Скрипит библейская арба
и небеса обиты жестью,
и непорочная судьба
стучится в дом с благою вестью.
СТИХОТВОРЕНИЯ ИЗ НОВОЙ КНИГИ*
* * * *
Я смотрю в португальское небо
из глубокого сна о войне,
не буди меня мама, не треба –
просыпаться не хочется мне.
Тонкокожее время надрежу –
марокканским ножом для бумаг:
здесь поют изразцы азулежу,
обожённые страстью впотьмах.
Просыпаться – плохая примета,
чтоб, потом, никогда не уснуть:
здесь глазурь королевского цвета –
это кобальт, подвижный, как ртуть.
Это город – тройная улитка,
навсегда заплетённая в сон,
это смерть или синяя плитка,
под которой живёт лиссабон?
И сквозь нашу небесную крышу,
где, над спальней, ржавеют края,
я тебя обнимаю и слышу,
что осыпалась плитка моя.
Видно, дело к большому замесу
молча движется вечность подряд,
этой ночью бомбили одессу,
плитка вдребезги – киев бомбят.
И ползёт в высоту, не сгорая,
дребезжа на пружинном ходу,
деревянное тело трамвая,
увозящее нашу беду.
* * * *
Я ехал ночью на арбе –
по новой книге, и порою:
минуты жалости к себе
испытывая, как к герою.
А сам герой дремал в пути,
похожий на больную птицу,
и лошадь фыркала в степи,
переступив через страницу.
Где шрифт для молодых очей
и звёзды меньше нонпарели,
здесь пахло кровью от свечей,
что, вместе с храмами, сгорели.
Мы проезжали вдоль руин,
касаясь линии сюжета,
средь противопехотных мин,
по краю без конца и света.
Герой сидел ко мне спиной,
арба скрипела слово в слово,
читай: он вёз меня домой,
я чувствовал себя хреново.
Не потому, что был без ног
и в мясорубке чуть не сгинул,
а потому, что светлый бог –
меня, солдата, не покинул.
И вот, закончилась война,
и мир находится на сдвиге,
а дома ждёт меня жена –
беременной, согласно книге.
Скрипит библейская арба
и небеса обиты жестью,
и непорочная судьба
стучится в дом с благою вестью.
И видится счастливый миг
для собирания народа,
и это будет книга книг
и завершение исхода.
* * * *
Ночью смотрю на свет,
как на благую весть:
господи, папы нет,
господи, папа есть.
Свет отгорожен тьмой
на пустыре вершин,
папа всегда со мной,
как мой отец и сын.
Мир состоит из двух
войн за добро и зло,
папа – отец и дух,
как ему повезло.
Жизнью прожить простой,
ясной, прозрачной, где –
небо и днепр весной
ближе к святой воде.
Плавни его спасли
от суеты в толпе,
взяли, как горсть земли,
и унесли к себе.
С пеплом придёт зима
в дом моего ума:
там, где он встретил ма
и попрощался с ма.
* * * *
Аральским, а после – каспийским
и чёрным – я был заклеймён,
где путают русский с российским,
который из разных племён.
Меня к тишине припаяли,
чтоб я в пустоте не искрил,
и долго во тьме состояли
из двух перепончатых крыл.
Рождённые смертью бесстыжей,
вы были у всех на виду,
пока я с пупочною грыжей
лежал в гефсиманском саду.
Вы вышли из тлена и гнили,
рогами срывая печать,
зачем вы меня запретили
на собственном русском молчать?
Зачем вы, с надбитою бровью,
на блюде грядущего дня –
своей беспощадной любовью
на счастье убили меня?
* * * *
Заката терракота
мне снилась неспроста:
по буквам и по нотам
я подобрал кота.
Который получился
во тьме любви всего,
я сразу научился
нашёптывать его.
Я встал у входа в море,
в начале всех начал,
и кот в церковном хоре,
со мною зазвучал.
За всех друзей – привитых,
накормленных и не,
замученных, убитых
на грёбаной войне.
Мы вместе под завалом,
обнявшись – отдохнём,
себя увидев в малом,
вы вспомните о нём.
В рутине бесполезной
увязнет коготок,
вы вспомните над бездной,
как он ходил в лоток.
И свет – кошачий, мятный,
усиленный стократ,
и мой – невероятный –
над киевом закат.
* * * *
Кто мог предвидеть
страшный мор
в одной шестой земли:
меня зачистили в упор,
под корень извели.
Тогда империя сошла,
как мыльная вода –
сквозь чёрную воронку зла:
прощай, моя звезда.
Слегка потрескивал мангал
среди родных могил,
когда я ноги раздвигал
и с нежностью входил.
Кто знал, что будет впереди:
погром, чума, война,
любовь и рак в её груди,
стенания – стена.
Кто ведал в тишине дворов
сквозь онеменье птиц:
про мову нынешних воров
и про язык убийц?
Где память, словно
яд для стрел,
и высота – на дне,
кто в прошлое,
как в даль смотрел
и плакал обо мне.
* * * *
Киев – это холмы, холмы,
я бы добавил ещё холмов,
бог – свежевыжатый свет из тьмы,
но не для наших с тобой умов.
А над холмами, где облака –
то капучино, то молочай:
киев – двойная река/река,
я обнимаю тебя, прощай.
И на перроне любви пустом,
в лодке харона, кляня финал:
я бы оставил нас, а потом –
я бы у смерти тебя отнял.
