Разлука — коварная вещь, как горная тропинка: слева скала, справа обрыв. Особенно, когда живешь в царстве волшебных гаджетов, где каждый вечер перед тобой возникает родное лицо в светящемся прямоугольнике экрана — вроде и не расставались, и комната знакомая плавает в тумане за плечом.
Татьяна Вольтскаяx
ГРУЗИНСКИЙ БЛОКНОТ
(продолжение. Начало в №10/2022 и сл.)
Остров счастья
Олег Лекманов водит нас по Мцхете. Я все не могу понять, чем так досадил отечеству мирный литературовед, что отечество недвусмысленно намекнуло: лучше бы ему убраться. То, что писатель земли русской Прилепин оскорбился гражданской позицией Олега, я как раз понимаю — трудно все-таки вынести, когда автор блестящей книги о Есенине вдруг оказывается либералом: если ты либерал, то зачем трогаешь нечистыми лапами наше святое достояние? Отечество рассуждает проще: подписывал неправильные письма, выходил на антивоенные протесты — а не прогуляться бы тебе, дорогой, куда подальше.
Вот Олег и гуляет, объясняя нам, что все эти изящные коттеджи построил Саакашвили, и на той улице тоже, и вот это удивительное отделение полиции — опять же он: два приподнятых над землей дерновых полукруга, внутри поблескивают стеклянные двери, а на крышу хочется взбежать, такая она травяная и веселая. Кажется, что там обитают не полицейские, а хоббиты, и что в городке с такой архитектурой ничего плохого в принципе не может случиться.
Мы подходим к главному храму — в воротах нас встречает высокий монах, бегло оглядывает и властно спрашивает — православные? — Да, — отвечаю я за всех. — Тогда идите, благословляю.
Никто не ведется на приглашение святого отца, кроме меня — исключительно из чувства неловкости, как же, тебя благословили, а ты… — я заворачиваю за ним в каморку, прилепившуюся к стене. Он берет из миски огромную кисть, брызгает на меня святой водой и указывает на столик с бумажками — за здравие и за упокой. Я вздыхаю, послушно пишу имена и оставляю пожертвование в 5 лари, ради которого и затеян весь этот цирк. Когда я выхожу, Сима поднимает брови — ну, ты что? — Да ладно, говорю, это все-таки его хлеб.
У ворот нас поджидает еще одна фигура — стройная пожилая дама в черном платье и черной шляпе предлагает экскурсию по главному храму. Мы с Ваней уже здесь были и случайно слышали краем уха ее рассказ о том, как старинные фрески смыли и записали новыми к приезду императора Николая I, а тот взял и не приехал, Голос дамы звучит взволнованно, а выглядит она в точности как старые петербургские посетительницы филармонии — я еще застала таких, только шляпки у них были поменьше. Мы вежливо отказываемся от экскурсии, Олег, который тоже заметил даму, улыбается: ее, говорит, тут все знают и за манеру одеваться называют старухой Шапокляк; впрочем, экскурсовод она прекрасный и невероятно темпераментный.
Мимо нас проносится несколько гладких лоснящихся лошадей, они испугались неистово гудящей свадебной машины в розовых лентах и летят галопом куда-то в поля. Мы кружим по Мцхете от святыни к святыне, подходим к остаткам старинных росписей в главном храме, к языческим бычьим головам, торчащим из стен, к женскому монастырю с крохотной церковкой, сплошь расписанной изнутри, к пруду, где катаются на лодках, но не купаются. Олег уже все изучил и показывает нам то, до чего сами мы вряд ли бы дотянулись, но разговор все время сворачивает на Россию — невозможно ни на миг вынуть ее из себя.
Мы заходим на полчаса в деревенский дом, где Олег с семьей снимает большую комнату. Хозяева угощают нас сливами прямо с дерева, мелкими и зелеными, но удивительно сочными. Я смотрю на Симу и не верю, что он рядом. Это кажется таким естественным, таким единственно возможным, а островок грузинской земли, где мы, наконец, можем быть вместе, — островом счастья.
