Писатели, описывающие конфликт между долгом и честью, в моих глазах как бы разделены на два лагеря. Есть кто ставит своей целью показать муки и метания того несчастного, кто столкнулся с этой проблемой, приводящей героя к ночным кошмарам, ощущению сломанной жизни и даже к самоубийству. Что мастерски сумели сделать и Гюго, и Алексей Толстой.
ДИССИДЕНТ ПУШКИН
В дверях крупный мужчина почти загородил ему дорогу.
— Здравствуй, Бен! — сказал Джимми все с той же необыкновенной улыбкой. — Добрался-таки до меня! Ну что ж, пойдем. Теперь, пожалуй, уже все равно.
И тут Бен Прайс повел себя довольно странно. — Вы, наверное, ошиблись, мистер Спенсер, — сказал он. — По-моему, мы с вами незнакомы. Вас там, кажется, дожидается экипаж. И Бен Прайс повернулся и зашагал по улице.
О’Генри, «Обращение Джимми Валентайна»
Открывший эту страницу скорее всего тут же задастся двумя вопросами. Какое отношение может иметь Александр Сергеевич к диссидентскому движению? И если даже, то чем нам в этом деле сможет оказаться полезным о’генриевский сыщик?
Прежде чем ответить на эти вопросы, замечу, что проблема, которую мы для краткости назовем «долг и честь», как мне кажется, недостаточно исследована исследователями мировой литературы. Речь у нас пойдёт о ситуации, в которой понятие долга у человека вступает в конфликт с его чувствами, с его моралью, с его представлениями о порядочности и пр.
Как ведёт себя человек, оказавшийся в такой ситуации? Как делает он выбор? О чем при этом думает? И какие чувства испытывает при этом?
Приведенный эпиграф имеет определённое отношение к такой ситуации. Согласно закону, Бен Прайс обязан арестовать грабителя, пусть даже раскаявшегося и исправившегося, что он, собственно, и собирается сделать. Но, видя, как тот спас жизнь запертой в сейфе девочке (тем самым раскрыв себя перед семьёй своей невесты), он решает его простить. О’Генри не заморачивает нас копанием в душе сыщика и его мыслях, приведших к такому поступку, но поскольку это один из мною любимых его рассказов, я выбрал его в качестве затравки и обозначения проблемы.
Тот, кому действительно удалось мастерски изобразить метания человека, столкнувшегося с конфликтом долга и чести, это, конечно же, Виктор Гюго:
Жавер чувствовал, что понятие долга раздвоилось в его сознании, и не мог скрыть этого от себя. Когда он так неожиданно встретил на берегу Сены Жана Вальжана, в нем проснулся инстинкт волка, наконец-то схватившего добычу, и вместе с тем инстинкт собаки, которая вновь нашла своего хозяина. Он видел перед собою два пути, одинаково прямых, но их было два; это ужасало его, так как всю жизнь он следовал только по одной прямой линии. И, что особенно мучительно, оба пути были противоположны. Каждая из этих прямых линий исключала другую. Которая же из двух правильна? Положение его было невыразимо трудным. Быть обязанным жизнью преступнику, признать этот долг и возвратить его; наперекор себе самому сравняться с закоренелым злодеем, отплатить ему услугой за услугу; дойти до того, чтобы сказать себе: «Уходи!», а ему: «Ты свободен!»; пожертвовать долгом, этой общей для всех обязанностью, ради побуждений личных, и вместе с тем чувствовать за личными побуждениями некий столь же общеобязательный, а может быть, и высший закон; предать общество, чтобы остаться верным своей совести!.. Неужели бывают случаи, когда закон, бормоча извинения, должен отступить перед преступником?
(В. Гюго «Отверженные»)
Жавер смог разрешить это противоречие только бросившись в воды Сены…
Можно сказать, что в какой-то степени похожие чувства испытал в «Хождениях по мукам» белый офицер Рощин, столкнувшись со своим свояком Телегиным и поняв, что тот является вражеским разведчиком. Правда Толстой, по сравнению с Гюго, куда более лаконичен:
Нужно было немедленно пойти и доложить коменданту. Два месяца тому назад Рощин не поколебался бы ни на мгновенье. Но он прирос к дивану, — не было силы… Иван Ильич, — красный офицер, — вот он, рядом, все тот же — усталый, весь — добрый… Не за деньги же пошел, не для выслуги, — какой вздор!.. Пошел потому, что счел это дело правильным… «Так же, как я, как я… Выдать, чтобы через час муж Даши… валялся без сапог под забором на мусорной куче?
