Внутри ни шороха, ни всплеска.
Так больно думать и смотреть,
как будто навели на резкость
добро и зло, и жизнь, и смерть.
Валерий Черешня
«НИ О ЧЕМ СКАЗАТЬ, КАК ОБО ВСЁМ»
Ничего не изменилось, изменилось всё,
словно ты при жизни умер и пошёл в кино,
вот плывут родные лица, искорёженные в дрожь,
вроде, всё тебе знакомо, никого не узнаёшь.
Детства маленькое горе, ты выходишь на балкон:
под тобой толпа струится, над тобою — неба трон,
в золотом сиянье клёна затерялся солнца грош,
ничего ты не забудешь, никогда ты не умрёшь.
Будет вечно вечер длиться, будут листья обмирать,
вдоль по стенке будет виться винограда благодать,
будет грузно разбиваться черноморская волна,
оставляя на причале пенной страсти письмена.
Лёгким облаком промчится несравненное лицо,
ослепительным овалом чёлки взятое в кольцо,
так устроен, так задуман этот облик, этот лик,
словно из родного спазма горлосжатия возник.
Может, и слепилось тело, чтоб наощупь узнавать
всё, что бестелесным духом не постигнуть, не объять,
чтоб истёртое до боли и в царапинах обид
открывало духу этот несказанно близкий вид.
В нём, как в истине, застынет всех мгновений ерунда,
в червоточинах прозрений жизни серая руда,
до истлевшего листочка соберёт и сохранит,
и заложит светлой жилкой в бесконечности гранит.
Чтобы тот, кто вечно бродит вдоль кипящих звёздных рек,
кто шарманку-жизнь заводит, время стряхивая с век,
вдруг заметил эту жилку средь других бессчётных жил
и её рисунок тонкий по заслугам оценил.
* * *
Жить в картине малого голландца
в Эрмитаже, в зале проходном,
быть зевакой лапотного танца,
сдобренного трубкой и вином,
любоваться мельницей с запрудой,
девку затащить в глухой закут.
Как ликует на столе посуда…
Жизнь полна и смысла, и уюта,
коль на холст её перенесут.
А ночами выходить на площадь,
славную суровой наготой
чистых линий, где тебя расплющит
всадник, одержимый маетой
расширенья плоского пространства,
вся ему Вселенная тесна
для родного призрачного ханства…
В гибельно-торжественном убранстве
конь летит, ко-пытками звеня.
* * *
Бабочка-память сонно застыла,
чуть припорошена прошлого пылью,
как оживить тебя, чтоб приоткрыла
лёгких мгновений широкие крылья,
чтоб полетала над детством беспечно
с вычурной грацией юной шалуньи:
все ещё живы, и жить будут вечно, —
так обещала весёлая лгунья.
Бабочка-память, крёстная жизни,
как прихотлив твой полёт через годы:
то охлестнёт и удавкою стиснет,
то окунает в счастливые воды,
то растворится в небесном сиянье,
то с наготой укрупняющей линзы
явит тебе без прощенья прощанье —
лик беспощадный эдиповой сфинксы.
Бабочка-память, твоё трепыханье
время скрепляет невидимой осью.
О, многоцветный танцующий мостик
в будущий мир моего небыванья.
* * *
Ни счастливой мысли, ни бессмертной строчки,
кажется, дружочек, ты дошёл до точки,
кажется, сегодня ты превысил норму
ни душе, ни телу не доставив корму.
Поживи немного с выключенным звуком,
немоты постигни лёгкую науку
побираться тенью у былых мгновений,
созерцатель своего исчезновенья.
Лишь вначале страшно, а потом правдиво,
так молчит о главном линия залива:
как ей удаётся, выгнувшись дугою,
повторить твой выдох, стать почти тобою.
Вот и ты оставишь только отблеск взгляда
на деревьях сада, взятого оградой,
на блесне каналов, на ребристых крышах,
посланных нам свыше, выше, выше, выше…
* * *
И может быть — на мой закат печальный
Блеснет любовь улыбкою прощальной.
А.Пушкин «Элегия»
Жалкий обмылок всего, что было,
в тесном отстойнике памяти киснет,
это забвенья свиное рыло
всласть подчищает объедки жизни
вместе с обрывками шлягерной песни,
слов этой песни не вспомнить, хоть тресни,
да и не нужно… Пело — отпело.
Лучше прислушайся к песне моря.
Солнце в заливе на воду присело,
красным набухло, напившись горя,
прячется, словно это постыдно,
в сумерки, — там уже слёз не видно.
Что различишь в наступающем мраке?
Холод зиянья пустых расстояний,
звёздных каратов невнятные знаки,
дряхлой империи содроганье,
что на прощанье закат свой бессильный
скрасит войною с ухмылкой дебильной?
Нет, на прощанье пошли прощенье,
чтоб пятипалая лапа платана
снова, как в детстве, узорчатой тенью
весть утешенья в окне прошептала,
чтоб, как в успенье, печальное пенье
ввысь поднимало и смысл спасало.
* * *
Тонкоптичка лужу переходит вброд,
тонкоптичка хвостиком трясёт,
в дом небесный двери раскрывает,
ловко воздух на пробор стрижёт.
Долго и доверчиво купает
в зеркале небесного зеро
всю себя, умело рассекает
студень сини крепкое крыло.
Глаз косящий, чуткое перо.
впитывают всю земную милость,
вписанную в зримый окоём…
Только у неё и получилось
ни о чём сказать, как обо всём.
* * *
Внутри ни шороха, ни всплеска.
Так больно думать и смотреть,
как будто навели на резкость
добро и зло, и жизнь, и смерть.
И окончательная ясность
сожгла, безжалостно слепя,
неведенья былую праздность,
а с нею заодно — тебя.
И даже Город, без изъятья
весь помещавшийся в душе,
несёт теперь клеймо проклятья
непоправимого уже.
Вот только если вспыхнет лепет
листвы танцующей в зрачке,
твой пепел обратится в трепет
ожившей бабочки в сачке.
* * *
Выйти из парадной и глотнуть
ледяное молоко метели,
за которой виден еле-еле
путь.
Ближний дом привычно обогнуть
и остановиться в столбененьи:
не метели головокруженье —
суть
колким снегом поцелует в лоб,
застилая белизной окрестность,
это проступила жизни честность,
чтоб
старым скопидомом сосчитать
всех мгновений точечное счастье,
перед тем как неживого частью
стать.
* * *
Вот этот двор: фонтан, где нет воды,
на гипсовой руке пылится одеяло, —
сутулый дом, в котором то, чем ты
была в шестнадцать лет, на свете проживало.
И то, что было я, в тумане той поры
по узкой лестнице на твой этаж взбегало
и после тесной и томительной борьбы
ты с мятным выдохом: «услышат!» — убегала.
Я выходил во двор, где ночь сплелась с весной
с лесбийской нежностью, мою безумя кровь,
а звезды принимались за уловки,
поскольку, если шел я за одной,
то приходил к тебе… и начинались вновь
мучительные тела недомолвки.
ТЮТЧЕВУ
Эта краткая милость —
предзакатный рассеянный свет,
всё в стихах получилось,
в жизни — нет.
Вот ему и пришлось приютиться,
в этой эхом звучащей строке,
то ли странницей, то ли страницей,
приходящей к тебе
просветленным последним сияньем,
уходящим в бездонную тьму…
Двух миров этих чудо слиянья
было внятно ему одному
с горловой полнотою прилива
(словно сам он — навстречу лучу),
затопляя всей жизни извивы,
затепляя свиданья свечу.