Пустой вокзал, дождь прибыл.
Пустой дождь, где поезд выл.
Пустой сердца стук, свой путь позабыл.
Максим Д. Шраер
ПЕРЕВОДЫ ИЗ АМЕРИКАНСКИХ ПОЭТОВ
В эту подборку вошли избранные переводы и переложения стихотворений американских поэтов, с которыми меня сводила судьба за почти четыре десятилетия жизни в США. Среди этих семи поэтов мои бывшие университетские учителя, сопереводчики русскоязычной поэзии, соседи, собеседники и сослуживцы. Общение с ними, чтение их стихов — попытки вдохнуть в них вторую жизнь — доставило и продолжает доставлять мне истинную радость.
Эдвин Хониг — Edwin Honig (1919-2011)
Эйбу Хoнигу в 95
(от Эдвина в 70)
Останови старость и восхищайся чудом
которое завтра тебя освободит.
У тьмы нет тайн, кроме тех,
которые мы сами там спрятали.
Чудо есть земля, из которой
произрастает и в которой умирает
добро и мразь.
Время есть чудо, которое
не возвращает ничего, кроме
того, что ты оставил позади. Чудо
времени в том, что оно отправляет
все движущееся на покой.
Старость есть надежда проскочить.
Остановись, старей, восхищайся и чудотвори.
Когда это все началось и как
мне узнать что и кому
простыми словами сказать
об этом? Ты остановился?
Тогда слушай: я кусок
твоего сердца, который будет
глаголить, когда всё остальное уйдет.
Разговоры с Богом
I.
Скажи мне,
где верба
растет,
где беглая собака
находит
приют
Скажи мне
поверх размаха рек,
где рыба
летуча
и где рыбакам
светит удача
и в глубоком теченье
где груз
и игра
блесны
отверсты
нервные рыбьи рты
Там и позволь мне жить,
чтоб умереть,
где смогу
наесться досыта
у Бога
рыбина моя поймана.
II.
Ищи меня
и все что я знаю
о времени я покажу тебе
матч, сыгранный
падшими в городе
за колючей проволокой,
где то, то ты ищешь,
уже видит тебя
падшим
пред тем как престать
пленником времени
еще допрашивает
сумрачных мертвых
они задыхаются
на пороге новой жизни
и молятся только ради
того, чтобы чувствовать, как
время опять ускользает
а между тем ты и знаемое
тобой лежит
непрощенным
у каменистого ручья
в зарослях камыша
и железной травы.
Или поверь мне
или продолжай верить
ничто не исчезает.
III.
Если тогда и теперь были после
тогда вся твоя история —
легендарное должно-было-быть.
*
Ты обязательно должен был?
Мятежник сердца, вползай обратно
в свой тесный чердак
и тикай, тикай.
*
Пустой вокзал, дождь прибыл.
Пустой дождь, где поезд выл.
Пустой сердца стук, свой путь позабыл.
*
То, что долго стояло, рушится.
Холодный гигант ночного неба
падает отяжеленный дождем
на тающий грунт.
*
На восходе туман и пыль одна
наказывают перекрестье окна.
IV.
Кто мог и не стал,
не сможет и не станет.
Кто не был и станет
мишенью и стрелой,
верною рукой, карающим кулаком.
Узнав, как противиться и инакомыслить
научившись не жалеть ни о ком.
Альберт С. Кук — Albert S. Cook (1925-1998)
Раз и еще один раз
Раз и eще один раз,
роза разлуки рыдала на морском берегу.
О, сладкая соль
на губах на ветру на бегу.
Терзанья ночные не оставляют синяков,
и роза ночная
просит новых стихов.
Мэншен Бич
Ты права огни былого потухли
в этих громоздких каминах
только теплятся в памяти кирпичей
виллы заколоченной и ничьей
где некошеная трава где петляет тропа
мы бежим по саду вдвоем
а впереди сине-зеленый проем океана
и белые гребни они обещают
что мы никогда не умрем
Роман
Я варился в котле молодецких сборищ
с Надиной которая по-декадентски красила губы
с толстым Роном который сходил с ума по бейсболу
с Филлис которую рано выдали замуж
с Иреной которая динамила своих ухажеров
с Рэндолфом который был слишком изящно одет
и Сэндором который не отходил от письменного стола
А теперь Надина румянит дряблые щеки но это не помогает
Рон стареет и с ним стареют бейсбольные анекдоты
Филлис балует внуков и больше не носит траур по мужу
Ирена заведует универмагом и путешествует на досуге
Рэндолф успел превратиться в тишайшего антиквара
А Сэндор развелся с женой но по-прежнему трудоголик.
