизни он прославился спектаклем «Сто братьев Бестужевых», поставленным по пьесе Бориса Голлера. Этим спектаклем и должен был открыться первый сезон Молодежного театра. Малыщицкий был очень образованным человеком, режиссером-интеллектуалом, актеров своих воспитывал на литературе. Как рассказывал мне Саша, во время репетиций «Ста братьев Бестужевых» вся труппа под руководством Малыщицкого изучала статьи Лотмана о декабристах, и Лотман был для них настоящим кумиром. Поэтому, когда Саша услышал от меня, что Лотман в Ленинграде, он сообщил об этом Малыщицкому, а тот попросил Сашу любой ценой привести Лотмана в театр, и они будут счастливы сыграть спектакль специально для него.

Мы с Сашей увиделись в Публичке, и он поставил меня перед этим фактом. Актеры и Малыщицкий уже ждут Лотмана, и что он, Саша, должен немедленно доставить его в театр. Я опешила от такого напора. А вдруг Лотмана сегодня нет в библиотеке? Я отправилась его разыскивать и, к счастью, нашла его в литературном зале. Понимая всю неловкость ситуации, я сообщила ему, что его с минуты на минуту ждут в театре, что режиссер и актеры уже готовы немедленно сыграть для него спектакль о декабристах, и что Лотман им срочно нужен, потому что они репетировали по его статьям.

Как удачно, что Юрмиху все на свете было интересно, и он из любопытства согласился! Это при том, что для него каждый час в библиотеке был на вес золота! Но единственное, что он попросил — это дать ему время, чтобы сдать книги и собраться. Мы договорились встретиться у выхода. Я выскочила из Публички, тут же побежала в телефон-автомат звонить Тане Разумовской и пригласила ее пойти с нами. Мы все вместе двинулись к метро «Гостиный двор». Шел легкий снег, снежинки, освещенные фонарями, долго крутились в воздухе, прежде, чем мягко опуститься на землю. Они, казалось, зависали на фоне темного неба, как будто раздумывая, падать ли им вниз или подольше покружиться в воздухе. Под фонарями они искрились и переливались. Я хорошо помню этот пейзаж…

Перед нами шли и оживленно беседовали Юрмих с Сашей. За ними еле поспевали мы с Таней. Я давно мечтала приобщить Юрмиха к живому театру, но он никогда не проявлял к нему интереса. Он даже с Юрским не попытался встретиться, хотя я прилагала огромные усилия, чтобы их познакомить. А тут — мы чудом поймали Лотмана и ведем его на спектакль, который будет сыгран в его честь. А мы по счастливой случайности участвуем в этом мероприятии.

Мы подошли к театру, вошли через служебный вход. Внутри нас ждал Малыщицкий, они с Лотманом радостно поприветствовали друг друга и пожали друг другу руки. Малыщицкий восторженно поблагодарил Юрмиха и подтвердил, что во время репетиций труппа читала вслух статьи Лотмана. Малыщицкий извинился: «Костюмы еще не готовы, ребята будут играть в своей одежде».

По внутренним коридорам нас подвели к закрытой двери, к которой были приставлены три ступени. В ту же минуты как из-под земли, перед нами возникли два актера. Оба были как сжатая пружина. Один из них, пониже ростом, поставив ногу на ступеньку, резко поднял фонарь вверх над головой и застыл в этой позе, второй актер, высокий и коренастый, страстно запел песню Окуджавы «Сумерки, природа, флейты голос нервный, поздние катанья…», аккомпанируя себя на гитаре. Это было так сильно, что у нас мороз пошел по коже. Начало спектакля уже захватило нас, и с этим чувством мы вошли в репетиционное помещение. Спектакль продолжился, его ритм уже был задан.

Для нас стояли стулья поближе к «сцене», Юрмиха посадили посредине. Спектакль начался с песни Галича о декабристах «Петербургский романс»: «От Синода к Сенату, как четыре строки…» Все актеры выстроились в каре и со страстью спели эту песню под аккомпанемент гитары. В то время Галич был запрещен. Эта смелость постановщика, единодушие актеров, вся мизансцена произвели огромное впечатление на Лотмана.[7]

Юрмих до конца спектакля сидел, не шелохнувшись. Когда актеры вышли на поклоны, они смотрели только на него. У Юрмиха в глазах стояли слезы. Ему нужно было несколько секунд, чтобы вздохнуть и прийти в себя. «Это… потрясает», — тихо выговорил он.

К нему подошли Малыщицкий и Саша, но разговор не получился — Юрмих устал, ему явно не хотелось вести беседу. Он пообещал, что напишет письмо и расскажет о своих впечатлениях. Мы вышли из театра вслед за молчаливым Юрмихом. Дойдя до метро, мы разъехались в разные стороны.

Позже, в Тарту, я, сидя в кабинете у Юрмиха, спросила его про спектакль, и была поражена ответом.

— Ну как же так, они ведь играют дворян, но какая у них каша во рту, они же говорить совершенно не умеют. И потом, разве дворяне так двигались? Они танцевали на балах, у них была легкая походка, они были аристократами, каждый их жест был точен и пластичен. А эти беспорядочно машут руками.

Я не поверила своим ушам. Я помнила его молчание после спектакля, его взволнованный голос: «Это потрясает». И вдруг такая жестокая критика.

Увидев мое изумление, он, добавил, уже смягчившись.

— Я им написал письмо, в котором все объясняю.

