©"Семь искусств"
  январь 2025 года

Loading

Чайковского я довольно много слышал, как дирижера. Он был слабый дирижер; его дирижерству, главным образом, мешала невероятная робость: когда ему нужно было дирижировать, он волновался до последней степени, ему казалось даже, что он упадет с подиума. Спасало положение только то, что оркестр его чрезвычайно любил; оркестр был хороший, в Москве по крайней мере, и они его поддерживали своим сочувствием. 

Александр Гольденвейзер

ВОСПОМИНАНИЯ О ГОДАХ УЧЕБЫ В МОСКОВСКОЙ КОНСЕРВАТОРИИ

Публикация Феликса Готлиба

(продолжение. Начало в № 12/2024)

Второй вечер

17 декабря 1938 г.

ГольденвейзерЯ прошлую беседу начал с маленького извинения, что я не мог подготовиться к ней; она носила поэтому несколько несвязный, случайный характер, и я думаю, такого же типа будет и нынешняя беседа. Это с точки зрения архитектоники, конечно, большой минус, но зато это сообщает нашей встрече некоторую интимность, так как я просто говорю, что в голову приходит, что вспоминается и, вероятно, это то, что нужно.

Так как я прошлый раз говорил неподготовленно, несколько случайно касался в своих воспоминаниях некоторых очень крупных фигур музыкального фронта прошлого, то я, поневоле, конечно, не говорил со всей полнотой всё то, что я помню. Я не могу этого сделать и сейчас, потому что это требует большой подготовки, но, тем не менее, мне хотелось бы к некоторым воспоминаниям о тех людях, о которых я говорил, сегодня вернуться и кое-что дополнить и об этих лицах, и о некоторых моментах жизни консерватории прошлого.

Я прошлый раз останавливался на замечательной фигуре Антона Рубинштейна. Кое-что из тех впечатлений и воспоминаний, которые у меня сохранились о нем, я хотел бы сегодня дополнить.

Когда я, еще можно сказать ребенком, впервые столкнулся с атмосферой, которая царила в музыкальной Москве, то атмосфера эта была насыщена обаянием имени незадолго перед тем умершего, в 81-м году (когда мне было еще 6 лет, так что я его никогда не видел), Николая Рубинштейна — брата Антона. Николай Рубинштейн был фигурой в высшей степени замечательной и оригинальной. По своему исполнительскому дарованию, по свидетельству людей, близко его знавших, он не уступал своему старшему и великому брату. Это было мнение не только пристрастных к нему обывателей московского общества, но этого мнения держались люди очень высокой компетенции, в частности, Сергей Иванович Танеев, его ученик. Тем замечательнее, что этот великий пианист, великий артист пожертвовал всей своей артистической карьерой ради дела музыкального просвещения Москвы и свою артистическую деятельность ограничивал ежегодными выступлениями раз или два в Москве и в тогдашнем Петербурге, один раз совершил поездку по России в пользу пострадавших от самарского голода и раз играл с огромным успехом на парижской выставке, кажется, в 76-м году, точно не помню. Всю свою деятельность он отдал Московской консерватории и созданию в Москве симфонических концертов.

О личности Николая Рубинштейна имеются противоречивые свидетельства. Из переписки Чайковского с фон-Мекк можно получить несколько ложное представление не только о личности Рубинштейна, но и об отношении к нему Чайковского. Чайковский, очень нервный и экспансивный человек, как-то, поссорившись с Рубинштейном, очень резко отзывался о нем. На самом деле он высоко его ценил, как художника, и любил, как человека, и создал ему памятник своим знаменитым трио.

Николай Рубинштейн был очень сильной личностью, с ярко выраженной индивидуальностью и, как все люди, очень энергично проводящие свою линию, поневоле вызывал иногда у окружающих недовольство, но в общем его смело можно назвать кумиром Москвы. И я застал в Москве эту атмосферу. Когда я поступил в консерваторию (это было через восемь лет после смерти Рубинштейна), стены консерватории еще дышали воздухом и атмосферой Николая Григорьевича.

В 83-м году, еще мальчиком, я слушал впервые Антона Рубинштейна (это было через два с лишним года после смерти его брата). Тогда многие обратили внимание на то, что во время исполнения Рубинштейн часто не мог удержать слез: ему, вероятно, тяжело было впервые после смерти брата, которого он так любил, появляться на эстраде зала Благородного собрания (теперь Колонный зал).

Из внешних впечатлений об Антоне Рубинштейне у меня сохранилось одно очень яркое, но оставившее след в моей памяти.