Неизвестно сколько бы продолжались мучения Рощина, если бы не находчивость Телегина — «Спасибо, Вадим», которая заставила Рощина принять единственно правильное в рамках данного произведения решение «в пользу чести», обозначающее нравственное превосходство красных над белыми. Не соцреализм, но — недалеко. Впрочем, Толстой не преминул доставить несколько садистское удовольствие Рощину, приведя и «зеркальный» вариант встречи героев. Разница была только в том, что Рощин уже успел перейти на сторону красных (как же иначе!), но Телегин об этом ещё не знал.
Иван Ильич быстро натянул полуснятый сапог, поднял с пола и начал надевать гимнастерку, Вадим Петрович, опустив лоб, следил за его движениями, как будто наблюдая, без нетерпения, без волнения.
— Ты умный человек, да, да… Я горячо тебя любил, Вадим… Я помню прошлогоднюю встречу на ростовском вокзале… Ты проявил большое великодушие… У тебя всегда было горячее сердце… Ах, боже мой, боже мой…
Он подтягивал пояс, вертел пуговицы, шарил в карманах — то ли от величайшей растерянности, то ли чтобы как-нибудь оттянуть неизбежность тяжелого разговора…
— Ты, очевидно, рассчитываешь, что мы поменялись местами, и я, в свою очередь, должен проявить большое чувство… Есть оно у меня к тебе, очень большое чувство… Так мы были связаны, как никто на свете… Ну, вот… Вадим, что ты здесь делаешь? Зачем ты здесь? Расскажи… Рассказывай, но предупреждаю — я тебя арестую… Ах, как это все так…
Телегин безнадежно — и на него, и на себя, и на всю теперь сломанную жизнь свою — махнул рукой.
И только тут Рощин наконец решил успокоить друга и сообщил ему о своём нынешнем статусе.
Да, Алексей Николаевич тоже оказался мастером довести человека, ну если не до набережной Сены, то хотя бы до осознания сломанной жизни. Таковой была цена принятого Телегиным решения «в пользу долга».
Коль скоро мы видим, что конфликт долг-честь может для кого-то оказаться несовместимым с жизнью, то нельзя обойти вниманием и героя фильма Микеланджело Антониони «Тайна Обервальда», проникшего в замок с заданием убить вдовствующую королеву. Герой слишком молчалив, чтобы мы узнали все нюансы заговора, режиссер только скупо сообщает нам, что тот является автором поэмы «Конец королевской власти» (чего, впрочем, вполне достаточно). Но осознав, что он влюблен в ту, которую должен убить, и поняв, что он не в силах выполнить свой долг перед пославшими его, герой идет по стопам инспектора Жавера и принимает смертельный яд.
Утопленник, отравление, сломанная жизнь… Неужели нет примеров более, скажем так, взвешенного поведения, не приводящего героя на водораздел жизни и смерти? Поищем такой в книге знаменитого контрразведчика Второй мировой войны Ореста Пинто «Охотник за шпионами». История реальная, рассказанная автору его коллегой.
Дело было в военной Франции, где тот познакомился с молодой француженкой. Знакомство бурно развивалось, но тут в порыве страсти она прошептала ему на ухо по-немецки «Ich liebe dich!», из чего он понял, что она не француженка, а немка, точнее — немецкая шпионка, которую он обязан арестовать и расстрелять.
Дальше — по тексту рассказа героя.
— Слушай, — сказал я, — я ухожу, ну, допустим, купить сигареты и вернусь ровно через полчаса. Если, вернувшись, я еще застану тебя здесь, мне останется только арестовать тебя и передать в ближайший военный штаб… Один раз я уже нарушил свой долг. Второй раз этого не случится.
Я хлопнул дверью и быстро пошел к реке, где несколько часов назад был так счастлив, — продолжал свой рассказ Анри. — Я ходил взад и вперед, закуривая одну сигарету за другой и судорожно перебирая в уме события последних часов. Мари — немецкая шпионка, это несомненно. Маленькие неточности в ее рассказе о себе, на которые прежде я не обратил внимания, послужили новой уликой, подтверждая, что я не ослышался: несколько минут назад она действительно произнесла три роковых немецких слова. Я никогда не забуду этого чудесного дня! Мари искренне полюбила меня. Ее любовь не была «любовью» шпионки, пытающейся выведать тайны. Она видела меня только в гражданской одежде и не знала, что я связан с армией. Я не сказал ничего, что могло бы побудить ее сблизиться со мной ради получения каких-то секретных сведений.
