©"Семь искусств"
  октябрь 2024 года

Loading

Искусство аристократично. Естественность искусства — в его искусственности. Рифма, изобретение искусственное, должна быть проста, точна — и предсказуема. Непредсказуемые рифмы снимают вопрос о мастерстве. Они требуются тем, кому нечего сказать, — для отвлечения читательского внимания, для камуфляжа душевной пустоты.

Юрий Колкер

СОНЕТ НАД МОРЕМ

Вот замечательный сонет Георгия Шенгели (1894-1956), написанный им в 1920 году и переработанный в 1937 году:

Здесь пир чумной; здесь каша тьмы и блеска;
Смесь говоров; визг, хохот, плач и брань;
Мундир, голландка, френч, юбчонка, рвань,
Фуражка, шляпа, кепи, каска, феска.

А там — дворец вознес над морем резко
Своих колонн дорическую грань.
Что там сейчас? Военный суд? Железка?
Иль спекулянт жмет генералу длань?

Уставя желтых глаз камер-обскуры,
Толпу пронзает академик хмурый
И, в дрожки сев, чеканит: — Во дворец! —

И липнет некий чин к нему, как сводня, —
Бочком… О чем поговорят сегодня
Ландскнехт продажный и поэт-мертвец?

Перед нами Одесса до окончательного установления в ней большевизма в феврале 1920 года. «Академик хмурый», он же «поэт-мертвец» — Иван Бунин, навсегда покинувший Одессу и Россию в январе 1920 года на борту французского парохода Sparte.

Упомянутый дворец — Воронцовский, резиденция местного управления. Какого? Бунин приехал в Одессу 17 июня 1918 года, при австро-венгерской оккупации, когда номинально Одесса принадлежала Украинской Народной Республике гетмана Скоропадского, а гетман опирался на немцев и австрийцев. К немцам Бунин симпатии не испытывал. Вряд ли он мог запросто поехать во дворец, да вряд ли и захотел бы.

Ни про Одессу, ни про Бунина, ни про Воронцовский дворец нет ни слова в примечаниях к московскому изданию Шенгели 1997 года, в книге под названием Иноходец. Составитель-комментатор не удосужился задуматься; не догадался даже, что тут необходим комментарий. Издание это драгоценно — как открытие, ведь большевики поэта замалчивали (в советское время Шенгели мог публиковаться только как переводчик… но зато уцелел!). А вместе с тем это издание и уродливо — невероятными текстологическими ошибками и невероятным по невежеству примечаниями, где суперкарго объясняется как большое карго, а круазада — как круиз.

С 26 ноября 1918 года до 23 августа 1919 года Одесса несколько раз переходила из рук в руки. В ней, сменяя друг друга, а иногда и одновременно, распоряжались: польская стрелковая бригада, директория Украинской Народной Республики (Петлюра), Добровольческая армия, войска Антанты (в основном французы и греки), атаман Григорьев (уже советский), большевики.

Из этого списка Бунина устраивали только добровольцы, то есть белые, но их первое присутствие в Одессе длилось неполных 22 дня, — с 26 ноября по 17 декабря 1918 года, — и они в этот период не были единственными хозяевами города. Вряд ли в Воронцовском дворце мог сидеть белый адмирал Дмитрий Ненюков (1869-1929), стоявший во главе белых; кажется более вероятным, что он оставался на корабле или на территории одесской военно-морской базы. Мог сидеть во дворце — генерал Василий Бескупский (1878-1945), представитель директории. Ни тот, ни другой не подходят под определение Шенгели «ландскнехт», потому что первый — моряк, а второй — кавалерист, тогда как ландскнехт — непременно пехотинец… в предположении, что Шенгели употребил слово ландскнехт ради точности, а не ради красного словца. Первую кандидатуру ещё вернее отметает уж очень короткий срок пребывания белых в Одессе.