В исторических концертах, которые он, как я уже говорил, на другой день повторял бесплатно, бывало очень много народу. Тогда не было определенной платы за программу концерта, а на столике с программами стояла тарелочка, и висел плакат о том, что все внесенные за программы деньги поступают в пользу недостаточных учащихся консерватории. И я помню такую патриархальную картину, как Рубинштейн после концерта шел из артистической к этим столикам и набивал все карманы деньгами, которые были положены за программы, чтобы отдать их консерватории. Так у меня осталась в памяти эта трогательная фигура. Потом ему, вероятно, было трудно идти, потому что денег было очень много, там были и бумажки, но много было серебра и меди.

Я не только как пианиста слышал Антона Рубинштейна, но неоднократно слышал его и как дирижера. Как многие большие музыканты и композиторы, он не был хорошим дирижером. Он был лучший дирижер, чем Чайковский, который был очень слабым дирижером, но технического мастерства дирижерского у него тоже не было.

Кроме того, у него была особенность: на каждой репетиции он всё показывал оркестру по-разному, а на концерте всё вел наоборот. Это доходило иногда даже до таких случаев, что приходилось останавливаться и начинать с какой-нибудь буквы, потому что оркестр совершенно терял нить.

Затем, в увлечении он забывал о публике. Я помню, было, кажется, сотое представление оперы «Демон» в Большом театре; он дирижировал, и на спектакле ему не понравилось освещение, которое пустили на Демона в каком-то месте. Он остановил оркестр, потребовал переменить свет и потом начал картину сначала. Он, очевидно, забыл, что это не репетиция.

Когда Рубинштейн приезжал в Москву для концертов, он почти всегда приходил в консерваторию, и для него Сафонов устраивал обычно студенческое утро (тогда учащиеся консерватории не назывались еще студентами, а просто учащимися консерватории). На этом утре играли, как всегда в таких случаях, более даровитые ученики, и обыкновенно по окончании такого утра Рубинштейн, к общей нашей радости, выходил на эстраду и играл нам что-нибудь.

Он слушал молча и обычно никаких замечаний по поводу исполнения не делал. Но помню один случай, когда он задал один вопрос, и этот вопрос уже явился оценкой исполнения, У нас был очень талантливый товарищ, учившийся вместе с нами у Зилоти, и потом, когда Зилоти уехал, перешедший к Пабсту, — Максимов, очень даровитый яркий пианист, который, к сожалению, совсем молодым умер от тифа. У него была блестящая техника и склонность к большому блеску на фортепиано, которым тогда по молодости лет он очень увлекался. На утре в присутствии Рубинштейна он играл «Feu fоllet» Листа с очень большим блеском. Когда он кончил, Рубинштейн его позвал и задал ему вопрос: «А Вы знаете, что значит «Feu fоllet»?» Этим вопросом он ограничился. Помню также, что, кажется, в этот же раз в конце программы играл Скрябин и сыграл несколько своих мазурок. Когда он кончил (как раз это был последний номер программы), Рубинштейн согласился что-нибудь сыграть.

Выйдя на эстраду, он сыграл довольно длинную и очень удачную импровизацию на одну из мазурок Скрябина, — импровизацию, которая была модуляцией в ту тональность, в которой он собирался играть. Однажды он сыграл после такого утра cis-mоll’ную сонату Бетховена.

Я прошлый раз упоминал о некоторых впечатлениях от его игры. Хотелось бы еще упомянуть об одном впечатлении, когда он давал исторические концерты, это было в помещении Немецкого клуба. Так как дело было зимой, то к концу программы обыкновенно в зале становилось полутемно, но свет не зажигали, и я помню, когда он играл шумановскую программу (а я, как мальчик, только один раз был вечером на Историческом концерте, а то бывал на утрах), он сыграл пьесу Шумана «Vоgel als Prоphet», сыграл ее совершенно изумительно. Я вообще не люблю соединять музыкальные впечатления со зрительными, но это звучало до такой степени фантастично, что положительно казалось, что видишь эту порхающую по зале птичку, настолько изумительна и прозрачна была звучность.

Очень интересен небольшой рассказ Льва Николаевича Толстого о беседе с Антоном Рубинштейном по поводу того, как он играет на эстраде. Рубинштейн сказал Толстому на первый взгляд парадоксальную, но чрезвычайно мудрую вещь: «Знаете, Лев Николаевич, если я играю на эстраде и сам при этом взволнован, моя музыка не доходит до публики». Он хотел этим сказать, что искусство — это не воздействие самой жизни, а жизни претворенной. Когда художник создает свое произведение, он переживает очень большое волнение и возбуждение, но когда это волнение претворилось в искусство, он должен передавать его с исключительным хладнокровием, передавать то волнение, которое он, исполнитель, раньше пережил. Если слушатель застает его в момент переживания, то художественного впечатления не получается. Это очень тонкое замечание. Оно понравилось Толстому.