Вздохи побежденных
Разлука — коварная вещь, как горная тропинка: слева скала, справа обрыв. Особенно, когда живешь в царстве волшебных гаджетов, где каждый вечер перед тобой возникает родное лицо в светящемся прямоугольнике экрана — вроде и не расставались, и комната знакомая плавает в тумане за плечом.
Эта иллюзия — одна из самых коварных. Возможно, писать, как встарь, длинные письма убористым почерком было бы честнее и лучше: письмо — вот оно, над ним склонялись, обдумывали слова, перечисляли подробности жизни, боясь что-то упустить, его можно взять, потрогать, спрятать в стол, перечитать через 10 лет и удивиться — ах, вот оно как было, оказывается. А лицо на экране повисит-повисит, да и погаснет и на подробностях жизни задерживаться не станет. Потому что зачем — можно ведь завтра позвонить и поговорить еще. Но завтра не существует. Неповторимые детали жизни, которые и есть — жизнь, ускользают в зазор между недосказанным вчера и забытым сегодня.
* * *
Сергей Гандлевский показывает нам свой Тбилиси. В отличие от меня, он бывал тут много раз и все знает. Он ведет нас по горячей улице, выше и выше, чтобы потом пройти над городом по узкой тропе с другой стороны ботанического сада. В мае мы с Ваней уже проделывали этот путь — но тогда это был совсем другой подъем и другая гора. Пейзаж фантастически меняется в зависимости от спутника и собеседника — будто освещаемый разным солнцем. Тогда Ваня подолгу склонялся над каждой россыпью мелких багровых маков, а теперь мы с Сергеем стоим над городом, опираясь на перила, и сокрушаемся, что так ничего и не смогли сделать в 90-е. Не радоваться надо было открывшемуся миру, как стеклянным бусам, а отдать несколько лет жизни на то, чтобы вычистить и укрепить свой дом — войти во власть, не допустить в нее негодяев, ведь были же эти возможности, были! Надо было дожать, назвать коммунистический режим преступным, оплакать жертв террора, потребовать люстрации для гэбистов. И о праве собственности подумать — без нее не бывает свободы — надо было, надо было… А теперь эти Авгиевы конюшни остались детям, да, пожалуй, и внукам. По-видимому, мы чувствуем одно и то же — бесплодные угрызения, бессилие и злость. Серафим, глядя на нас, едва заметно усмехается, а потом, когда Сергей отвлекается на зазвонивший телефон, саркастически замечает: “Давно не слышал жалоб “гнилой интеллигенции” на то, что она все про@бала”. Что ж, это правда. Суд детей приходит скорее, чем мы думаем.
* * *
Побродив по горе, мы спускаемся — голод не тетка. Гандлевский, конечно, знает пару хороших и недорогих местечек, после недолгого обсуждения выбор падает на ресторан “Вельяминов”, и мы направляемся на улицу Дадиани. Однажды мы с Ваней и еще двумя тбилисскими “понаехавшими” сюда уже заглядывали — мест не было. Звезда поэта Гандлевского оказалась счастливее — мы не только проходим, но даже выбираем приглянувшийся тихий уголок. Беда только, что мне ничего нельзя — несколько дней назад на меня обрушился гастрит, так что встречать Симу я ехала с мешком подсушенного белого хлеба, и пара ломтей у меня всегда с собой — на крайний случай.
Тем временем к нам присоединяется Сережин друг, молодой израильтянин, выбравшийся из недр букинистического магазина. Еда в “Вельяминове” простая и монументальная, Серафим потрясен количеством мяса — разве это суп?! — и я радуюсь, что он именно так знакомится с местной кухней.