Добровольческая армия вторично утвердилась в Одессе 23 августа 1919 года и продержалась до 6 февраля 1920 года. В Воронцовском дворце, скорее всего, сидел Николай Иванович Шиллинг (1870-1946), генерал пехотный, в «ландскнехты» годящийся. Читаю его биографию и не вижу, почему его можно было бы назвать «продажным». Судьба преинтересная, с превратностями. Шиллинг в 1890 году был выпущен из 1-го Павловского училища в лейб-гвардии Измайловский полк. Он стал командиром этого полка в 1916 году… значит, начальство­вал над моим дедом Федором Чистяковым (1889-1935), который состоял там сперва кантони­стом, а потом рядовым при броневиках. С 1915 года Шиллинг — генерал-майор. В феврале 1918 года он оказался в отставке в Киеве. В июне 1919 года он генерал-лейтенант Белой армии, командует 3-м армейским корпусом. В августе 1919 года Шиллинг занял Херсон, Ни­колаев и Одессу, с сентября 1919 года он — главноначальствующий Новороссийской области, так что ему — самое место в Воронцовском дворце. В январе 1920 года Шиллинг, как полагают, провалил эвакуацию Одессы… но вряд ли её можно было не провалить, ведь белые сражались одновременно и против красных, и против объявившей им войну Украины, и против атаманов, включая талантливого вождя и последовательного социалиста Нестора Махно (именно он сорвал наступление Деникина на Москву), и против своих бунтовщиков (мятеж капитана Орлова), а для пароходов — угля не хватало. В марте 1920 года Шиллинг отчислен от командования. В мае 1920 года, уже при Врангеле, военный суд приговаривает Шиллинга к расстрелу за сдачу Одессы (в обвинениях не фигурирует ни подкуп, ни своекорыстие: никакой «продажности»), но приговор отменяют. После сдачи Крыма, с ноября 1920 года, Шиллинг жил эмигрантом в Праге, где дождался прихода Красной Армии, но во второй раз избежал расстрела, потому что и так умирал.

Почему Бунин «поэт-мертвец», понятно: Шенгели — всей душой на стороне советской власти, белое движение кажется ему мёртвым и политически, и нравственно, и эстетически, а Бунин — с белыми. Не мешает помнить, что даже в 1950-е и 1960-е годы все в Совдепии (не исключая и меня) смотрели на вещи примерно так же: русская эмиграция — мертва; всё живое, подлинное, молодое — «с нами». Имена Бунина и Ходасевича произносились с презрением: «бывшие»; имени Набокова никто не слыхивал. Ахматову, эмигрантку внутреннюю, Виктор Соснора в стихах называет «древней каргой».

Сонет Шенгели, скорее всего, написан с натуры: Шенгели мог видеть Бунина в Одессе осенью или зимой 1919 года или в январе 1920 года. В Одессе Бунин был на виду, а Шенгели скрывался. Попал Шенгели в Одессу не совсем добровольно. В марте 1919 года, неполных двадцати шести лет, он окончил харьковский университет (по юридическому отделению) и в мае был отправлен советской Москвой в советский Крым, где 29 апреля была провозглашена Крымская Социалистическая Советская Республика во главе с братом Ленина, врачом Дмитрием Ульяновым. Шенгели предназначалась должность комиссара искусств в Севастополе. Но крымская Совдепия просуществовала всего пятьдесят дней. Едва Шенгели приехал, как ему пришлось бежать от Добровольческой армии. С фальшивым паспортом, выданным севастопольскими большевиками, Шенгели пробрался в Керчь, а оттуда — осенью — в Одессу, где и увидел «поэта-мертвеца».

Почему глаза Бунина — камеры-обскуры? Потому что камера-обскура переворачивает изображение. Своим поэтическим тропом Шенгели говорит нам, что Бунин, отвергавший власть советов, видел действительность вверх ногами. Бунин у Шенгели — «хмурый», деталь точная и важная: в «окаянные дни» Бунин месяцами пребывал в подавленном состоянии.

Шенгели в своём сонете спрашивает: «О чём поговорят сегодня / Ландскнехт продажный и поэт-мертвец?» Этот разговор, в предположении, что Бунин действительно ездил «во дворец», нетрудно вообразить. Бунин мог спросить «ландскнехта», будь то генерал Шиллинг или кто-то другой: есть ли надежда? Если разговор происходил в ноябре или декабре 1919 года, то ответ «ландскнехта» был неутешительный; а если — в январе 1920 года, то Бунин уже не спрашивал, а просил «ландскнехта» помочь ему и Муромцевой (ещё официально не жене, они обвенчались в 1922 году) бежать от большевиков в Европу.

Шенгели и другое спрашивает про дворец:

Что там сейчас? Военный суд? Железка?
Иль спекулянт жмет генералу длань?