Был другой любопытный случай, который рассказывала Татьяна Львовна Толстая. У друзей Толстых, Олсуфьевых был как-то на святках костюмированный вечер, и маски решили замаскироваться фигурами из «Карнавала» Шумана. Рубинштейн случайно приехал к ним в гости, узнал об этом и стал играть «Карнавал», и маски танцевали под его музыку.

Говоря о циклопических программах концертов Рубинштейна, я не упомянул случай, когда после окончания клавирабенда его вызвали на бис, и он сыграл все «Fantasiestйcke» Шумана. В последнем концерте, который Рубинштейн дал в Москве в 94-м году, в конце зимнего сезона, в год своей смерти (он умер 16 ноября 94-го года), он играл три своих произведения с оркестром: 5-й концерт, «Русскую фантазию» и «Концертштюк». По окончании концерта он долго не хотел играть на бис. Уже потушили в зале свет, и потом, наконец, после очень длительных просьб Рубинштейн вышел и сыграл две пьесы Шопена: Экспромт Ges-dur и As-dur’ный этюд из трех этюдов без опуса. И это были последние звуки, которые я слышал от Рубинштейна, последнее, что он играл в Москве. Они остались звучащими, как недосягаемое совершенство.

Очень трогательно было также, что в одном из симфонических концертов, которым он дирижировал, — из сочинений Бетховена там была 9-я симфония, — он согласился, чтобы солистом выступил, тогда еще мальчик лет 16-ти, Иосиф Левин, который играл 5-й концерт. Это был во многом замечательный пианист, о котором я, когда буду говорить о своих товарищах, скажу подробнее.

Кое-что я добавлю о своих впечатлениях о Чайковском.

Чайковского я довольно много слышал, как дирижера. Он был слабый дирижер; его дирижерству, главным образом, мешала невероятная робость: когда ему нужно было дирижировать, он волновался до последней степени, ему казалось даже, что он упадет с подиума. Спасало положение только то, что оркестр его чрезвычайно любил; оркестр был хороший, в Москве по крайней мере, и они его поддерживали своим сочувствием. Эта робость Чайковского перед выступлением была отчасти причиной небывалого скандала, который с ним случился в Вене, хотя тут причина была не только в этой робости. Он должен был дирижировать там симфоническим концертом и страшно волновался. Оркестр там его, разумеется, меньше знал и любил, чем в Москве, и у него были еще какие-то недоразумения с администраторами, устраивавшими этот концерт, а кажется, и с оркестром. В день концерта, — его имя было в Вене достаточно популярным, билеты были все проданы, — состоялась генеральная репетиция, после которой он был настолько не удовлетворён, что прямо с репетиции поехал на вокзал и уехал из Вены, и с какой-то станции послал телеграмму о своем отъезде.

Я был в Москве на первом представлении «Пиковой дамы», которой дирижировал Чайковский. Это не было, в сущности, первым представлением, потому что в первый раз «Пиковая дама» была поставлена в Киеве, потом в Петербурге, и потом уже в Москве. Меня пригласил к себе в ложу Зилоти, у которого я тогда учился. В ложе были: он с женой, Рахманинов, Максимов и я; не помню, кто еще был. Впечатление от «Пиковой дамы» с первого же раза было необычайно глубокое. Познакомиться с оперой нам удалось до представления, потому что клавираусцуг в это время печатался, и Зилоти дал нам корректурный экземпляр, чтобы мы могли предварительно познакомиться с оперой.

Я был также на каком-то юбилейном спектакле «Евгения Онегина», — не помню, кажется, сотом, — которым дирижировал Чайковский. Помню его концерт, где он дирижировал 9-й симфонией Бетховена и своей «Франческой».

Мне лично удалось познакомиться с Чайковским за несколько дней до его смерти. В октябре месяце в Петербурге под управлением Чайковского должна была в первый раз исполняться его 6-я симфония. Он приехал из Клина в Москву и должен был в тот же день вечером уехать в Петербург. Утром он зашел в консерваторию, пришел в класс Танеева (в класс фуги), в котором был я, мой товарищ Алчевский и еще одна ученица — Мальковская. Танеев показал Чайковскому наши работы, и тот выразил желание с будущего года вести класс свободного сочинения в консерватории, куда мы должны были перейти. Раньше не было промежуточного класса форм между классом фуги и классом свободного сочинения, и ученики прямо переходили из класса фуги в класс сочинения. Чайковский предлагал такую форму занятий, чтобы мы ему свои работы посылали в Клин и потом изредка с ним встречались и занимались. Мы счастливы были такой перспективой.

После этого разговора с Чайковским мы поднялись наверх, где для него было организовано маленькое утро. Органист Морозов играл c-mоll’ную фугу Баха, а затем для Чайковского впервые был исполнен по рукописи его квартет «Ночь», написанный им на свои же слова к музыке из «Фантазии» Моцарта. Пели ученики консерватории.