Шунтирование сердца
1.
За рыжие горы
больничные белые шторы
за то, что в тебе трепетало вчера,
нещадный диагноз врача
за счастье твое иглы острие
2.
Вот он — букет жизни иной,
лиловые стебли,
белых соцветий полуденный зной,
оранжевых карликовых хризантем мерцанье,
веснушки на лепестках, зеленые листья осокой в песках,
кувшин, где лучи восходящего дня,
толпятся, и где отражается будто некстати
палата, где я воскресаю на белой кровати,
и жизнь за окном, проходящая мимо меня.
Луиза Глюк — Louise Glück (1943-2023)
Годовщина
Что ж, снова ноябрь набросился на Париж.
«Таймс» сообщает рекордные непогоды.
Три градуса. На площади Мадлен не выстоишь,
Цветочники страусят, пророчат годы,
Утыкают носы в мякоть увядших роз.
Так работает памяти ремесло…
Невероятно, двадцать первое разинуло рот
На прошлой неделе, и меня совсем развезло,
Стивен мой, сегодня мы были бы муж и жена,
Наша посуда, часть ее перебита, скатерти и бельe,
Но за все эти месяцы я лишь сегодня, одна,
Вечером ощутила твое отсутствие,
Вилка застыла в полeте, воздушный росчерк,
Я говорила, как я безумно люблю Нью-Йорк.
Годовщина
Я сказал — можешь ласкать. Но это не значит
хватать член холодными ногами.
Научись уже, как вести себя в постели.
Я вот думаю, что нужно
следить за своими конечностями.
Смотри, что ты наделала —
Спугнула кошку.
А я вот не хотела твою руку там.
Я хотела твою руку здесь.
Ты бы лучше следил за моими ногами.
Воображай их в следующий раз,
когда увидишь красулю пятнадцатилетнюю.
Там, откуда эти ноги растут, еще много чего есть.
Роджер Каменец — Rodger Kamenetz (p. 1950)
Пилпул
Рабби, если дитя родилось с двумя головами,
на какую голову надевать ермолку,
на какую тфилин?
Некоторые говорят, что на правую, а некоторые
на левую. Все ссылаются на Тору.
Некоторые говорят на обе головы — на всякий случай.
Но если человек рождается с двумя головами,
он вечно чего-то не понимает. Никак не может
решить, на какую голову надевать ермолку.
Две головы и только два глаза.
Он идет сам себе навстречу
по старому кладбищу, где похоронены
раввины. На этот счет есть разногласия:
некоторые говорят, что мы мертвы.
Некоторые говорят, что мы живы. А некоторые,
что живы и мертвы, и все ссылаются на Тору.
Вопросы и ответы
Всех евреев, которые сюда пришли,
собрали в одной комнате
и спросили об одном и том же:
Зачем вы сюда пришли?
Кто дал вам такое имя?
Когда-нибудь я стану только
самым обыкновенным евреем.
Я пожму плечами
и ничего не отвечу.
Автобус до остановки «Без Еврейства»
Один еврей повстречался с другим
но не видит соплеменника,
раввин Пизы не узнает
раввина Сокрытия,
а поезд катится по рельсам
до остановки «Без Еврейства».
Там они усядутся рядом
на длинных деревянных скамьях,
ответят на вопросы из Не Талмуда,
где объясняются неписанные законы
словами пророков, которые никогда не рекли,
и раввинов, которые никогда не учили.
В том великом молчании, которое есть пустыня,
в самой сердцевине еврейского знания,
которая не есть рай,
все законы, писанные и не писанные,
произрастают из корней
Дерева Не Знания и Не Желания.
Там Тора есть Не Тора
поскольку Не Тора есть Тора
обе начертаны
на пылающем пергаменте
черные буквы прогорают
в черных глазах евреев,
которые учились с таким рвением,
что у них наставления в каждой косточке.