В зеркале гла´за
Говорят, сытость не сильно способствует восприятию пищи духовной — впрочем, возможно, это утверждают мизантропы, и не исключено, что их суровость проистекает из несварения желудка — во мне уже зарождается раскаяние по поводу съеденного хачапури, а заодно и философские мысли. По счастью, есть и другая точка зрения — гуманисты любят порассуждать о том, что, дескать, сначала человека накорми, а потом уже требуй от него возвышенности ума и тяги к прекрасному. Я не знаю, кто прав, но Сережа прямо из “Вельяминова” ведет нас в картинную галерею Light Gallary, на выставку украинской художницы Анастасии Пташиц (Ptashyts), которую устраивает Александр Флоренский.
Сима не в восторге — подозревает, что ему втюхают очередную мазню, я тоже подозреваю, но считаю, что из вежливости можно и пойти. К тому же, к современному искусству у меня доверия нет, а к Флоренскому есть, и шанс увидеть что-то любопытное все же сохраняется. Не говоря о том, что я благодарна Сереже за день, проведенный вместе, за горькие речи на горе, звучавшие в унисон, за жаркие улицы, посеребренные его голосом, и мне не хочется прощаться вот так резко — лучше мы пройдем до галереи вместе, заглянем туда на минутку — а там видно будет.
Идти нам довольно долго — это еще одна прогулка, а где находится галерея, Сережа не помнит и ведет нас слегка наугад, по наитию. Вроде бы адрес есть, но сверяться с ним не обязательно, это “где-то тут”, вот увидим, что народ толпится у дверей — значит, пришли. Я подозреваю, что привычка так ходить — этот привычка поэта: Сергей идет от дома к дому ощупью, по наитию — так ходят от строки к строке.
Как ни странно, галерея все же обнаруживается, народ клубится у распахнутой двери, и мы ныряем вниз, в небольшие залы с белыми стенами. При первом взгляде на картины я облегченно выдыхаю — это не мазня, Анастасия Пташиц, мне доселе неведомая, — тонкий художник. Она жила в Киеве, в марте уехала в Грузию, а оттуда в Польшу. Я мгновенно узнаю тбилисские улицы — оказывается, мы с ней любим одни и те же места. Мне вообще нравится фигуративная живопись — если художник не брезгует изображением предметов, значит, он не брезгует миром, не отворачивается от него, не пеняет Господу Богу — что, мол, Ты тут наваял за свои шесть дней, знать ничего не хочу. Абстрактная живопись по моей версии — это богоборчество, несогласие с предложенной концепцией бытия. Внимание художника к человеческому лицу, дереву, цветку, камню — это принятие мира, посильное участие в его сотворении. Художники-примитивисты принимают все сущее с особенным энтузиазмом, их взгляд улавливает скрытую суть предметов, извлекает из мира главное — его вкус, цвет, чертеж, не замутненный интерпретациями.
Вот и на этих картинах домики, улочки, зелень вроде бы прорисованы детской рукой, вроде бы нет в Тбилиси таких открытых цветов — желтого, красного, синего, а смотришь и киваешь с улыбкой — да, это именно этот город, его образ, его музыка. Цвет — это взгляд художника, его чувство, озарившее то, на что он смотрит. Я спрашиваю у Саши Флоренского, где он откопал такую красоту, он рассказывает, и я радуюсь — и за счастливое стечение обстоятельств, и за художницу, и за Тбилиси — вот еще одно его отражение в волшебном зеркале человеческого глаза, а что есть искусство, культура, как не собрание бесчисленных зеркал — в котором нет ни одного лишнего.
Сима тоже доволен, но пока мы разговариваем, он ускользает на улицу, чтобы немного побродить самому. Когда я выхожу следом, он тащит меня в арку напротив, во дворик, в котором есть все — и белье, и легкие клавиши лестниц, и деревянные переборки балконов, а в середине — крошечный круглый садик со скамейкой и столиком, где сидит девушка за компьютером, и ее почти не видно из-за густой зелени, только темнеет нежный силуэт и светится лунное пятно экрана.