Чайковский в тот же день уехал в Петербург, продирижировал там почти без успеха 6-й симфонией и через три дня умер от холеры. Так что мы с ним не только не занимались, но даже больше не виделись.

О характерном случае с Чайковским рассказывал Степан Васильевич Смоленский. Когда Чайковский бывал в Москве, он посещал Синодальное училище, где для него устраивались концерты. Синодальный хор был одним из лучших, если не лучшим хором в мире. Хор пел русские церковные песнопения, был постоянным хором кафедрального Успенского собора в Москве, но в своей академической жизни певчие этого хора пели очень много музыки не православной. Они пели Палестрину, нидерландцев, Баха, Моцарта и др. В открытых концертах им не позволялось это исполнять, начальство не разрешало, но они устраивали закрытые концерты, где и исполнялись эти произведения. На эти концерты ходили и мы, учащиеся консерватории.

Во время приездов Чайковского в Москву для него устраивались утренники, где исполнялись между прочим и некоторые его вещи. Чайковский писал и церковную музыку, — как известно, у него есть Обедня и Всенощная, есть и несколько мелких, менее ценных церковных сочинений. Одно из таких произведений, редко исполняемых, было однажды включено в программу. Сочинение это было написано давно, и Чайковский, очевидно, совершенно забыл его. Он сидел рядом со Смоленским, когда его пели, морщился, — оно ему не нравилось. Наконец, он обратился к Смоленскому с недовольной улыбкой и спросил: «Что это за дрянь?» Смоленскому было очень неловко сказать, что это его сочинение.

Чайковский, благодаря тому, что он был плохим дирижером, проваливал обычно свои новые сочинения при первом исполнении. Так как оркестранты их не знали, то помощи и поддержки, как тогда, когда он дирижировал своей «Франческой», которую они знали наизусть, они оказать в такой степени не могли. Следствием этого было то, что некоторые из его лучших сочинений после такого первого исполнения бывали признаны неудачными. Когда Чайковский в первый раз исполнял Пятую симфонию, она не имела абсолютно никакого успеха, и он выражал большое сожаление, что поторопился напечатать партитуру до исполнения, потому что иначе он бы ее уничтожил. Когда, уже после его смерти, приехал в Москву Никиш и сыграл ее, все поняли, что это за сочинение.

Та же судьба постигла и Шестую симфонию, которую он играл в первый раз за 3-4 дня до смерти, и которая не имела почти никакого успеха.

Также одно из его последних сочинений — симфоническая картина «Воевода» — было неудачно им исполнено в Москве; к этому еще прибавился неблагоприятный отзыв Танеева, которому эта вещь при первом исполнении не понравилась. Придя домой после концерта, Чайковский сжег партитуру. К счастью, Зилоти, в концерте которого это произведение исполнялось, успел спрятать оркестровые голоса, и спустя несколько лет после смерти Чайковского партитура была по этим голосам восстановлена и напечатана. Я как раз был у Танеева, когда ему от Беляева прислали экземпляр партитуры «Воеводы», и он предложил мне вместе с ним по партитуре в четыре руки сыграть эту вещь. Мы это сделали, и я помню то особое чувство Танеева, которому чрезвычайно понравилась эта музыка. Он испытывал чувство глубокого раскаяния, что причинил Чайковскому такое огорчение, заставив это сочинение уничтожить, благодаря неблагоприятному своему отзыву.

Хочется мне несколько подробнее остановиться на личности Танеева, о котором я в прошлый раз говорил.

Кроме того, что Танеев был исключительным музыкантом, он был еще человеком широкого образования и кругозора, мудрецом и ученым, — не только как музыкант, но и в более широком смысле этого слова. Он был необыкновенно оригинальным человеком, во всём своеобразным. Кое-какие черты его характера я в прошлый раз пытался обрисовать, кое-что я дополню еще сегодня и расскажу также несколько случаев анекдотического характера.

Прежде всего, Танеев вел чрезвычайно своеобразный образ жизни: он был убежденный холостяк; я не знаю, были ли в его жизни романические увлечения. В дни моего детства усиленно говорили, что он был влюблен в красавицу, которая тогда у него училась, — пианистку Мазурину, вышедшую потом замуж за Брандукова. Не знаю, была ли это только сплетня, но я на своей памяти не могу представить себе Танеева влюбленным, так это ему не подходило. О каком-нибудь его романе никогда ничего не было слышно. Есть, правда, неясная, темная страница, которой я, вероятно, в своих воспоминаниях касаться не буду, хотя мог бы ее осветить, — в отношениях Танеева к жене Толстого, Софье Андреевне. Но этого, во всяком случае, если я и коснусь, то позже. Танеев считал, что семейная жизнь для человека, занятого умственным трудом, — занятие неподходящее: возможность появления детей, которые будут мешать, вмешательство женской логики, к которой он относился неодобрительно… И Танеев предпочел всю жизнь прожить со своей нянюшкой Пелагеей Васильевной; он находил, что эта женщина подходит ему больше, чем какая-нибудь жена.