Каждая мицва есть вовсе не мицва
ее выполнение есть невыполнение
удаление костей
пока раввин Пизы
и раввин Убежища
не встанут подле своих собственных тел
в Земле Обетованной,
где каждый человек чужой.
Кэрол В. Дэвис — Carol V. Davis (p. 1953)
Спиллвиль
Прожив два года в Нью-Йорке,
Дворжак и его семейство отправились
по железке в городок Спиллвиль, шт. Айова.
Одиннадцать часов в поезде, пока
их наконец не доставили на станцию Кольмар.
Потом еще шесть миль в дилижансе
до места назначения.
В Нью-Йорке Дворжак тосковал по дому.
Он мечтал в Айове обрести покой хоть на ближайшие
сто дней, вместе с женой Анной и шестью детьми,
старшему из которых было шестнадцать.
Он так желал, чтобы его приняли за своего,
что заучил на память имена всех
жителей городка, чтобы их приветствовать,
проходя по улице мимо их домов.
Это было не так трудно, поскольку они все были чехи,
кроме одного немца, одного швейцарца и одного норвежца.
Но местные обыватели решили, что Дворжак немного не в себе,
так как уже в первое утро в городке он услышал то,
чего уже восемь месяцев был лишен: пересвист
красного чернокрылого кардинала, чья песня
будет трепетать в его новом струнном квартете.
В состоянии возбуждения он рванул прямо
в римско-католическую церковь Св. Венцесласа,
сел за орган, взбудоражив старых прихожанок,
которые молились на скамьях внизу. Он загремел
словами «Господи, по великой милости Твоей»,
пока каменные стены храма не затряслись
и языки старух не защелкали и не задрожали
в своих жилищах из костей и плоти.
Леонард Бернстайн говорит со мной
Десять вечера. Я волочу тело к машине.
Даже на пропускном пункте никого.
Я влезаю, нащупываю заднее сиденье, закрываю двери.
Такая темень, не могу вставить ключ в зажигание.
Мотор ворчит,
разбуженный от сладкого сна.
По радио мужской голос рассказывает о симфонии.
Это Ленни, я знаю его голос с детства.
Ленни, давай, расскажи про то, что все перемелется,
деньги появятся на счету новоявленным скрипичным концертом.
Кредиторы исчезнут, словно исправленная партитура,
ларго, которое меня подхватит и не даст разбиться.
Дай же мне понять, что мир больше симфонии,
в которой такие изощренные партии,
экстаз пикколо, лавина литых литавр.
Дай мне взлететь твоей дирижерской палочке вослед,
когда ты соберешь скрипки, вгонишь их в крещендо,
подчинишь и успокоишь их иллюзией свободы.
Сапожник из Еревана
Мы облокачиваемся с двух сторон на обшарпанный прилавок, он вращает мои туфли.
«Всегда достаточно и никогда», — он отвечает, хотя я еще не успела спросить.
Он кидает взгляд на экран телевизора, будто надеясь на чудо. Клочки русских и английских фраз вываливаются у него изо рта.
Я ковыляю словами за ним по пятам, пытаясь не отставать, но когда
он сбивается на привычный армянский, я остаюсь позади.
Может быть, это и не имеет значения, только вот я прислушиваюсь,
когда он замолкает, чтобы перечитать свои печали: долгие часы ожидания,
воскресенье в тюрьме, посаженный за наркотики старший сын, убитые годы.
Если бы не уехал, остался дома, он подбивал бы изношенные туфли
новыми подошвами, сработанными из спасенных шин.
Его жена приготовила бы плов с зеленью, немного мяса,
потом они бы запивали ужин крепким мятным чаем. Она бы
закрывала глаза, моля о том, чтобы дети собрались за столом.
А теперь сапожник морщинит тяжелый лоб, возвращаясь
из далекого прошлого, в котором уже невозможно найти приют.
Томас Болт — Thomas Bolt (p. 1959)
Шесть описаний
I
У матери, с согласия лесничества,
Жила сова увечная. Она на перекладине
Сидела на веранде и клювом щелкала,
Когда я отправлялся по делам.
А в это время мать на кухне убивала воробьев
Сове на корм, тем самым избавляя дроздов
и поползней от верной смерти.
Придушенный силком большого пальца
Каждый умирал в её ладони нежной.