«Спекулянт», «железка» (карточная игра баккара) — очень советский взгляд на Белую армию, которая с самого своего образования (знаменитый Ледяной Кубанский поход, весна 1918 года) нищенствовала и бедствовала, а по численности всегда много уступала Красной армии. Я, как и все в 1960-е годы, видел Белую армию в камере-обскуре советских фильмов: с балами, банкетами и эполетами, в вихре увеселений, с картами и спекулянтами… Очень, кстати, рискованное это слово: спекулянт. Торговля есть спекуляция. Большевики отменили торговлю в 1918 году, и вся страна разом обнищала. Большевики разрешили мелкую торговлю в 1921 году (НЭП), и голода — как не бывало, а рубль стал конвертируемой европейской валютой. Где нет спекуляции, нет ни процветания, ни просвещения.

В вопросах, которые Шенгели ставит в своём сонете, присутствует, мне чудится, что-то подпольное, чуть ли не зависть. Шенгели строит догадки о месте, куда его не пустят, о компании, в которой его не примут. На зависти, впрочем, не настаиваю, но что это взгляд снизу вверх, отрицать нельзя.

«И липнет некий чин к нему, как сводня» — тут я вряд ли угадаю, кого увидел Шенгели. Валентина Катаева? Катаев, точно, «лип» к Бунину, притом всю жизнь, хотя талантом едва ли много уступал учителю… вот ведь какую кощунственную дерзость высказываю! — и он, Катаев, по всем признакам, хоть и недолго, был-таки чином в Добровольческой армии (что в советские годы тщательно скрывал), но, кажется, чином столь незначительным (прапорщиком, подпоручиком, много поручиком), что вряд ли мог служить «сводней» для встречи с генералом, да академику и не требовалась «сводня». Вопрос о «чине» оставляю открытым. Допускаю и то, что этот «чин» — почудился Шенгели, попал в сонет как плод его поэтического воображения, что само по себе ничуть не плохо. Хуже — не совсем обеспеченное и прояснённое слово «сводня».

⟡  ⟡  ⟡

Остаётся выяснить, хорош ли этот сонет Шенгели…

Хорош! Иначе зачем я о нём размечтался вслух? Он остановил мою мысль, приковал моё воображение. Картину тогдашней Одессы Шенгели даёт выразительную, ёмкую и компактную — лучше любого кинематографа. Несправедливые оценки, произнесённые в сонете, — «поэт-мертвец», «ландскнехт продажный», — на качестве стихов прямо не сказываются.

Картину даже всей гражданской войны чувствую в этих четырнадцати стихах… и лезу в справочники, с подсказки Шенгели восстанавливаю что-то по памяти и по источникам, — как за такое не поблагодарить поэта? Разве я помнил о генерале Шиллинге? Разве я помнил о крымской советской республике во главе с братом Ленина? Да и про Бунина, и про самого Шенгели (чья биография полна лакун) — разве лишним было кое-что вспомнить, кое-что прочесть? Нет-нет, спасибо Георгию Шенгели! Сонет хорош. Не будь тут мастерства и художественной достоверности, не было бы и переживания.

Вместе с тем первые две строки второго катрена

А там — дворец вознес над морем резко
Своих колонн дорическую грань

выглядят непрописанными, чуть-чуть искусственными, деланными. Колонны Воронцовского дворца — точно, с дорическим ордером, но я не вижу, чтобы колонны (с любым ордером) могли образовать грань, ведь грань, как ни поверни, — плоскость, часть поверхности. И слово резко тут не на месте; оно кажется притянутым для рифмы. И односложные рифмы брань/рвань/грань/длань — они тоже звучат как-то излишне механистично, излишне «резко».

И — таков весь Шенгели. Рифма у него всегда подчёркнуто точна, за что я с благодарностью преклоняю перед ним колено. Тут он идёт против всех своих советских современников, исключая позднего Заболоцкого и, с оговорками, Юрия Живаго (позднего, лучшего Пастернака; Рождественская ночь стоит всего раннего Пастернака), идёт — и побеждает, потому что мы же видим, как время расправилось с нарочито уродливыми рифмами, маяковскими и евтушенковскими вроде «крылечку/кромешный»: их точно корова языком слизала. А вместе с тем отмеченная недостаточность Шенгели, его механистичность, присутствует почти во всех его стихах, органически ему свойственна.