Танеев жил сначала с родителями в Обуховском переулке на Пречистенке. Там же, до переселения в Клин, жил брат Танеева Владимир, известный адвокат. Брат был лет на двенадцать старше Танеева; он ненавидел музыку и музыкантов. Танеев всегда жил в очень старомодных маленьких домиках. После переселения из Обуховского переулка он жил на Сивцевом Вражке, а потом — в Мертвом переулке, во флигеле дома Александрова-Дольника; затем переехал в Гагаринский переулок, где прожил ряд лет и где умер (снимок этого дома на днях был помещен в газетах). Квартира была самая примитивная, и даже в последние годы без электричества; принципиально без телефона, который Танеев не выносил.

Сергей Иванович старался упростить жизнь для того, чтобы не наживать себе лишних хлопот с такими вещами, которые отнимают время и внимание. Поэтому он раз навсегда установил одно меню; у него каждый день был один и тот же обед: борщок, котлеты и клюквенный кисель. И только когда собирались гости, к этому меню присоединялся пирог. Танееву не нужно было заказывать обед, а Пелагее Васильевне не нужно было думать, что готовить. И кто бы ни приходил к нему в гости, все ели этот борщок и эти котлеты.

Пелагея Васильевна была очень своеобразный человек. Она относилась к Танееву, как тетушка Ивана Федоровича Шпоньки, которая говорила, когда Ивану Федоровичу было уже за 4О лет — «ще молода дитина».

Она была безграмотна, а Танеев получал массу книг на русском и иностранных языках, и всё это лежало в страшном беспорядке, и если, например, в разговоре с кем-нибудь из друзей или пришедших к нему он хотел показать какую-нибудь недавно присланную книгу или полученное письмо, обыкновенно он не мог их отыскать. Он звал на помощь Пелагею Васильевну, и она каким-то образом всегда отыскивала нужное. Он только говорил: мне вчера прислали, принесли от Юргенсона и т.д., и не проходило и пяти минут, она приносила. Не знаю, как она это делала, каким-то особым чутьем, но не было случая, чтобы она эту книгу или письмо не нашла.

Когда исполнялось в концерте какое-нибудь новое произведение Сергея Ивановича, она всегда ходила на концерты. Был случай: приехал в Москву Чешский квартет, играл три каких-то квартета и вторым должен был играть один из квартетов Танеева. Пелагея Васильевна отправилась в концерт. Не знаю, по каким причинам, тут же в самом концерте порядок программы был изменен, — вторым шел тот квартет, который должен был быть третьим, а квартет Сергея Ивановича исполнялся последним. Пелагея Васильевна не разобрала, когда с эстрады об этом сказали, прослушала второй квартет и уехала домой. А когда узнала об этом, страшно обиделась, что услышала какой-то другой квартет, принявши его за сочинение Сергея Ивановича, и долго не могла забыть этого.

Когда Пелагея Васильевна умерла, Танеев написал цикл песен на слова Полонского, который посвятил ее памяти. У него была маленькая ее карточка, он ее увеличил, получился очень хороший портрет, и всем своим близким Сергей Иванович послал на память о ней этот сборник песен и этот портрет. Мне очень дорого, что у меня такой экземпляр имеется. Когда Пелагея Васильевна умерла, в последние годы жизни ему удалось найти какую-то ее дальнюю родственницу, подслеповатую старуху, которая у него служила и которая была единственной свидетельницей его смерти.

Сергей Иванович был принципиальный враг курения и считал, что это чрезвычайно вредная привычка (и был в этом глубоко прав), и что люди почему-то усвоили себе право отравлять другим существование с помощью курения.

У него в квартире висела в рамке вырезка из сочинения Толстого, где тот резко отзывался о курении, и курить у него не разрешалось. В проходике около кухни выходило в коридор зеркало печки, в котором была отдушина, и если кто-нибудь хотел курить, он должен был отправляться в коридор и курить в эту отдушину.

Однажды к Сергею Ивановичу пришел в гости Ауэр, который был человек с большой фанаберией и очень обидчивый. Они сидели, разговаривали. Ауэр вынул портсигар и стал закуривать. Танеев ему сказал, что курить нельзя, Ауэр его не понял и говорит: «Вам вредно курить?» — «Не мне вредно, а Вам вредно курить. А у меня курить нельзя». Тот обиделся. Танеев говорит: «Если Вы хотите курить, идите к отдушине». — «А когда у Вас бывает Петр Ильич, он тоже там курит?» — «Он тоже ходит туда». Тогда Ауэр встал и пошел курить к отдушине.