Я ликую — да, это настоящий тбилисский дворик, и ты сам нашел его, сам.
Сережа тоже выходит на улицу, мы прощаемся и уходим — но не домой. Ноги приносят нас на Хлебную площадь, где земляной круг с огромными платанами обведен полосой широких скамеек. Этот круг устроен так, чтобы втягивать в себя прохожего — хочешь, играй за столом в покер, что и делают четверо сосредоточенных мужчин, хочешь — ешь, как тот парень с прозрачным контейнером, который он с явным удовольствием опустошает, орудуя пластмассовой вилкой, хочешь — болтай с соседом, пока твой щенок карабкается на спинку скамейки, часто дыша и тонко повизгивая. Мы садимся около щенка, который еще долго прорывается — теперь уже лично ко мне, а потом ложимся на ту часть скамьи, где спинки нет, и над нами разворачивается вечереющее небо. С кучи песка поднимается огромный коричневый пес и тяжело пробегает мимо — видимо, обозревая свои владения. Перед тем как почернеть, небо наливается особенно густой синевой.
Мы нехотя встаем и, усталые, все-таки тащимся на Бетлеме — невозможно вот так взять и расстаться с городом, нырнув в свою коробочку с кондиционером. Слева от лестницы открывается дорожка, ведущая в глубину сада, за столиком сидит еврей, углубившись в Тору, — нет, это не Тора, а телефон светится у него в руках, старый еврейский квартал играет с нами. На площадке у нижней церкви — розы и несколько разноцветных кошек — редкое место, где хозяева — они, а не собаки. Ну, уж теперь вниз — не пойдем к верхнему храму, — соглашаемся мы и продолжаем ползти вверх по самой длинной и крутой лестнице, потому что невозможно уйти, не поднявшись. Возле церкви на скамейке сидит семья, мальчик лет трех играет с огромной белой собакой. Когда они уходят, мы садимся на их место и еще долго смотрим на ночной город, на свой дом — уродливую коробку советских времен, лежащую на боку прямо за метро “Авлабари”, ее, такую огромную, видно отовсюду. Над Курой поднимается светящийся воздушный шар — он здесь вместо колеса обозрения, бесшумно скользят темные капли фуникулеров. Ночные огни вздрагивают и переливаются. Впервые за много дней я чувствую покой — Серафим сидит рядом, я могу до него дотронуться, и только странное чувство — почему мы сидим здесь и смотрим на этот прекрасный город, а не на свой, придает всему оттенок нереальности — как будто льдинка на дне стакана никак не может растаять и все позвякивает о стеклянные края.
“Стоїть явір”
Мы сидим на остановке на площади Европы и ждем 345 автобуса, чтобы ехать к Нане и Котэ. Остановка совсем близко от дома — такая удача, жаль только, что автобус никак не идет. Наконец, я теряю терпение и заказываю такси BOLT, и Сивка-Бурка возникает перед нами, как лист перед травой. Мы садимся, и я жалею, зачем мы потеряли столько времени — такси в Грузии удивительно удобное и дешевое. Нана встречает нас у зеленой калитки. Теперь Серафиму предстоит испытать на себе духоподъемный аттракцион с Рамоной и Уайти, истошно лающими и прыгающими на гостей, выражая им свой восторг. Котэ сидит в гостиной и наигрывает на синтезаторе что-то романтическое. Разноцветные стены тепло мерцают. Я радуюсь, что теперь и Сима узнает этот дом, где самый воздух светится и обнимает гостя. Нана показывает нам сад — вот это гранат, это хурма, а это иранская роза — ах, вот оно что, теперь я буду знать, как называются эти большие кусты с глазастыми сиреневыми цветами, которых так много в Батуми. Ваня, правда, говорил, что они из рода мальвовых, но иранская роза мне нравится больше.