Пристрастие к итальянскому сонету — в этом же ряду моих придирок к Шенгели. Ита­льянский сонет всегда выглядит восковым цветком на русской почве. Итальянцам что! у них все слова рифмуются, — а по-русски слушаешь итальянский сонет и, забывая о смысле, ждёшь рифмы — с вопросом: не сфальшивит ли автор? Есть дивные исключения, кто бы спорил. Лучший русский итальянский сонет — «Поэт, не дорожи любовию народной», но ведь это Пушкин. И у самого Пушкина это стихотворение — в числе лучших, самых драго­ценных… по мне — оно всего Евгения Онегина перевешивает. Подобного или хоть близкого к подобному — у Шенгели не нахожу. Но и ни у кого не нахожу.

Он, Шенгели, был поэт настоящий, я никогда этого не отрицал. Он много лучше и во всём выше Маяковского, которого так умно и основательно критикует (в статье Маяковский во весь рост, 1927), — но быть выше Маяковского — не бог весть какая похвала, ведь Маяковский, если отстранить застарелую предвзятость, ни умом, ни талантом не вышел. В чём Шенгели диаметрально противоположен недоучке Маяковскому, так это в его, Шенгели, общей культуре, поистине европейской, заставляющей эпоху Пушкина вспомнить. Эккерман приводит слова Гёте:

«Изучать нужно не современников и соратников, а великих людей прошлого. Истинно одаренный человек испытывает духовную потребность в общении с великими предшественниками, и как раз эта потребность свидетельствует о его высоких задатках.»

Шенгели — именно таков. В этом, повторюсь, — он прямая противоположность Маяковскому и прямая родня Пушкину. Именно культура и ум внушили ему классическую стро­гость и аристократическую стройность его стихов («прекрасное должно быть величаво») — в эпоху, когда полагалось кривляться, надевать штаны через голову и непременно уродовать рифму (в этом усматривали свободу!); когда на поводу у «духа времени» пошли лучшие: Ахматова, Пастернак, Мандельштам, не говорю уж о тех, кто прямо угождал черни, красовался в площадном циркачестве, — о Маяковском и Цветаевой.

Почему большевики «не пущали» Шенгели, терпели его только как переводчика? Да вот поэтому: за то, что он эстетически — с Пушкиным, а не с социально-близким дыр-бул-щылом. Парадокс и трагедия Шенгели — в том, что политически он-таки был с дыр-бул-щылом, с «новым миром», с большевиками, а расходился с этой чернью — только эстетически. И те — те сразу смекнули, почуяли неладное, распознали чужака. Удивительно, что не прикончили.

Но лишь в этой классичности Шенгели — с Пушкиным. Разительное отличие состоит в том, что Шенгели не даётся дивная естественность интонации Пушкина, лёгкость его дыхания. Стих Шенгели почти всегда ломок и труден, в нём видна работа, в нём присутствует усердие… Не развиваю эту тему. Повторю известное: естественность интонации — столь же несомненный признак (и мерило) таланта, сколь и гётевская преемственность. Шенгели не равен Пушкину, но кто же равен ему? Шенгели — поэт, и стихи его живы спустя десятилетия после его смерти, чего никак не скажешь о Маяковском; вот уж кто на все сто процентов «поэт-мертвец».

Понятно, что насчёт Бунина Шенгели ошибся. Ошибка эта двоякая: Шенгели, во всяком случае в 1920 году, полагал, что Бунин теперь навсегда никому не нужен в новом государстве рабочих и крестьян, что он остался в реакционном прошлом, что литературной эмиграции нет места в новой русской культуре. Победоносцев с его лозунгом «православие, самодержавие, народность» — вот что такое был Бунин для революционно настроенного демократа и атеиста Шенгели. И я на крохотную секунду возьму его сторону. Российская империя Победоносцева не случайно утонула в крови: Россия — «не состоялась», как с горечью про­изнёс страстный русский патриот, искусствовед и мыслитель Владимир Вейдле (1895-1979); отрицать это больше нельзя…

К 1937 году, когда Шенгели поправляет свой сонет 1920 года, он, вдосталь хлебнув большевизма, мог многое понять, мог переменить своё отношение к Бунину и Совдепии, — но из приведённого сонета этого не видно. Как бы Шенгели удивился, шепни ему кто-нибудь, что Бунину будут бронзовые монументы воздвигать на родине! В одном ему повезло: он двух лет не дожил до воздвижения бронзовой болванки Маяковскому, которого вполне и до конца презирал.