Прямота и принципиальность Танеева доходили, я бы сказал, до преувеличенной педантичности. Например, однажды он играл в симфоническом концерте. Группа его учеников хотела ему поднести венок. На этот венок была сделана подписка, в которой приняли участие не только его бывшие ученики, но и несколько учеников, учившихся у него в то время. Танеев узнал об этом. Когда ему принесли в артистическую этот венок, он никак не реагировал. После концерта венок прислали к нему домой. На другой день Танеев отослал этот венок в консерваторию Александре Ивановне Губерт с запиской, что он считает недопустимым, чтобы учащиеся чествовали профессора венком, и поэтому он посылает ей этот венок, как инспектору консерватории.

У Танеева стоял очень плохой и старый рояль Беккера, и было еще более плохое и старое пианино. Когда Танееву минуло 50 лет или было еще какое-то событие, ряд его друзей хотел сделать ему подарок. Приняли в этом участие и его ученики. В Москве было много людей, которые любили Танеева. И вот был куплен инструмент Бехштейна, заказали серебряную доску и преподнесли Танееву. Этот инструмент постигла та же участь, что и венок, — он его отправил в магазин. Поехали мы к нему: я, Дейша-Сионицкая и Богословский. Но сколько мы ни уговаривали, Танеев не принял этот инструмент. Он сказал:

«Пусть будет такой инструмент, какой я имею. Вы хотите доставить мне удовольствие, — мне это приятно, но принять этот подарок я не могу».

Танеев всегда прямо высказывал свое отношение ко всем явлениям жизни, к произведениям искусства, к исполнению. Если он бывал в концерте, то, придя в артистическую, делал те или другие замечания и указания, всегда очень меткие и ценные. Он очень любил Скрябина, очень высоко ставил его талант и лично к нему очень хорошо относился, но произведения Скрябина последнего периода ему были чужды, он к ним относился отрицательно и совершенно определенно, резко, вслух это свое отношение самому Скрябину высказывал, и тот, конечно, нисколько на него не обижался.

Несколько курьезов. Танеев был очень рассеянным человеком, и у него была склонность к остротам (иногда эти остроты были очень удачны) и к юмористическим выходкам. Несколько из них я вам приведу.

Однажды он вышел откуда-то с полной дамой, кажется, это была знаменитая певица Фелия Литвин, и они вместе должны были ехать в санях. Извозчичьи сани были довольно маленькие, Литвин села, а Сергей Иванович стоит, стоит, не знает, как ему сесть; тогда он обращается к ней: «Скажите, пожалуйста, Вы с какой стороны сели, с правой или с левой?» Я это рассказываю не из третьих рук — Сергей Иванович мне сам рассказывал.

Живя всю жизнь в Москве, Сергей Иванович по рассеянности часто путал и не мог ориентироваться в улицах. Он мне рассказывал, что однажды он вышел из Петровских линий на Неглинную и не знал, направо ему идти или налево. Чтобы спасти положение, он нанял стоявшего на углу извозчика. Извозчик отъехал несколько шагов и говорит: «Барин, я первый день езжу в Москве, не знаю, куда ехать».

Был еще такой случай: он гостил, как это часто бывало летом, в имении Масловых, в Орловской губернии. Там жила какая-то знакомая или родственница — художница, художница довольно плохая, которая решила написать портрет Сергея Ивановича. Надоели ему эти сеансы до последней степени, он ее всё пугал: «Я Вам испорчу Ваш портрет: на днях поеду на велосипеде в город и остригусь там». Она слушала, слушала и взяла с него слово, что он не острижется. Сергей Иванович слово ей дал, и на другой день уехал в город. Когда он оттуда вернулся, она пришла в ужас: у него была совершенно голая голова, и когда она спросила: «Как же, Вы мне обещали не стричься», — он ответил: «Я и не остригся, я обрился». Его сняли, и эта карточка сохранилась. Таким образом Сергей Иванович избавился от сеансов этой художницы.

Интересно рассказывал Рахманинов. Известно, что Чайковский написал после Пятой симфонии Шестую симфонию Es-dur, в трех частях, которая его не удовлетворила, и он ее как симфонию уничтожил и написал через некоторое время симфонию, которую мы все знаем. Однако материал этой уничтоженной симфонии он использовал: из первой части он сделал одночастный Третий фортепианный концерт, который никогда никто не играет, а из второй половины — анданте и финала — сделал пьесу для фортепиано с оркестром. Превосходная музыка, но очень неблагодарная для пианиста. Это последнее сочинение он не успел инструментовать, и после его смерти его инструментовал Танеев.