Но одно несомненно — она шпионка. Как контрразведчик, я обязан был немедленно арестовать ее. Но я же мужчина, человек! Существуют же границы, за которыми патриотизм уступает место голосу плоти.
Я ходил взад и вперед, страстно желая надеяться, что мои умозаключения ошибочны, и что через полчаса я увижу Мари в гостинице. Пусть она смеется надо мной или сердится, лишь бы она была невиновна, лишь бы мое предупреждение оказалось ненужным. Полчаса истекли, и, возвращаясь в гостиницу, я почти был уверен, что увижу ее опять. Но нет! Моя комната была пуста; я осторожно приоткрыл дверь комнаты Мари — там было темно. Я тщательно обыскал ее комнату, но не нашел никаких признаков ни Мари, ни ее вещей. Мари последовала моему совету и исчезла. Значит, она действительно немецкая шпионка!
Вот. Оказывается, существуют границы, за которыми патриотизм уступает место голосу плоти. Ради которого можно, хоть и в страшных муках, но всё же отступить от долга. Но — только один раз. И видимо потому провидение решило испытать его повторно. Через несколько недель эту девушку поймали и доказательства того что она шпионка были неопровержимы. И снова он оказался ровно перед тем же самым выбором…
— Что вы можете сказать в свое оправдание? — спросил я ее как можно более официальным тоном.
Она слегка улыбнулась и, пожав плечами, ответила: «Война есть война».
Но вдруг она не выдержала. Вырвавшись из рук солдат, Мари упала передо мной на землю и стала целовать мои грязные сапоги… Она лежала в этой грязи, судорожно цепляясь за мои ноги, и просила пощады, а солдаты пытались заставить ее встать. Я смотрел вниз на ее прекрасную белокурую голову, которую так недавно покрывал страстными поцелуями, и сердце у меня разрывалось от горя. Я не мог вымолвить ни слова.
— Спаси меня, ради бога, спаси меня! — рыдая, повторяла она. — Отпусти меня, умоляю! Умирать такой молодой…
Я не мог говорить, но второй раз нельзя было изменить своему долгу.
— Отведите её в камеру, — сказал наконец я солдатам. — Завтра состоится суд.
Пришло утро, судьба сыграла со мной еще одну злую шутку. По графику председателем суда должен был быть я, и оказалось, что заменить меня некому. Я выслушал улики, опровергнуть которые было невозможно, и как шпионку приговорил Мари к расстрелу на рассвете следующего дня. По традиции я предложил Мари высказать последнее желание. Она уже успела прийти в себя и теперь с улыбкой посмотрела на меня долгим взглядом.
— Мне бы хотелось получить пачку сигарет, — спокойно сказала она и назвала мои любимые сигареты, — в память о счастливом, но, увы, коротком отпуске и о друге, который спас меня один раз, но не мог это сделать во второй раз.
Ее расстреляли на рассвете следующего дня. Мне говорили, что смерть она встретила бесстрашно, с высоко поднятой головой. И вот до сих пор, когда я просыпаюсь ночью, перед глазами у меня появляется Мари, девушка в голубой блузке, и сердце сжимается от боли. Но разве я мог поступить иначе?
Вот такой случай. Всё описано досконально четко и комментарии излишни в этом безумном клубке мучительного переплетения долга и чести.
Я понимаю читателя ждущего-недождущегося доказательств диссидентства Александра Сергеевича и потому спешу успокоить его — мы почти на финишной прямой. Только сделаем по дороге кратковременную остановку в пункте под названием «Любовь Яровая».