Нет, эта сторона дела не очень важна. Кому только не ставят памятников московиты! Мелкоте откровенной: Ломоносову, Гоголю, Добролюбову — довольно и этих, о самых уродливых и не заикнусь, а памятника Леонарду Эйлеру, величайшему учёному, когда-либо жившему и работавшему в России, — нет и в проекте… Но это — в сторону. Важнее другое: Шенгели и в 1937 году не согласен видеть в Бунине настоящего поэта, иначе убрал бы это определение: «поэт-мертвец». Не думаю, что оно — дань приспособленчеству. Вряд ли Шенгели надеялся опубликовать эти стихи, совершенно советские по наполнению, зато открыто антисоветские по исполнению, по форме. И едва ли «поэт-мертвец» — дань тому паническому страху, в котором пребывали все честные образованные люди сталинской поры. Верю, что Шенгели пишет, что думает.

Что я помню из Бунина-поэта? Вот это восьмистишье:

И цветы, и шмели, и трава, и колосья,
И лазурь, и полуденный зной…
Срок настанет — Господь сына блудного спросит:
— Был ли счастлив ты в жизни земной? —

И забуду я всё — вспомню только вот эти
Полевые пути меж колосьев и трав —
И от сладостных слез не успею ответить,
К милосердным коленям припав.

Помню эти стихи и люблю их, однако ж — с чувством противоречивым, с восхищением неполным. Потому и помню, что — с одной стороны — тут есть та самая пушкинская естественность, которой так явственно недостаёт Шенгели; а — с другой стороны — изумляюсь ритмической горбатости строки «Срок настанет — Господь сына блудного спросит» (вот уж чего у Пушкина не встретишь: недостоверного ритма!), и — главное — вижу тут же, в рифмовке, столь для меня явственную и невыносимую уступку черни, которой нет и следа у Шенгели. Вижу тень Маяковского…

Нет, до низости прямой и очевидной, до отталкивающих маяковских рифм, до цветаевской рифмы «бургомистру/выстрел», тут дело не доходит. Отношение Бунина к Маяковскому известно: это — полное непризнание. Тут он — с Шенгели, с Ходасевичем, с Набоковым, с Зинаидой Гиппиус, с ранним, ещё не пойманным на крючок Корнеем Чуковским… Как-то уже в эмиграции Бунин написал шуточные стихи на случай с составными рифмами. Нина Берберова (1901-1993) спросила его, отчего он не пользуется тем же приёмом в стихах серьёзных, настоящих, «ведь у него выходит не хуже, чем у Маяковского», — чем оскорбила Бунина до глубины души (да так и не поняла причины его неудовольствия)… Нет, говорю, в этом восьмистишьи совсем уж дурного; я всего лишь не могу принять рифмы «колосья/спросит» и «эти/ответить». Для меня это не рифмы. Скажи я это Бунину — что я усматриваю тут уступку черни, что я вижу тут родство с Маяковским, — я вызвал бы с его стороны столь же сильное негодование и непонимание, что и Берберова. Однако ж я стою на своём: рифма приблизительная, с остаточной согласной на конце — приспособленчество, заигрывание с «народом», уступка Смердякову, который в точной рифме видит «существенный вздор-с». Искусство аристократично. Естественность искусства — в его искусственности. Рифма, изобретение искусственное, должна быть проста, точна — и предсказуема. Непредсказуемые рифмы снимают вопрос о мастерстве. Они требуются тем, кому нечего сказать, — для отвлечения читательского внимания, для камуфляжа душевной пустоты.

Противоречие (не скажу: парадокс и трагедия) Бунина — в том, что он, открытый консерватор в эстетике (для меня это достоинство), честный и талантливый продолжатель Пушкина, и, разумеется, настоящий поэт, — бессознательно пошёл на поводу у «духа времени», невольно принял приёмы рифмовки, отметающие внутреннее благородство стихотворной речи.

Чтобы закончить с этим восьмистишьем, добавлю, что и «милосердные колени» Творца — представление несколько языческое, а пожалуй — и хождение в народ. На секунду опять слышу кирзового Победонсцева с его православием, самодержавием и народностью, — ту Россию, которую любить не могу. В России Пушкина, в русской аристократической поэзии золотого века не припоминаю Бога столь очеловеченного, материального, приземлённого.