Сочинение это издано у Беляева и было исполнено в первый раз в беляевских Русских симфонических концертах. Играл Танеев. Рахманинов был на этом концерте. Произведение не имело успеха, и Танеева даже не вызывали. После концерта Танеев и Рахманинов шли по улице вместе. Танеев всё время молчал. Рахманинову было неудобно заговорить, и он тоже молчал. Прошли с полдороги. Танеев вдруг остановился и начал неистово хохотать. Он обладал такой способностью — долго и заразительно хохотать. Рахманинов спрашивает: «Что с Вами, Сергей Иванович?» И вдруг Танеев говорит: «Я три биса приготовил».

Был очень интересный случай, характерный в отношении памяти людей к другим людям, иногда очень крупным.

Известный пианист и дирижер Клиндворт был приглашен Николаем Рубинштейном в Московскую консерваторию и ряд лет был здесь профессором. Александра Ивановна Губерт училась у него. Клиндворт был другом Вагнера и делал все клавираусцуги для его «Нибелунгов». Части опер по окончании присылались Вагнером в Москву, и Клиндворт делал здесь все клавираусцуги. Однако московские музыканты совершенно не интересовались этим, только Эдуард Леонтьевич Лангер смаковал вместе с Клиндвортом эти произведения. Через несколько лет Клиндворт уехал в Германию. Он, между прочим, дирижировал одним из 12-ти симфонических концертов, о которых я говорил в прошлый раз.

В Берлине он вместе с Шарвенкой организовал частную консерваторию, которая существовала много лет. Умер Клиндворт почти в 90 лет.

У Клиндворта были хорошие отношения с Танеевым. Когда Чешский квартет совершал турне по Западной Европе, они пригласили Танеева в качестве солиста. Концерт, между прочим, был и в Берлине. Когда Сергей Иванович приехал в Берлин, он думал, что Клиндворт еще жив. Не зная его адреса, Танеев направился в консерваторию его имени, хотя знал, что Клиндворт от директорства уже ушел. Танеев приехал в консерваторию и спросил директора или еще кого-то, не могут ли ему сообщить адрес Клиндворта. И Танееву ответили: «Что Вы, профессор! Клиндворт умер уже давно». Танеев пожалел о Клиндворте и решил, что Москва просто не знала об этом событии.

Наступил концерт Чешского квартета, и когда в антракте в артистическую стали приходить разные посетители, одним из первых пришел старик Клиндворт и кинулся ему в объятия.

Характерно, что в консерватории, основанной Клиндвортом в Берлине, думали, что он умер, когда он продолжал жить где-то под Берлином.

Был с Танеевым еще один курьезный случай (о Танееве можно много рассказывать, но не буду много говорить, при случае об этом напишу). В один из первых приездов в Россию Никиша (я об этом недавно писал в своих небольших воспоминаниях о Никише, которые были напечатаны в «Советском искусстве»), когда Никиш во второй раз приехал в Россию, почему-то он выступал в Петербурге, а в Москве не выступал, и так как мы были в большом восторге от исполнения Никиша, Танеев предложил поехать в Петербург его послушать. Подобралась небольшая компания: Танеев, Рахманинов, я и, кажется, Померанцев, и мы вчетвером поехали в купе третьего класса в Петербург. Мы с Танеевым встречались в те времена в Ясной Поляне, это было в первые годы моего знакомства с Толстым: они тогда с Толстым играли часто в шахматы, а я смотрел и еще своей искушенности в этой игре не обнаруживал. Танеев играл хуже Льва Николаевича и почти всегда ему проигрывал. Когда мы поехали в Петербург, — Танеев тогда уже не живал летом в Ясной Поляне, — в дороге мы почему-то разговорились о шахматах, выразили большое сожаление, что у нас нет с собой шахмат, и мы не можем в вагоне сыграть.

Когда ехали назад, по дороге на вокзал я об этом вспомнил, на Невском зашел в какой-то магазин, купил по тогдашним моим средствам очень дорогие шахматы за 5 рублей, из карельской березы, приехал на вокзал и говорю:

«Сергей Иванович, я купил шахматы, будем играть». Поезд пошел, мы решили играть. Меня преследовали неудачи: шахматы упали, от фигуры откололся кусок, потом стали играть. Перед игрой Сергей Иванович спросил, как я играю со Львом Николаевичем. Я ответил, что большей частью выигрываю.

«А я больше партий проигрываю: значит, Вы играете сильнее меня».

Начали играть, сыграли 6-7 партий, я «плел лапти» и одну партию за другой проигрывал. Танеев хохотал как сумасшедший, выиграл все партии подряд и сказал: «Я больше играть с Вами не буду». И с тех пор, сколько я ни просил его, не играл со мной: «Я у Вас все партии выиграл, я удовлетворен и больше не буду играть».