II
Я исследую чрево ручья.
Ребристые травы струятся по дну,
От жары по берегам слоится сланец, он похож
На ячеистые кости в проеме черепа.
Скорей сюда, вот-вот начнется
Союз корней и золотых камней,
Здесь кварц белее снега,
Здесь солнечная нега,
Здесь счастье.
III
Я открыл морозилку, чтобы достать лед,
Оттуда вывалились три крысы,
Розовые, замороженные сгустки мяса,
Купленные для совы в городской лаборатории.
Я видел, они потом оттаивали на веранде,
Обезглавленные, перекрученные тушки,
Розово-белая пухлая смерть.
Сова высасывает сладкие мозги, но презирает
Тушки, жирные как тетушкины пальцы.
IV
Утром в первый день пляжного отпуска
Я увидал среди прибойной дряни на песке,
Расцвеченном оспинами водорослей
Порожний панцирь мечехвоста.
О, бедный рыцарь! Кто тебя сразил?
В таких доспехах прочных? С океана
Приходит ясный свет прилива
И оставляет на коричневых губах
Сухой целебный запах смерти.
V
После того, как мы простились с телом
И вышли на крыльцо, мне прадед объяснил
Что кирпичи крошатся, их коричневая пыль
Питает глину, грунт, подошвенную грязь,
И что земля, которую мы топчем,
Скрывает под собой забытые дома. Пока
Я не увидел: прорастали из костей могильных
Тугие почки, словно белесые отростки,
Картофелин, забытых в кухонном шкафу.
VI
Мне было шесть. Меня подняли посмотреть
на дядюшку. Я не понимал, что это было,
Но знал, что эта полуспрятанная штука
Не человек уже.
Когда мне было восемь, я копался в земле
и напоровшись на острый корень, рассек ладонь.
Сквозь легкий суглинок сочилась кровь.
Потом, под краном промывая рану
Я долго всматривался в собственную плоть.
Эндрю Соуфер — Andrew Sofer (p. 1964)
Дома, раскладывая вещи
Две крышки от плетеных корзин, купленных в Старом городе,
луковицы орхидей, корица, мускатный орех и молоко,
стихи Амихая, какие-то скомканные карты,
клич муэдзина, летящий в жасминный дождь,
безобразные старухи, торгующие пряностями на Махане-Иегуда,
мой турецкий ковер-самолет, который так и не взлетел,
последний леопард Эйн Геди, неуловимый, словно водопад,
взрыв джаза рикошетом от стены цитадели, вонь мочи
и уличный кавардак вокруг тель-авивской автобусной станции,
персиковые кальяны, дымящийся мятный чай, гашиш,
отблеск ножа, грохот оконной жести, пляжные крысы в Яффо,
танки, которые проехали по ногам моих друзей,
синайские чесоточные клещи, бурящие скважины в паху,
на подошвах мозоли от упавших под ноги звезд пустыни.
Меа Шарим
памяти моего отца
Туманным вечером по городу бродил,
хасидов повстречал в кафтанах длинных,
они, как тени утренних светил,
хранят подходы к Иерусалиму,
и мне, как пилигриму, суждено
пройти сквозь сто дверей, в надежде тщетной
найти дорогу к дому, лишь одно
твое отсутствие меня смущает рифмой,
в которой не хватает букв и цифр.
Прилив любви, твоя стопа на скорость
нажала, устремившись в церковь — цепь
загадок и смешная непокорность.
Я больше не могу, я стал травой.
Скажи, какую дверь открыть, я — твой.
Мост
Его нога разбивает стакан вдребезги.
Руки мои дрожат,
сжимая шест твоей хупы.
Кудри твои окрасила хна,
платье твое подвенечное, о Адина:
ты, которая нежна.
Я прилетел ночным рейсом,
пальмы Тель-Авива, марокканский джаз,
маршрутка из аэропорта, сломанный счетчик.
Вот уже два года как мы расстались
на монастырской крыше,
губы не требуют синхронного перевода.
Теперь я подаю руку твоему мужу,
а его мать тянет его подальше от меня,
плачет по своему любимому Багдаду,
опьяненные кружением хоры
мы танцуем вместе, последний шалом
где-то в пропасти между «прощай» и «мир тебе».
Спасибо!