Люблю и самое, вероятно, известное стихотворение Бунина, Одиночество. Вот последняя строфа:

Мне крикнуть хотелось вослед:
‎— Воротись, я сроднился с тобой!
Но для женщины прошлого нет:
‎Разлюбила — и стал ей чужой.
Что ж! Камин затоплю, буду пить…
Хорошо бы собаку купить.

Люблю эти стихи, но опять придерусь: мне тут мучительно мешает это ку-ку: эти два ку подряд в последней строке; всякий раз спотыкаюсь… Зато естественность интонации — опять пушкинская. Нет, никак Бунин не «поэт-мертвец»! Пусть он в первую очередь прозаик, рассказчик, но и поэт он живой и подлинный. Если говорить о стихах, он — так я вижу — одного масштаба с Шенгели, а то и выше.

Остаётся вопрос на засыпку: кто из них мне ближе, Шенгели или Бунин? Отвечаю, глубоко вдохнув: Шенгели!… Как было бы упоительно воскликнуть, что «великого Бунина» я люблю больше! Как бы я этим польстил сам себе! Но нет, меня больше влечёт к Шенгели. Может, отчасти потому, что он жил под большевиками, как и я. Россию Бунина я знаю только по книгам (и люблю с оговорками); Совдепию Шенгели — знаю изнутри и ненавижу. Я застал её сумерки, я лучшие годы прожил в этом проклятом большевистском чулане, где всё было отнято, всё проникнуто ложью. Там, не где-нибудь, я, как и Шенгели, «лишился и чаши на пире отцов, и веселья, и чести своей». Я покинул Совдепию с мечтой о России Пушкина — и дожил до современной Московии, которая отвратительнее Совдепии… дожил до мысли, что — Россия безнадежна. Чем скорее сегодняшняя Московия исчезнет с географической карты, тем лучше. И человечеству лучше, и московитам, и — русской поэзии лучше, да-да, ей — тоже… Что̀ позорной Московии — не будет, я не сомневаюсь.

Умные люди уже в поколении Шенгели понимали Россию. Вот слова Ольги Фрейденберг:

«Россия, в различных формах, всегда носила в себе одну мечту: рас­топтать человека. Это делала православная религия, литература, это вынашивали Толстой и Достоевский, славянофилы, царизм; русская революция была в этом отношении вполне национальна…»

Молодец Фрейденберг: московское кривославие не забыла! Что может быть позорнее этой московской будто-бы-религии? Только Москва.

Стихи Шенгели я перечитываю чаще стихов Бунина. Читаю не без придирок, но всегда с благодарностью. Среди прочих — вот это стихотворение, по-моему — лучшее у него:

Я не знаю, почему,
Только жить в квартале этом
Не желаю никому,
Кто хотел бы стать поэтом.

Здесь любой живой росток
Отвратительно расслабит
Нескончаемый поток
Тайных ссор и явных ябед.

Здесь растлит безмолвный мозг
Вечный шип змеиных кляуз,
Вечный смрад загнивших Москв,
Разлагающихся Яуз.

Здесь альпийского орла
Завлекут в гнилые гирла
Краснопресные мурла,
Москворецкие чупырла…

Потеряв способность спать,
Пропуская в сердце щелочь,
Будешь сумрак колупать
Слабым стоном: сволочь, сволочь!

Я почти убеждён, что второй стих этого стихотворения «Только жить в квартале этом» сам Шенгели читал про себя иначе: «Только жить в Содоме//бедламе//вертепе этом», но даже и в рукописи (естественно, эти стихи немыслимо было напечатать) не решился сказать, что его «квартал» — вся Совдепия.

Пусть дарование Шенгели не испепеляющее, пусть он уступает лучшим поэтам своего времени, пусть он Бунину уступает, — однако ж он едва ли не чище всех своих советских современников исповедует мою веру, она же в том, что пушкинская просодия (понятно, творчески переосмысленная применительно к новой эпохе) есть единственная жизнеспособная струя в поэзии в XXI веке, оттесняющая на задворки жалкое площадное «новаторство». Если не оттеснит, поэзию не то что к «величию», а и к жизни-то вернуть не удастся.