В 1915 году, когда синодальным хором исполнялась Всенощная Рахманинова — одно из его замечательнейших произведений, — Танеев почему-то не мог быть в этом концерте и не слышал этого сочинения. Мы встретились как-то в концерте, и Танеев, выразив Рахманинову сожаление о том, что не слышал его Всенощной, попросил Рахманинова, чтобы он ему ее сыграл. Мы сговорились в один из ближайших дней сойтись у меня: были Рахманинов, Танеев, Николай Карлович Метнер и я. Рахманинов играл Всенощную, играл чудесно. Танееву очень понравилось. Метнер играл некоторые свои сочинения. Вечер был приятный, после этого сидели, болтали, смеялись, было очень хорошее настроение.

Мы решили эти вечера повторять и время от времени собираться. После этого меня на другой день вызвали и сообщили о катастрофической болезни Скрябина, который через несколько дней умер от карбункула. На его похоронах Танеев жестоко простудился; вследствие гриппа у него осложнилась болезнь сердца. После того как он поправился, он решил переехать в Дюдьково, где живал летом в последние годы жизни. Я собирался уехать с женой на всё лето в Крым. Я и Николай Карлович Метнер пошли, чтобы попрощаться с Танеевым. Он нам очень обрадовался, рассказал, что просматривает оперу «Cоsi fan tutti» Моцарта и предложил ее сыграть. Мы играли с ним на двух пианино: я — партию оркестра, он — голоса. Сыграли мы почти всю эту чудесную оперу. Это была моя последняя встреча с Танеевым. Я уехал в Крым, а через два-три дня по приезде в Крым я получил газету «Русские ведомости», в которой сообщалось о смерти Танеева.

Мне хотелось добавить несколько слов о Сафонове, о котором я говорил в прошлый раз. Прежде всего — о Сафонове, как о пианисте. Впервые я слышал его еще совсем мальчиком лет 8-9-ти в Малом зале Благородного собрания.

Между прочим, я должен сказать, что приходится пожалеть, что этот, безусловно лучший в Москве камерный зал и, вероятно, один из самых лучших камерных залов по акустике, со времени войны совершенно для концертных целей не используется, и о его существовании никто не знает. Если вы представите себе Колонный зал, то сзади во всю его ширину находится длинное фойе, и направо из этого фойе — большое помещение, где сейчас бывают выставки. А ведь это фактически чудесный концертный зал. Он прежде назывался Георгиевским залом, потому что там был герб Москвы — Георгий Победоносец — и кругом гербы всех городов Московской губернии. Там проходили камерные концерты. Неудобство этого зала заключается в том, что концерты в нем могут проходить только в те дни, когда нет концертов в Большом зале, потому что они слишком близко один от другого. Но акустика этого зала совершенно чудесная, и в старину, до постройки этого здания консерватории, все камерные концерты проходили там, и наши клавирабенды в первые годы нашей концертной деятельности были в этом зале.

И вот, мальчиком я впервые в этом зале слышал Сафонова, который давал сонатный вечер с гениальным виолончелистом Давыдовым. Они разъезжали тогда по всей России, давали концерты и в Москве. На одном из концертов я был. Они исполняли A-dur’ную сонату Бетховена, сонату Мендельсона, — что еще, я сейчас не помню.

Сафонов был пианистом чрезвычайно тонким и несравненным мастером фортепианного звука, но у него не было большой виртуозности, и затем, он очень волновался, и поэтому ему нередко изменяла память. Мне рассказывали случай, когда он на концерте в Тифлисе, играя сонату Ь-mоll Шопена, забыл, пытался выйти из положения, совсем запутался и закричал: «Дайте же, черт возьми, ноты!»

Помню его исключительное по обаянию исполнение d-mоll’ного концерта Моцарта. Затем, он был просто волшебным по мастерству и краскам аккомпаниатором. Некоторым певцам, которым он симпатизировал, он охотно аккомпанировал, в частности, прекрасному певцу Тартакову.

(продолжение следует)

Share

Один комментарий к “Александр Гольденвейзер: Воспоминания о годах учебы в Московской консерватории. Публикация Феликса Готлиба

  1. Vladimir Babitsky

    Живо написанные и с большим интересом читаемые воспоминания благодаря большому количеству лично наблюдаемых деталей о характере и поступках великих музыкантов, пристрастиях и вкусах, исторических событиях с их участием. Фигуры Чайковского, Танеева, А.Рубинштейна наполняются живыми человеческими штрихами, делающими их гораздо ближе любителям музыки и российской культуры. С большим тактом представленные воспоминания Гольденвейзера, собранные и подготовленные для печати, благодаря усилиям яркого и талантливого пианиста Феликса Готлиба, являются важным и интересным событием.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.