Тонкая круглая лепешка, испеченная Наной, салат, сыр, лобио. Я смиренно смотрю на стол, мой удел сейчас — геркулесовый суп, предусмотрительно съеденный дома. Отщипываю кусочек лепешки, кусочек шарлотки –напрасно, конечно, но устоять невозможно. Нана через стол смотрит на Симу и восклицает — какие разные! — в прошлый раз на этом месте сидел Ваня. “Помню, помню, помню я, Как меня мать любила, — И не раз и не два Она мне говорила”, — поет Котэ, рассеянно лаская гитару. Ох, уж и проникновенно получается у него эта песня, особенно то место, где героя “Скуют кандалами” и где “Поведёт тебя конвой По матушке-Рассее”. А смотреть на лицо Котэ — это как в театре побывать, весь сюжет на нем разыгрывается, и герой, как на ладони — и не сочувствовать ему, дураку, невозможно, и не смеяться над ним и над всей этой тюремной разлюли-малиной — тоже. Когда Котэ отставляет гитару, я, размякнув и осмелев, прошу Симу спеть ту украинскую песню, которую он мне пел пару раз, когда мы сидели в машине и ехали на дачу, и я поражалась — откуда он вообще такое знает. А вот знает — нашел, выучил и сербские, и украинские песни, жаль только, держит при себе, никому не співає. А за этим столом спел — “Стоїть явір над водою, В воду похилився” — длинная песня, грустная, особенно в конце, где козак “Ой поїхав в Москівщину Та там і загинув”.
И конечно, пока он поет, у всех перед глазами возникает одно и то же — как будто ежедневные страшные новости вдруг поднялись, преобразились, и каждая слеза, каждая капля крови очистилась до прозрачности мифа и поплыла над головой светящимся облаком.
Кузнечик и цикада
Где-то совсем близко слышится мелодичное грузинское пение. Двое рабочих сидят на подъемном кране чуть ниже нашего балкона и поют. Потом снова начинают стучать по железу гаечными ключами — третью неделю они разбирают кран. В кольце красно-белых высоток, замыкающих двор, наш корпус — последний, его только что достроили, и кран, намертво пришпиленный к стене, все еще возвышается над крышей. В июле он перестал подавать признаки жизни, плавно поводить стрелой, таская вверх и вниз ржавое корыто с кирпичами и балконными решетками, и замер, вцепившись в стену, как высохший богомол — в веточку. Мы с Ваней уже наблюдали, как его понемногу опускают, сбрасывая вниз ненужные секции, похожие на оторванные лапки. Теперь мы следим за процессом втроем. Грохот стоит с утра до вечера.
Грохочет не только разбираемый кран — в нескольких квартирах сразу, на разном расстоянии от нас, идет ремонт, через окна по пульсирующим резиновым кишкам закачивается бетон. Кишки ведут к синим урчащим бетономешалкам, возле которых вырастают и исчезают груды темного песка, растекаются по двору потоки воды. На песке обожают лежать наши дворовые собаки — одна монументальная, черная, толстая, как свинья, с отвисшим пятнистым животом, выдающим мать-героиню, и другая, похожая на пыльную растрепанную мочалку. Сима обнаружил, что “мочалка” иногда хитрит: если черная заняла кучу раньше нее, она поднимает лай и не утихает, пока соперница не слезет посмотреть, в чем дело — и тогда она мгновенно кидается на ее место. Наверху недостроенной высотки, хорошо видной через пару улиц, страстно гремят отбойные молотки — Ване, долго наблюдавшему за процессом в бинокль, кажется, что рабочие в оранжевых касках срубают ростки последнего этажа, оказавшегося лишним.