Share

Юрий Колкер: Сонет над морем: 12 комментариев

  1. А.В.

    Aharon L.
    31.10.2024 в 19:43
    И как до сих пор поэзия, поэты и читатели обходились без Колкера? И без чего колкерского сегодня в поэзии не обойтись?
    ——————————————
    Дорогой Aharon L., как обходились без Колкера?
    — Мы все научились обходиться много лет без Алданова, Бунина, Набокова…
    Многие и сегодня обходятся без поэзии (и прозы) Ю. Колкера, без его «Ветилуи». А жаль.

    1. Aharon L.

      Знаю, читал его «Дом Божий» или «Ветилую» (с отсылкой к Пушкину). Читал и забыл, ни слова, ни общего впечатления не задержалось в памяти. Память у меня плохая, позы я не запоминаю (не эротика). По Вашей подсказке нашел снова. Вот здесь: https://knigochet.com/show_96699. Прочел первую страницу и теперь кое-что запомню:
      «Что ж, отпустим удила, — /Потрусим, пока не скрутит.»
      Запомню этот [отпусти м-удила] пример слуховой неуклюжести.
      Юрий Иосифович тут достигает уровня Брюсова: «Мы ветераны, /Мучат нас-раны».
      Личное моё мнение какое-то есть, да какой с меня спрос? Я и Шенгели почти (а то и совсем) ничего не читал. «Жалею страшно» ©. У «аристократа» Бунина своя «голубая лазурь», свои тавтологичные прелести: «Березы желтою резьбой Блестят в лазури голубой». Впрочем, это золото намыто в его неопубликованных черновиках старателями -методистами. И зачем-то включено в учебник для младшей школы. В России по традиции стихи о природе считаются детскими.
      Мне показалось, что Вы хотите убедить меня, что «Ветилуя» должна меня восхитить? Откровенность за откровенность: мне нравятся стихи Юргиса Балтрушайтиса. А Вам как?

  2. Abram Torpusman

    Прекрасное литературоведческое эссе Юрия Колкера посвящено расшифровке, тонкой и точной, одного из сонетов Георгия Шенгели и общей оценке наследия этого полузабытого мастера поэзии советской поры. Поскольку герой сонета — большой русский писатель (и поэтический учитель Шенгели) Иван Бунин, автор эссе выразительно сопоставляет поэтическую технику учителя и ученика. Попутно Колкер раздаёт оценки, часто нелицеприятные, поэтам — современникам Бунина и Шенгели. Комментаторы сосредоточились исключительно на полемике с этими оценками, игнорируя тему, поставленную и блестяще решенную автором эссе. Лишь Инна Беленькая, отдав большую дань той же полемике, обратила всё же в конце концов внимание и на основное содержание очерка.

  3. А.В.

    Ю. Колкер влез на дерево, посаженное А.С. Пушкиным, оно, это дерево, политое кровью Пушкина, Лермонтова и многих других.
    Колкер пишет интереснейшую прозу, скорее всего, разочаровавшись в своих читателях.
    Пример Ю.К. — другим наука, но я предпочитаю его «Ветилую». И — Бунина.

    1. Aharon L.

      И как до сих пор поэзия, поэты и читатели обходились без Колкера? И без чего колкерского сегодня в поэзии не обойтись?

  4. Aharon L.

    Аристократичность, упомянутая в статье трижды, это присвоенная себе наследуемая привилегия принадлежать к правящей верхушке. Всего только кумовство, обставленное бессмысленным ритуалом. Надуманная автором «классическая стро­гость и аристократическая стройность его стихов» — это вульгарное холуйство. Хочется автору рассчитаться со своим прошлым, а противопоставить нечего. Спрятаться, конечно, удобно ссылкой на все того же Пушкина «прекрасное должно быть величаво». Величавость, однако, ни в каком смысле не аристократизм.
    Это на какое же дерево надо влезть, чтобы так взвыть?

    1. А.В.

      О.Мандельштам.
      * * *
      Отравлен хлеб, и воздух выпит:
      Как трудно раны врачевать!
      Иосиф, проданный в Египет,
      Не мог сильнее тосковать.
      Под звездным небом бедуины,
      Закрыв глаза и на коне,
      Слагают вольные былины
      О смутно пережитом дне.
      Немного нужно для наитий:
      Кто потерял в песке колчан,
      Кто выменял коня,- событий
      Рассеивается туман.
      И, если подлинно поется
      И полной грудью, наконец,
      Все исчезает — остается
      Пространство, звезды и певец!