Великолепная эта пьеса всегда раздражала меня своим лубочным финалом выдачи Ярового: «Стойте, товарищи, это не Яровой. Это юродивый маскарад устроил. Яровой туда побежал». Фраза, низводящая пьесу до уровня советской агитки. Не меньшее раздражение вызывало и упорно-безапелляционные требования Яровой к мужу освободить жегловцев (красноармейцев, арестованных при попытке взорвать мост). Она, Любовь Яровая, для которой долг превыше всего остального, требует от мужа нарушить присягу и фактически совершить предательство, перейдя на сторону красных?! Пусть осознает, что её дело — правое! При всём блеске остальных персонажей пьесы (заслужившей бессмертие за один только клич профессора Горностаева «Пустите Дуньку в Европу!»), образ главной героини казался скованным соцреалистической догмой, согласно которой рекомендуемый герой должен быть чист, туп, проявлять только твердость характера и верность партии.[1]
Но вот пришла великая Чурикова, и… всё это сыграла. И мужа на расстрел послала. Без тирады, молча. Одним еле слышно произнесенным словом: «Там…». И потрясающую наивность своей героини, и глубокую её веру в безграничность силы любви. Только этим можно объяснить её искренние мольбы к Яровому выпустить арестованных красноармейцев. Всё хорошее и светлое, что может быть в женщине, отразилось в героине Чуриковой в такой же чистоте, в такой очищенной красоте, в какой отражается ландшафт на выпуклой поверхности оптического стекла.[2]
Узнав в последних строках гоголевскую характеристику творчества Пушкина, читатель наверняка поймёт, что мы уже у цели.
Но сначала резюмируем. Во всех приведённых примерах необходимость выбора между долгом и честью, между двумя прямыми путями, ведущими в противоположные стороны, приносит человеку муки и страдания невыносимые. Иногда и несовместимые с жизнью.
А как поступают в подобной ситуации герои Александра Сергеевича?
Начнем мы, конечно же, с «Капитанской дочки», с главного её героя Петруши Гринёва.
Гринёв, получив весточку от Марьи Ивановны о домогательствах Швабрина, покидает осажденный Оренбург и несется в Белгородскую крепость дабы просить Пугачева о милости — освободить свою невесту. При встрече, по совету своих наперсников, Пугачев решает допросить Гринева.
— Добро, — сказал Пугачев. — Теперь скажи, в каком состоянии ваш город.
— Слава богу, — отвечал я, — все благополучно.
— Благополучно? — повторил Пугачев. — А народ мрет с голоду!Самозванец говорил правду…
Настал момент истины. Пугачев понимает, что Гринёв врёт. А Гринёв понимает, что Пугачев это понимает и что, продолжая врать, он подвергает опасности всю свою миссию по спасению Маши. Но…
…я по долгу присяги стал уверять, что все это пустые слухи и что в Оренбурге довольно всяких запасов.
Где смятение героя? Где метания? Где мысли о Маше? Где конфликт между долгом и честью? Где жаверовские прямые пути, ведущие в противоположные направления?
Да нигде. Нет у Гринева никаких двух прямых. А всегда есть только одна, по которой он идёт без каких‑либо колебаний. Только что этой прямой было страстное желание освободить свою невесту, ради которого он покинул Оренбург и явился в стан врага на поклон Пугачёву. Но теперь, с началом допроса эта прямая перестала для него существовать и оборотилась в «прямую» верности присяге. И ничто, даже смертельная опасность, которой он сейчас подвергается и, главное, подвергает Машу, не может ввергнуть его в сомнение по поводу «прямоты» этой прямой.
И дальше:
— Ты видишь, — подхватил старичок, — что он тебя в глаза обманывает. Все беглецы согласно показывают, что в Оренбурге голод и мор, что там едят мертвечину, и то за честь; а его милость уверяет, что всего вдоволь. Коли ты Швабрина хочешь повесить, то уж на той же виселице повесь и этого молодца, чтоб никому не было завидно.
Слова проклятого старика, казалось, поколебали Пугачева.
Вы видите? Пугачева поколебали! Но не Гринева! И не окажись рядом Хлопуши, решившего противоречить своему товарищу, то повесть пришлось бы заканчивать прямо тут.
Кстати, и обстоятельства получения Гриневым письма от Маши Мироновой тоже довольно интересны.
Однажды, когда удалось нам как-то рассеять и прогнать довольно густую толпу, наехал я на казака, отставшего от своих товарищей; я готов был уже ударить его своею турецкою саблею, как вдруг он снял шапку и закричал:
— Здравствуйте, Петр Андреич! Как вас бог милует?
Я взглянул и узнал нашего урядника. Я несказанно ему обрадовался.
Постойте! Кому обрадовался? Уряднику — предателю, перешедшему на сторону врага. Негодяю, который первым указал Пугачеву на пленного коменданта! Интересно, как следует поступать с такими людьми в условиях военного времени?