В Батуми тепло, но облачно и дождливо, мы отдыхаем от тбилисской жары. К тому же, город — плоский и расчерченный параллельными линиями вдоль моря, и Серафиму здешняя конфигурация пространства кажется более естественной и привычной: почему-то настоящие разговоры возможны только рядом — когда долго идешь по улице или засиживаешься за столом. Да, огонек экрана скрашивает разлуку, но расстояние не обманешь: благодаря великой цифровой иллюзии оно сворачивается в клубочек — кошкой, спящей в ногах, но стоит экрану погаснуть — спокойной ночи! — и кошка просыпается и начинает ходить сама по себе — и по тебе, и в тебе — и невыносимо скрестись. Сейчас ее нет, она ушла, испарилась, превратилась в точку, и я не хочу думать о том дне, когда она вернется.
* * *
В деревнях около Батуми море прозрачнее, и время от времени мы выбираемся за город. Сегодня мы — в Квариати, сидим на гальке у самой воды, такой теплой, будто ее подогрели. Сима с Ваней приволокли зонтик, арендовав его за 5 лари у парня из ближнего отеля — не любят они солнца, в отличие от меня — и просчитались: небо медленно застилает кружевная бабушкина салфетка, плывущая с гор, — круглая, белая, какую некоторые хозяйки любят класть на телевизор. Салфетка долго подбирается к солнцу и, наконец, наползает на него. Навстречу ей с горизонта медленно движется флотилия кучевых облаков. Море сегодня тихое — чуть ли не первый раз за все время оно не выдает свою силу прибоем, но его мощь никуда не делась: под гладкой поверхностью, как под тонкой тканью, перекатываются мускулы воды. Мы долго смотрим на их спокойную игру, потом одеваемся, закидываем в машину мокрые полотенца и поднимаемся в гору.
Сумерки уже близко, но мы еще успеваем посмотреть закат. Кучевые облака растворились, только одна гряда застыла вдали, и каждое облако отражается в розовой глади: столп, подпирающий небо. Этих столпов много, и каждый светится изнутри.
На обратном пути, уже почти в полной темноте, мы слушаем кузнечиков, цикад и сверчков, и с помощью Вани мне становится очевидно, что тот треск, который я всю жизнь приписывала кузнечикам, на самом деле издают цикады, а те нежные трели, которые я принимала за пение цикад, на самом деле производят кузнечики. Мне обидно — вся моя звуковая картинка ночного юга обрушилась в миг. Как же трудно расставаться с заблуждением, даже таким невинным! Мне вот жалко моего кузнечика, оказавшегося цикадой, каково же людям, всю жизнь верившим в коммунизм, в непогрешимость вождя, в правоту фюрера, в красоту великих завоеваний, великих строек, вдруг узнать, что они потратили молодость на зловещие химеры. Бедный, бедный человек. Возможно, возлюбить ближнего — это просто попытаться его понять.
Герои
Когда солнце заходит, и жара хоть немного спадает, мы с Симой выбираемся погулять — идем куда-нибудь к центру, но рано или поздно оказываемся на берегу моря.
Иногда выруливаем туда с улицы Парнаваз мепе — и тогда неминуемо проходим мимо движущихся скульптур Али и Нино — слоистых металлических влюбленных, медленно сходящихся, чтобы пройти друг друга насквозь и снова разойтись. Променад кишит народом и гремит музыкой, мы уходим подальше, выбираем местечко потише и садимся у воды. Потом ложимся и смотрим в небо. — Слушай, — говорю я, — ведь небо не совсем черное, правда? — Ну, да, — соглашается Сима, — примерно, как штаны, они ведь тоже не совсем черные.
Потом мы долго сидим на балконе. Наблюдать двор с такой высоты очень интересно. Мы уже привыкли к нашим безобразным собакам, черной и пыльной, днем всегда ищем их глазами — вот одна у стены или на куче песка, другая под бампером чьей-то машины — нашла себе тень. Ночной двор отличается от дневного. Будка с охранниками, пропускающими машины через шлагбаум, с наступлением темноты преображается. В ней горит яркий свет, напротив появляется столик с бутылками и закуской, слышится музыка, иногда пение и всегда — женский смех. Охранники — галантные мужчины, и к полуночи их галантность заметно возрастает. Порой, правда, страсть к женскому полу отступает перед страстью к карточной игре — тогда столик очищается от бутылок, и мы видим только характерные взмахи рук.