Лотман-зритель был под сильным впечатлением, но, когда первые эмоции улеглись, в нем, видимо, проснулся профессиональный историк, который заметил, что в спектакле много неточностей, ведь эту эпоху он знал наизусть. Условность театра он не готов был принять. Оказалось, что Лотман-зритель и Лотман-ученый живут в разных сферах. Я помню, как он разругал фильм «Звезда пленительного счастья», только за то, что эполеты и ордена на одежде персонажей не соответствовали геральдике того времени — как только он это увидел, он уже не смог досмотреть фильм до конца.

Хорошо еще, что Юрмиху показали репетицию, где актеры играли в своей одежде, иначе неправильные эполеты или ордена сразу испортили бы ему настроение.

Он, действительно, написал письмо Владимиру Малыщицкому, и я попросила Юрмиха дать мне его прочесть, боясь, что оно будет слишком резким. И тут я читаю письмо и вижу — ни следа критики. Доброжелательно и корректно, как мудрый педагог, он рассказывал о поведении дворян, об их манерах, привычках, об их речи, артикуляции, о жестах и движениях. Во всех своих реакциях на спектакль Юрмих был абсолютно искренен. Он был разный, Юрмих: Лотман-зритель, Лотман-ученый, Лотман-педагог.

Саша мне с гордостью рассказал, как письмо было зачитано перед труппой и что все они потом работали над замечаниями Лотмана. Разумеется, я ни словом ни обмолвилась о тех резких слова, которые я услышала от Юрмиха.[8]

Уже давно нет Владимира Малыщицкого, и его театр возглавляет другой режиссер, и нет Юрмиха, а эта история врезалась в память. Саша написал о ней в книге «Белые вороны, черные овцы»[9], а я рассказала ее так, как помнится она мне.

Непростой личностью был Юрий Михайлович Лотман — гениальный ученый, историк литературы, культуролог, создатель своей школы, мыслитель, мудрец, мужественный, свободный и смелый человек.

При этом он оставался сентиментальным и искренним, как ребенок, а иногда бывал взрывным и жестким до несправедливости. Он был живым человеком, но, в первую очередь, благородным и великодушным — редким примером гуманиста второй половины двадцатого века.

Примечания

[1] Главы «Юрмих» и «В доме у Лотманов» были опубликованы в «Трудах по русской и славянской филологии. Литературоведение XI», — University of Tartu Press, 1922, вышедших к столетию Ю. М. Лотмана. В данную публикацию они вошли с небольшими изменениями.

[2] Галина Михайловна Пономарева, была студенткой З. Г. Минц, защитила диссертацию по творчеству И. Анненского. После окончания университета занималась историей кафедры русской литературы Тартуского университета. Работала старшим научным сотрудником в Тартуском и Таллинском университетах. Автор нескольких статей и воспоминаний о Ю. М. Лотмане. Пользуюсь случаем выразить Г. М. Пономаревой благодарность за помощь в уточнении многих фактов и деталей в работе над текстом.

[3] Лариса Ильинична Вольперт (1926-2017), доктор филологических наук, преподавала зарубежную литературу в Тартуском университете. Специалист в области литературных связей между русской и французской литературами в девятнадцатом 19 веке (в основном занималась Пушкиным и Францией). С 1990 года — профессор, с 1993 года — профессор — эмеритус Тартуского университета. К тому же была шахматисткой, в 1978 году получила титул международного гроссмейстера по шахматам среди женщин.

[4] Любовь Николаевна Киселева, ученица Ю. М. Лотмана, работала на кафедре русской литературы в Тартуском университете, с 1992 года — ординарный профессор. Заведовала кафедрой русской литературы с 1992 по 2021 годы. С 1921 года — профессор-эмеритус.

[5] Эта история опубликована в книге, вышедшей в 2003 году (См. Ю. М. Лотман. Воспитание души, Спб, 2003. В книге этот эпизод тоже записан со слов Юрмиха, но там он рассказан немного по-другому. Я привожу тот вариант, который я слышала от него сама в 1977-ом году.

[6] Римма Валентиновна Ермакова (в замужестве Бурченкова), закончила университет в 1980 году. В 1980-1984 была одним из создателей и заведующей музея-усадьбы Ал. Алтаева (Ямщиковой) в деревне Лог, Псковской области. Позже к работе в усадьбе к ней присоединилась Галина Жубрицкая. В 1986-2009 Римма была хранителем музея-усадьбы Тригорское в Пушкинском заповеднике. В 2009 году победила на выборах главы Пушкиногорского района.

[7] К открытию театра Малыщицкий попросил Сашу найти стихи с таким же, как у Галича, размером. Он предложил «Царскосельскую оду» Ахматовой. Этот текст идеально подходил и по смыслу, и по своему уровню. Теперь спектакль игрался с этой заменой.

[8] А. Ласкин опубликовал это письмо в статье о Молодежном театре времен В. Малыщицкого: «Знаки беды. Записки бывшего завлита» (Петербургский театральный журнал, 1995, No 8).

[9] Александр Ласкин. Белые вороны, черные овцы. — М., Новое литературное обозрение, 2021.

Share

Мария Ионина (Левина): Тарту в 70-е годы. Воспоминания бывшей студентки: 2 комментария

  1. Abram Torpusman

    Захватывающе интересно. Прекрасный литературный стиль. Присоединяюсь к предложению представить Ионину к званию «Автор года» по разряду документальной прозы.

  2. Инна Ослон

    Выдвигаю Марию Ионину за чудесное повествование «Тарту в 70-е годы. Воспоминания бывшей студентки» на конкурс «Автор года 2025» по разряду документальной прозы. Читала с большим удовольствием и интересом. Ей удалось небанально рассказать о небанальной личности Лотмана и его близких.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.