Но нет! Сейчас перед Гриневым стоит не негодяй, не враг и не предатель. А снявший с головы шапку человек, прибывший из Белогорской крепости. И он, возможно, сможет сообщить что-то о Машиной судьбе. А ведь Гринев в этот момент еще не знает, что у урядника действительно есть для него письмо. Но снова — никакого смятения, никакого метания. И снова — только одна прямая, Машино спасение…
Если есть среди литературных героев подобные Гриневу — не испытывающие мук сомнения и выбора в столь неразрешимых с нашей точки зрения ситуациях, то это — Марютка из «Сорок первого» Бориса Лавренева.
Вспомним финал повести…
Марютка воткнула зрачки в бот и увидела… На плечах человека, сидевшего у румпеля, золотом блестели полоски. Метнулась всполошенной наседкой, задергалась.
Память, полыхнув зарницей в глаза, открыла кусок:
Лед… Синь-вода… Лицо Евсюкова. Слова: «На белых нарветесь ненароком, живым не сдавай».
Ахнула, закусила губы и схватила брошенную винтовку.
Закричала отчаянным криком:
— Эй, ты… кадет поганый! Назад!.. Говорю тебе — назад, черт!
Поручик махнул руками, стоя по щиколотки в воде.
Внезапно он услыхал за спиной оглушительный, торжественный грохот гибнущей в огне и буре планеты. Не успел понять почему, прыгнул в сторону, спасаясь от катастрофы, и этот грохот гибели мира был последним земным звуком для него.
Марютка бессмысленно смотрела на упавшего, бессознательно притопывая зачем-то левой ногой.
Поручик упал головой в воду. В маслянистом стекле расходились красные струйки из раздробленного черепа.
Марютка шагнула вперед, нагнулась. С воплем рванула гимнастерку на груди, выронив винтовку.
В воде на розовой нити нерва колыхался выбитый из орбиты глаз. Синий, как море, шарик смотрел на нее недоуменно-жалостно.
Она шлепнулась коленями в воду, попыталась приподнять мертвую, изуродованную голову и вдруг упала на труп, колотясь, пачкая лицо в багровых сгустках, и завыла низким, гнетущим воем:
— Родненький мой! Что ж я наделала? Очнись, болезный мой! Синеглазенький!
С врезавшегося в песок баркаса смотрели остолбенелые люди.
Как точно сказано — «память открыла кусок»! И на куске этом — не её любимый, а поганый кадет и враг, которого ей сейчас надлежит ликвидировать. И тоже — никаких метаний в этот момент, никакого конфликта внутреннего. И потому не дрогнула её рука, нажавшая на курок. И насколько мастерски обозначает Лавренёв эту тончайшую грань между «прямой долга» к «прямой чувства» и переход через неё, сопровождаемый бессмысленным взглядом и бессознательным притопыванием. Возврат туда, на тот, отступивший на мгновение кусок, где любимый ею синеглазый поручик Говоруха‑Отрок с выбитым глазом и черепом раздробленным её пулей. Перед нами, как бы, две независимые друг от друга Марютки. Одна — хладнокровно выполняющая свой долг. И другая — через секунду рыдающая над трупом любимого.
И, потрясенные этой сценой, мы даже не задумываемся об оставшейся за кадром повести дальнейшей судьбе Марютки, которой, по-видимому, предстоит скорая встреча со своим возлюбленным. Там, на небесах. О чём, скорее всего, позаботятся остолбенелые люди с золотом блестевшими полосками с врезавшегося в песок баркаса.
Ну а теперь, наконец, мы готовы поговорить о пушкинском диссидентстве. На этот раз нам понадобится «Борис Годунов», а именно — разговор Самозванца с пленным в главе «Севск».
Официальная часть допроса заканчивается молниеносно:
— Кто ты?
— Рожнов, московский дворянин.
— Давно ли ты на службе?
— С месяц будет.
— Не совестно, Рожнов, что на меня ты поднял меч?
— Как быть, не наша воля.
После этого формально-необходимого вступления допрос становится более содержательным:
— Сражался ты под Северским?
— Я прибыл недели две по битве — из Москвы.
— Что Годунов?
— Он очень был встревожен потерею сражения и раной Мстиславского, и Шуйского послал начальствовать над войском.
— А зачем он отозвал Басманова в Москву?
— Царь наградил его заслуги честью и золотом. Басманов в царской Думе теперь сидит.