Мы гадаем, сколько времени мне придется провести в Грузии. Сима утешает меня — вспомни, сколько хороших людей здесь до тебя перебывало — вот и радуйся, что попала в ссылку именно сюда, в большой грузинский коллайдер для русских поэтов. Мы смеемся — все бы хорошо, если бы не расставаться так надолго. У нас есть план — вот Сима доучится, начнет работать и заберет меня отсюда. У меня сжимается сердце — получится ли это когда-нибудь, и сколько всего должно произойти, чтобы это сбылось. Перед балконом колышется белье, которое мы только что развесили. Внизу чернеют останки подъемного крана. Взлаивают собаки. Еще один день прошел — из тех, что мы можем прожить рядом.
* * *
Моя совесть ноет все время, как разбитая коленка. Время от времени я спрашиваю себя раздраженно — ну, чего тебе надо, что бы тебя успокоило? Да, ты сидишь в Грузии, делаешь свою работу — но этого мало, мало. — Подумаешь, доблесть, делать то, что умеешь — а что ты сделала для людей, которые потеряли все, как ты перед ними оправдаешься? Перед теми, у кого разрушен дом, сожжено поле, разграблена квартира, и кто-нибудь из родных остался лежать под самодельным крестом на детской площадке? Чей город разбит в пыль ракетами, летящими из твоей страны, от твоего имени — ты сделала для них что-нибудь? — Но у тебя сын — студент, без твоей помощи он не сможет доучиться. — Да, это твой белый билет, твоя отмазка, но ведь тебе от нее не легче, правда? Если бы ее не было — смогла бы ты бросить все, ту же работу, например, и ехать волонтером в Украину, в сползающей на бок каске, как Виктория Ивлева, в ежедневно обстреливаемые твоими согражданами городки и деревни — подбирать и эвакуировать больных стариков, лежащих без присмотра в собственных нечистотах? Ты смогла бы их мыть, переодевать, а когда их погрузят в машину, утешать и подбадривать по дороге? “Великая Виктория Ивлева” — написал Шендерович — и он прав. Ты бы так смогла? — Не уверена.
А как Гриша Михнов-Вайтенко — смогла бы? Целыми днями вести переговоры с врачами, клиниками, чиновниками, убеждая их оказать помощь беженцам, у которых нет ни российского гражданства, ни полиса ОМС, ничего? Собирать деньги — до Германии, Эстонии, Польши, до тех мест, где их ждут родные или врачи, взявшиеся помочь. Отправить одного, двух, десятерых — и, не переводя дух, все начинать сначала — смогла бы? — Не знаю. — Ты эгоистка, тебе всегда было легче поделиться заработком, чем своим временем и руками. А вот Галя Артеменко сумела сказать себе: пока длится этот ад, я больше не журналист — разве могут сравниться тексты, даже самые лучшие, с одеждой, ноутбуками, лекарствами, которые нужны людям немедленно — и вот, они куплены и доставлены, лежат у Гали под столом, а в комнате ночуют украинские беженцы, и завтра они уедут, но отдохнуть Галя не успеет, потому что за ними придут другие.
Галя, Гриша, Виктория — это герои нашего времени, даже немножко святые, мне до них — как до Луны. Я с радостью читаю о них в репортажах “Новой газеты” и в соцсетях — есть же люди, умеющие договориться со своей совестью вот так — напрямую. И все-таки к восхищению и благодарности примешивается досада — почему не я?
