Трамонтана поднимала эти хрупкие пески,
разгоняла по лиману золотые гребешки,
и у дальнего причала — только прочерком черны —
зыбью лодочки качала и промокшие челны.
ПОКА ЮЖНЫЙ ВЕТЕР ПЕЛ
ххх
Читаю большого поэта — завидная легкость строки,
в разрывах и шрамах сюжета таинственные узелки,
как будто сухой и надменный, как справочник, голос миров –
лишь отзвук от гула вселенной, от ритма ее катастроф,
сейсмограф, игрок-одиночка, презрением мир раскаля,
сводя в сингулярную точку его силовые поля,
выкладывал — урби эт орби — сжигающий строки огонь,
средь жизни достойной не скорби — лишь горькой улыбки вдогон,
потоп наводнений, созвучий, созвездий, текущий вразлет,
несущий трагический случай, где все и плывет, и поет,
где в холоде, в звездной истоме предгибельных птиц пожалей,
где гибнуть легко на подъеме, снижаясь — куда тяжелей,
но спуск — беспощадное чудо, по длинному склону скользя,
за той высотою, откуда вернуться живому нельзя.
ххх
Звон чуть слышный, сон нездешний, окликающий беду,
будто дерево-черешня плачет заполночь в саду,
то ли в горе, то ли в гневе, на полжизни отдалив,
рассыпают звезды в небе бело-розовый налив,
над обрывом, над заливом, где ушедшая весна
только краешком счастливым в темной памяти видна,
где рисунок тот песчаный — нежный, пенный, кружевной —
обещаний и прощаний — стерт отхлынувшей волной,
это мнимо, это мимо, это жизнь стекает зря
острым краешком гольфстрима сквозь саргассовы моря,
там из тьмы, — издалека — где ни сада, ни пенька,
влажным камешком вдогонку бросит ягоду рука.
ххх
Трамонтана поднимала эти хрупкие пески,
разгоняла по лиману золотые гребешки,
и у дальнего причала — только прочерком черны —
зыбью лодочки качала и промокшие челны.
Трамонтана облетала мир, колючий от песка,
обещаньями мерцала там — во глубине зрачка,
и лимонною, лиманной, той, что губы обожгла,
каплей жаркою, обманной с необсохшего весла.
ххх
Все ваши похвалы, все ваши пахлавы…
Стихам и дела нет до сплетен и молвы.
Вселенная творит невесть с каких времен
свой потаенный ритм, свой удивленный звон,
скользящая в веках горящая стрела
земные боль и страх до музыки прожгла,
и как ответ небес таинственным огням
стихи живут не здесь, не нами и не нам.
Прорвись ко мне тоской в удушье, в немоту
единственной строкой, сгорающей во рту,
возникни, оживи в той нежности былой
хоть шрамиком любви, оставленным стрелой.
ххх
Не поддакивай мне, не подсвистывай,
только птицы одни и правы
в заоконных, бессонных, неистовых
голосах непроглядной листвы.
Не кори меня, не уговаривай
у предельной черты, а над ней —
предрассветное дымное варево
восходящих из моря огней.
Не включай меня в вашу полемику,
мы дождемся дискуссий иных,
как заложники, узники, пленники
птичьих споров, дождей проливных.
Без прочтенья, мой друг, без прощения,
но закатные птицы легки
по теченью, затем по влечению,
по свеченью волны и строки.
ххх
Степной покой. Покой морских равнин —
зеленых волн, сухих горячих глин,
Но облако над памятью моей
еще плывет из мраморных морей,
над берегом, над прописью морской, —
там некому размахивать рукой,
там некому за столько тысяч лет
над берегом глядеть тебе вослед.
Спокойно море. И тиха земля.
Откуда этот запах миндаля?
ххх
Их больше нет — ни улочек сутулых,
ни итальянских синеватых плит,
ни тайных троп с глухим приморским гулом ,
ни позабытых песенок навзрыд.
Но где-то, то ли в небе, то ли в море
натянута тончайшая струна,
и в этом вечном створе, вечном споре
неслышимая музыка слышна.
И кратким зыбким светом осиянна
живущая над морем полоса —
все небеса впадают в океаны,
и все моря впадают в небеса.
Их больше нет, и музыка невинна,
сквозь страх и смерть — во всю ее длину,
где только голос, как плавник дельфина,
внезапно разрезает тишину.
ххх
Медленно, постепенно,
но подрастут леса,
тихо осядут, как пена,
злобные голоса,
в летописи, в былины,
сразу после орды
лягут под темной глиной
танковые следы.
И на морских прибрежьях
призрачно, как всегда,
из глубины забрезжат
бывшие города.
ххх
А когда ты захочешь поговорить со мной,
приложи эту желтую раковину к раковине ушной,
Там лишь тьма дотла да дугой легла прибойная полоса,
но и ты молчи, покуда в ночи не зашуршат голоса.
Это наш телефон — то ли плач, то ли стон,
все, что я сказать не успел,
все, что нам с тобой повторял прибой,
пока южный ветер пел.
Эта глина — ввысь, под твое окно,
а песок — под мои моря.
В этой раковине говорят одно,
А ты слышишь другое — зря.
Эта раковина — и память, и боль,
но мембрана ее слаба.
Там жила улитка — боль и любовь.
Но она-то помнит слова.