Разговорив пленного, Самозванец задает ещё один вопрос:
— Ну что в Москве?
Разговорчивость Рожнова тут же испаряется и ответ он даёт лаконичный и строго прописанный присягой:
— Всё, слава богу, тихо.
И тут следует новый вопрос Самозванца:
— Что? ждут меня?
Знатоки «Годунова», отключим на время память и попробуем представить, как велит присяга ответить на этот вопрос. Утвердительный ответ «да, ждут» наверняка явился бы вопиющим её нарушением. Правильным ответом, скорее всего, было бы заявить, что московские жители поголовно, или хотя бы в подавляющем большинстве своём, верны царю и готовы к защите родного города от самозванца.
Но всё не так. Рожнов выбирает совсем другой вариант ответа:
— Бог знает; о тебе там говорить не слишком нынче смеют.
Кому язык отрежут, а кому и голову — такая право притча!
Что день, то казнь. Тюрьмы битком набиты.
На площади, где человека три сойдутся — глядь — лазутчик уж и вьется,
А государь досужною порою доносчиков допрашивает сам.
Как раз беда; так лучше уж молчать.
Это как прикажете понимать подобное многословие?! Ведь только что пленник сказал, что в Москве всё тихо. И тут же выдаёт такую тираду об истинном положении в городе! Впрочем, по большому счету, его слова о тишине не слишком противоречат сказанному выше. Видимо, действительно тихо. Только тишина эта достигается страхом перед тюрьмами, доносами, отрезанием языков и отрубанием голов. То, что Рожнов недоволен годуновскими репрессиями против своих граждан, не так уж удивительно. Но его речь перед Григорием демонстрирует, что он не видит никакого криминала в том. чтобы высказать это своё недовольство вражескому предводителю. Что критику режима, кровью и пытками подавляющего свободу слова, ни Рожнов, ни Пушкин не считают нарушением присяги! Скорее, даже, наоборот — высказать это — они считают гражданским долгом, а вот молчание — малодушием. И, как в случае с лавренёвской Марюткой, мы и здесь видим, как бы, двух человек, стоящих перед Самозванцем. У каждого из которых — своя прямая чести и долга. Немногословный солдат Рожнов, каждое слово которого строго выверено присягой и Рожнов-диссидент, открыто выражающий своё отношение к годуновским репрессиям.
Теперь, наконец, становится понятным заглавие этого опуса. Ведь диссидентами в СССР считались люди, противостоящие режиму. И, хотя среди них были люди самых разных взглядов, объединяли их борьба за свободу слова и неприятие преследований людей за открытое высказывание своих убеждений.
Вложив в уста пленника этот монолог, Пушкин показывает нам ту грань, по которой проходит граница между «диссидентством» Рожнова и его верности присяге. Ибо на следующий вопрос Самозванца:
— Ну, войско что?
снова следует единственно возможный, выверенный присягой ответ:
Что с ним? Одето, сыто, Довольно всем.
И далее, когда Самозванец пытается выпытать у пленника стратегическую информацию, тот снова отвечает «по писанному», стараясь вызывать у противника чувство неуверенности в исходе завтрашнего боя.
— Да много ли его?
— Бог ведает…
— А будет тысяч тридцать?
— Да наберешь и тысяч пятьдесят
Что ему вполне удается:
Самозванец задумывается…
И далее:
— На завтра бой! Их тысяч пятьдесят. А нас всего едва ль пятнадцать тысяч. С ума сошёл. [3]
Казалось бы, всё уже предельно ясно? Но нет, Пушкин не останавливается на этом, и Самозванец задаёт пленнику еще один вопрос.
— Ну! Обо мне как судят в вашем стане?
Вопрос очень похож на первый «что, ждут меня?», разница только в том, что там вопрос касался горожан, а тут — солдат. И снова Рожнов не уклоняется от честного ответа, который также вызывает одобрение самозванца.
— А говорят о милости твоей, что ты, дескать (будь не во гнев), и вор, а молодец…
— Так это я на деле им докажу!
Что мы видим из этого? Во-первых, то, что в армии солдаты смеют выражаться куда свободнее чем горожане на городской площади, а, во-вторых, что похвалу врагу Рожнов также не считает нарушением присяги. Как и Гринёв в очень похожем разговоре с Пугачевым:
— Что говорят обо мне в Оренбурге? — спросил Пугачев, помолчав немного.