Армия Наполеона
В батумский ботанический сад мы едем не просто так — Ваня надеется найти там временную работу: раз в Грузии никто не изучает мелкие морские организмы, которыми он занимается, так почему бы не подрядиться на какое-то время подстригать кусты? Дивясь на яркие цветы и гигантские деревья со змеящимися корнями, мы добираемся до дирекции, где Ване сообщают, что штат сезонных работников давно укомплектован. Ну, что ж, надежда была призрачная, зато сад — вот он, надвинутый на гору набекрень, как щегольская шапка. Один ее цветущий край заломлен высоко над морем с раскиданными по воде мелкими семечками кораблей, другой сползает вниз, к ржавым рельсам заглохшей железной дороги. Важные мусульманские семьи с выводками детей медленно поднимаются по асфальтовой дороге.
Ваня объясняет нам, где бук, где граб — оказывается, листья бука похожи на листья вяза, только гораздо мельче и почти без зубчиков. Мне всегда хочется знать по имени каждую травинку: не уважать и не замечать растения — это ничем не оправданная надменность. На одной из дорожек у меня происходит незабываемая встреча с серебристым серым эвкалиптом — так написано на табличке. У него разные листья — одни длинные и узкие, как у обычного эвкалипта, другие круглые, как у серебристого тополя, одни ветки — плавные и текучие, другие — взволнованные и сверкающие. Странное, двоящееся дерево, как будто говорящее на двух языках.
Середина сада — донышко шапки — расшито драгоценными клумбами и утыкана табличками с житиями великих садовников, которые мы благоговейно читаем. Ваня показывает нам араукарии, к которым у него явная слабость, да и вообще, здесь — его стихия. Он, как бражник, подолгу зависает над каждым цветком, мы уходим вперед, возвращаемся, ждем, а он замирает, рассматривая в бинокль птичку, зовет нас на тропинку, ведущую куда-то вверх, в дебри, но нам хорошо и тут. Ваня возмущается, он не понимает, как можно не хотеть в дебри. — Я сейчас, — бросает он нам, ныряя в колючки, и тут мы окончательно его теряем. Побродив еще немного, находим один из выходов из сада и вливаемся в компанию, идущую к минивэну, чей хозяин давно поджидает заплутавших посетителей. 6 лари с человека — и мы едем назад, в город, а водитель проводит для нас “настоящую экскурсию”. Вот здесь, — объявляет он торжественно, — были апельсиновые сады, по 300 тонн в год собирали. А эти холмы видите? — Еще царю Николаю Первому предлагали тут чай посадить, но он пожалел грузин — труд уж очень тяжелый. Ну, а в советское время тут все же устроили чайные плантации, а теперь ничего нет. — Чувствуя наше внимание, водитель вдохновляется. — В ботаническом саду упавшее дерево через ручей видели? Это у нас ураган прошел, все думали, оно погибло, а у него из ствола новые деревья начали расти. — Он перечисляет несколько знаменитых растений ботанического сада, сообщает, какой они достигают высоты, а потом показывает на цветущие кусты у дороги. — Это знаете что? Это олеандр. Он очень ядовитый. Армия Наполеона ведь почему погибла? Жарили что-то на этих ветках, вот и отравились все.
Мы переглядываемся, стараясь сохранять серьезные лица, — мы-то думали, французы увязли в российском снегу, а они, оказывается, забрели в Грузию и отравились олеандром. Народный экскурсовод, самородок земли грузинской, открыл нам глаза — но все же хорошо, что ехать недалеко, а то так можно и объесться плодами просвещения.
x Решением российских властей признана иностранным агентом
Уважаемая Татьяна!
Удивительным для меня было открытие Вашей роли редкостного «гида» по уголкам моей любимой Грузии , а также знакомство — в Вашем лице — с прекрасным прозаиком. До настоящего времени я знал Вас как автора книги стихов «Дезертиры империи» и, разумеется, стихотворений, опубликованных в журнале «Семь искусств». (Вашей же «визитной карточкой» явилось для меня и моей семьи Ваше «Ах. скажите, скажите, скорее…»).
Леонид Вольман (Израиль)