Хватит небесной на всех коры,
чтобы в растопку пустить миры,
киев – подол и его дворы,
полные лета и мошкары.
Киев – простуженная зима,
я бы ещё подогнал словес,
чтобы спуститься к тебе с холма
и, через реку, вернуться в лес.
Там, где пропитанные смолой,
спят жилмассивы – спина к спине,
словно пробиты одной стрелой
граждане киева на войне.
Не зарекаемся от сумы,
от идиотов с броневика,
киев – это дворы, холмы,
снова дворы и опять холмы,
а за холмами – река, река.
* * * *
Как часто человек не прав,
как трудно смерти с ним ужиться,
он закрывает двери в шкаф
и в коридоре спать ложится.
И засыпает, выпив яд
спасенья в виде алкоголя,
а киев – вновь и вновь бомбят,
а там, во сне – покой и воля.
Там звёзды спелые висят –
всем полуночникам на ужин,
он спит, ему за шестьдесят,
он больше никому не нужен.
Быть жертвою меж двух огней
на капище мироточивом,
иль быть в ненужности своей
и в одиночестве счастливом?
Сирена: то верёвки вьёт,
купаясь в поднебесном мыле,
то воет, чувствуя прилёт,
и молится, чтоб наши – сбили.
Чтоб я нашёл для вас строфу,
проверенную при бомбёжке:
не закрывайте дверь в шкафу,
не закрывайте дверь в шкафу –
ведь шкаф – убежище для кошки.
Там, веря в чёрно-белый свет,
на плечиках зимует тога,
и если даже кошки нет –
не закрывайте, ради бога.
* * * *
В оркестровой яме тлена,
где вещам легко пропасть:
я нашёл своё колено,
даже крайней плоти – часть.
Я нашёл своё начало
и поднял его со дна,
чтоб оно во мне звучало,
там, где яма звёзд полна.
Я прихрамывал в полёте,
вышитый, как гобелен,
с полнокровным чувством плоти
между собранных колен.
Шли и падали шлимазлы,
по краям своей мечты,
а во мне – совпали пазлы –
злые пазлы доброты.
Посреди зимы, в котельной,
среди угольных снегов,
я стоял – огромный, цельный,
равный сонмищу богов.
Для чего мне эта сила,
женской слабости – родня:
чтобы ты меня любила,
чтобы верила в меня.
* * * *
Александру Генису
Как завещали нам князья
от филологии безродной:
придумать ничего нельзя,
вплоть до рябины черноплодной.
Всё под рукой: табак, вино
и соловей, звучащий пресно,
всё в позапрошлом решено
и в позабудущем известно.
А в небо просится эмаль,
где облака плывут горбами
над прагой, и смеётся вайль,
как бог – над белыми грибами.
Я вас люблю мои друзья,
и я беру в могилу слово:
придумать ничего нельзя,
но я вас всех придумал снова.
Не умирайте никогда,
забудьте обо мне во благо,
и вспомните, когда звезда,
сгорает в сердце, как бумага.
Я с вами был в крыму, в торжке,
в нью-йорке при капитализьме,
сидел в херсоне на горшке
и думал о грядущей жизни.
* * * *
Я родился мальчиком непростым:
под бездонным небом, почти пустым,
иногда в нём что-то противно выло,
но врагам на зависть, в запасе было –
наше пиво всегда холодным, всегда густым.
Веселясь, сдувала пену моя родня:
наше пиво теперь повсюду – светлее дня,
продолжительность жизни, увы, короче,
вдруг вскочил я вечером на коня
и помчался в даль, что темнее ночи.
Вышел новый месяц и сел на мель,
с конским потом смешался отборный хмель,
чем ещё перед сном удивить вас, парни:
вдоль дороги, прямо отсель – досель,
к горизонту строились пивоварни.
Крыши в золоте, за чередой ворот –
в третью смену работать спешит народ,
причащаясь к чуду по доброй воле,
и почуял я – через хмель и пот –
запах мёртвых водорослей и соли.
И открылось мне во всю ширь свою
море (нет, не пива, оно – в раю) –
чьих-то слёз (о них говорил оракул:
дескать, есть у родины на краю
водоём, который – не кот наплакал).
И услышал я голос, совсем в ином
измерении, там где царит бином,
он прорвался к нам, чтоб завыть над морем:
этот мир готовится быть вином,
быть свободным, красным, сухим вином,
и прольётся кровь, на пол литра спорим?
Я нашёл в степи для себя постой,
подружился с девочкой непростой,
стал ходить в качалку к седому арни,
ни вина, ни пива, одна вода:
буду выше неба, и вот тогда –
о моей душе помолитесь, парни.
* * * *
Где только не был я: в огне,
в воде на самом дне,
он всюду улыбался мне,
как будто верил мне.
Я эту жизнь видал в гробу,
и сквозь огонь с водой:
он дунул в медную трубу –
и я пошёл с трубой.
Через могилы – на вокзал,
мундштук прижав к губам,
я новый реквием играл
военным поездам.
За всех, оставшихся в строю,
с плакатов на стене –
он слушал музыку мою
и улыбался мне.
И горькая звучала медь
о том, что нет войне,
покуда он, поправший смерть,
вдруг не явился мне.
И в опустевший кинозал
нахлынул мир иной,
и самый главный мне сказал:
спасибо, дорогой.
Примечание
* «Сейчас начнётся», издательство «Книга Сефер», Иерусалим, 2025