— Да, говорят, что с тобою сладить трудновато; нечего сказать, дал ты себя знать.
Лицо самозванца изобразило довольное самолюбие.
Это совсем не случайно, что в условиях войны отнятое у человека чувство свободы может вернуться к нему, и, потому, солдат в окопе дерзнёт выразиться куда свободнее, чем горожанин на площади. Мне кажется, что феномен этот прекраснее всех описал Василий Гроссман в романе «Жизнь и судьба». И хотя эта тема не совсем по нашей теме, пройти мимо неё я не могу.
Комиссар Крымов послан в дом в Сталинграде, находящийся в самом пекле битвы, окруженный немцами и контролируемый отрядом капитана Грекова. Про солдат этого отряда трудно сказать, к чему они более близки — к жизни или к смерти, но вот поступает донос, что «капитан совсем распустился и говорил бойцам черт знает какую ересь». То, что, по словам доносчика, Греков «лихо воюет с немцами», было куда менее важно, чем «распущенность» командира, и вот Крымов прибывает в тот самый дом «шесть дробь один» для наведения порядка.
Командир отряда лежал на высокой груде кирпича и смотрел в бинокль. Когда Крымов окликнул его, он неохотно повернул лицо и лукаво, предостерегающе приложил палец к губам, снова взялся за бинокль. Спустя несколько мгновений его плечи затряслись, он смеялся. Он сполз и, улыбаясь, сказал:
— Хуже шахмат, — и, разглядев зеленые шпалы и комиссарскую звезду на гимнастерке Крымова, проговорил: — Здравствуйте в нашей хате, товарищ батальонный комиссар, — и представился: — Управдом Греков. Вы по-нашему ходку пришли?Все в нем — и взгляд, и быстрые движения, и широкие ноздри приплюснутого носа — было дерзким, сама дерзость.
Прав Крымов, и читатель наверняка тоже это чувствует. Но проследим дальше. Крымов спрашивает солдат, зачем, по их мнению, он пришёл к ним.
— За суп, для ради супа? — негромко и дружелюбно предположил кто-то.
Но смех, которым слушатели встретили это робкое предположение, не был тихим…— Товарищи, — проговорил Крымов, и злая краска выступила на его щеках, — серьезней, товарищи, я прислан к вам партией.
Что это было такое? Случайное настроение, бунт? Нежелание слушать комиссара, рожденное ощущением своей силы, своей собственной опытности? А может быть, веселье слушателей не имело в себе ничего крамольного, просто возникло от ощущения естественного равенства, которое было так сильно в Сталинграде.
Но почему это ощущение естественного равенства, раньше восхищавшее Крымова, сейчас вызывало в нем чувство злобы, желание подавить его, скрутить?
Здесь связь Крымова с людьми не ладилась не потому, что они были подавлены, растеряны, трусили. Здесь люди чувствовали себя сильными, уверенно, и неужели возникшее в них чувство силы ослабляло их связь с комиссаром Крымовым, вызывало отчужденность, враждебность и в нём, и в них?
Да, Крымов очень точно определил причину своей злобы на защитников дома. Родившиеся в них здесь, в этом доме, чувство равенства, уверенность в себе и в своих силах — всё это было бы терпимо, этим можно было бы даже восхищаться. Но это чувство равенства ослабляло связь их с партийным руководством, которое являл собой Крымов, освобождало их от подчинения большевистской диктатуре, и именно это вызывало в Крымове враждебность и отчужденность к этим солдатам.
Последняя точка над i была поставлена в заключительном разговоре между Крымовым и Грековым.
Когда стемнело, Крымов подошел к капитану и сказал:
— Давайте, Греков, поговорим всерьез и начистоту. Чего вы хотите?
Греков быстро, снизу вверх, — он сидел, а Крымов стоял, — посмотрел на него и весело сказал:
— Свободы хочу, за нее и воюю.
— Мы все ее хотим.
— Бросьте! — махнул рукой Греков. — На кой она вам? Вам бы только с немцами справиться.
Да, именно — свобода. За которую с радостью и весельем сражаются в обреченном доме обреченные на смерть бойцы.
Теперь вернёмся к нашей теме и попробуем резюмировать.
Писатели, описывающие конфликт между долгом и честью, в моих глазах как бы разделены на два лагеря. Есть кто ставит своей целью показать муки и метания того несчастного, кто столкнулся с этой проблемой, приводящей героя к ночным кошмарам, ощущению сломанной жизни и даже к самоубийству. Что мастерски сумели сделать и Гюго, и Алексей Толстой.
А вот у рассмотренных нами героев Пушкина и Лавренёва эта проблема, как оказывается, не стоит. Хотя и у них прямые долга и чести могут вести в противоположные направления, но эти прямые параллельны и никогда и нигде не пересекаются. Потому то в каждой точке существования героев наличествует только одна прямая, и по ней они идут без раздумий и колебаний. И потому Гринёв, не задумываясь, врёт Пугачеву о положении в Оренбурге, а Марютка, не колеблясь, стреляет в поручика…
Написал «проблема не стоит» и сам же удивился. Ладно, Пушкин нашёл возможность для Гринева и остаться целым и вырвать Машу из рук Швабрина. Но как быть с Марюткой, через несколько секунд после меткого своего сорок первого выстрела воющей гнетущим воем над трупом своего возлюбленного?!
Стоит проблема и ещё как стоит. Только тут это проблема совсем другого ранга. Это не проблема одного отдельно взятого человека. Если там мы являлись свидетелями сломанных человеческих жизней, то здесь… Какое слово выбрал Лавренёв для описания финала своей повести? Катастрофа. И катастрофа не отдельно взятых героев, а апокалипсис, когда под оглушительный и торжественный грохот гибнут в огне и буре, ни много ни мало, сама планета и весь мир. Гибнут, не в силах быть свидетелями невыносимой картины — колыхающегося в воде синего глаза поганого кадета, выбитого Марюткой, и Марютки, колотящейся о труп своего возлюбленного — синеглазого поручика Говорухи-Отрока…
Ну а закончим кинематографическими фотографиями героев в моменты их истин.
Гринёв, допрашиваемый Пугачевым.
Марютка с еще дымящимся ружьем.
И инспектор Жавер у берега Сены в последние секунды своей жизни.
Примечания
[1] М.Веллер «Легенды Арбата»
[2] Н.В.Гоголь «Несколько слов о Пушкине»
[3] Историки сходятся на том, что в битве при Добрыничах (о которой идёт речь в главе) 15 тысячам войск Самозванца противостояли порядка 20-25 тысяч войск Годунова. Так что Рожнов как минимум вдвое преувеличил их число.
Хорошая и познавательная статья о «крутом» противоречии и попытках его разрешения различными авторами.
https://www.youtube.com/watch?v=Gw3kcrIMF_c&t=781s
Как купили «наше всё» 🙂
И ещё, Уважаемый Лев Кемпнер. Роман «Сёстры» Алексей Толстой написал в эмиграции, в местечке под Парижем. Вернулся в 23-м году. Никакого соцреализма. Время было литератуное, никто не мешал. Только после тридцатых начнётся соццензура.
Мне кажется, что история столкновений чувств и долга — одна из главных тем мировой литературы. Тема -горячая — страстная для писателя. И это чувство — было темой Пушкина в «Капитанской дочке». Гринёв подарил бродяге, человеку другого сословия, свой тулупчик и поэтому Пугачёв его не казнил! Хотя тулупчик был ему мал и разошёлся по швам. Пушкин опубликовал эту повесть в последнем номере своего «Современника», не подписав своим именем. Ему оставалось жить несколько месяцев.
Уважаемый Лев Кемпнер Пушкин был одиозной фигурой с юношеских лет, сослан императором, которого считали либералом. Александр Павлович сослал его в Кишинёв, затем в Одессу, затем в Михайловское, где было глухо и одиноко. Вернул его из ссылки нелибиральный деспотичный Николай Павлович, который утешил его, сказал: «Я буду твоим цензором» И запретил «Бориса Годунова», которого Пушкин написал в Михайловском. Поэт тяжело переживал. Больше не сошлют и пр. преимущества. Однако — никаких повышений в чине! Пушкин попросил у царя сделать его придворным историографом ( после смерти Карамзина) царь отказал. Но допустил , наконец, к историческим архивам, к Пугачёвскому бунту. Он написал Историю Пугачёва. Но не было покоя. Что-то привлекало его в образе самозванца. Но как быть? Как замаскироваться? Язык, подводные течения… Конечно, Пушкин полюбил Пугачёва. И здесь — важнейший сюжет — заячий тулупчик. Всмотритесь в текст. В историю с тулупчиком и его последствиями.