  5. А.В.

    В Орде
    — Иван Бунин
    * * * * * *
    За степью, в приволжских песках,
    Широкое, алое солнце тонуло.
    Ребенок уснул у тебя на руках,
    Ты вышла из душной кибитки, взглянула
    На кровь, что в зеркальные соли текла,
    На солнце, лежавшее точно на блюде,—
    И сладкой отрадой степного, сухого тепла
    Подуло в лицо твое, в потные смуглые груди.

    Великий был стан за тобой:
    Скрипели колеса, верблюды ревели,
    Костры, разгораясь, в дыму пламенели
    И пыль поднималась багровою тьмой.

    Ты, девочка, тихая сердцем и взором,
    Ты знала ль в тот вечер, садясь на песок,
    Что сонный ребенок, державший твой темный сосок,
    Тот самый Могол, о котором
    Во веки веков не забудет земля?
    Ты знала ли, Мать, что и я
    Восславлю его,— что не надо мне рая,
    Христа, Галилеи и лилий ее полевых,
    Что я не смиреннее их —
    Аттилы, Тимура, Мамая,
    Что я их достоин, когда,
    Наскучив таиться за ложью,
    Рву древнюю хартию божью,
    Насилую, режу, и граблю, и жгу города?

    Погасла за степью слюда,
    Дрожащее солнце в песках потонуло.
    Ты скучно в померкшее небо взглянула
    И, тихо вздохнувши, опять опустила глаза…

    Несметною ратью чернели воза,
    В синеющей ночи прохладой и горечью дуло.
    ————————————————————————
    Читайте стихи И.А. Бунина, дамы и господа, читайте…
    и не ошибётесь в том, кто есть кто, a кто — Никто.

  6. Zvi Ben-Dov

    Уже писал, но повторюсь…

    Беспомощное многосмыслие

    Поэты, умеющие чётко и красиво формулироать незаурядные/глубокие смыслы в своих стихах, не нуждаются в многосмысленности «потока сознания», призванной скрыть надежду поэта на то, что другие (читатели) найдут в стихах “великие мысли”, которые не были заложены при написани.
    Правда, “случайное” многосмыслие иногда связано с недостаточным владением “ремеслом”, позволяющим, облечь определённый смысл, например, в рифму.
    Конечно, такое встречается и в прозе, но всё-таки реже.

    В чём-то перекликается со статьёй.

  7. Л. Беренсон

    Силён Колкер в отрицании/изничтожении, читая его, вспоминаю «питая ненавистью грудь».
    Его требования: к поэзии — аристократичность, рифме — простота и предсказуемость — не просто архаичны, они «стреножат» стихосложение.
    «Искусство аристократично. Естественность искусства — в его искусственности. Рифма, изобретение искусственное, должна быть проста, точна — и предсказуема. Непредсказуемые рифмы снимают вопрос о мастерстве. Они требуются тем, кому нечего сказать, — для отвлечения читательского внимания, для камуфляжа душевной пустоты».
    После такого, почти вся современная поэзия — «камуфляж душевной пустоты».
    Требует благородства, а сам, чтобы унизить Цветаеву, выискал, выковырял откуда-то «бургомистру/выстрел».
    Талантливый инквизитор.

  8. Инна Беленькая

    Какая эпатажная статья! Она начинается с «замечательного сонета» Георгия Шенгели. Но это лишь предлог, как вытекает из дальнейшего текста, для критического обзора поэзии эпохи Совдепии. И тут автор мало кого щадит.
    Маяковский — «поэт-мертвец», ни умом , ни талантом не вышел». В отличие от тех, кто пошел на поводу у «духа времени» (Ахматова, Пастернак, Мандельштам), есть и такие (Маяковский и Цветаева), кто «прямо угождал черни, красовался в площадном циркачестве».
    Достается и классикам: «Кому только не ставят памятников московиты! Мелкоте откровенной: Ломоносову, Гоголю, Добролюбову — довольно и этих, о самых уродливых и не заикнусь».
    И вот окончательный вердикт: «Россия безнадежна. Чем скорее сегодняшняя Московия исчезнет с географической карты, тем лучше. И человечеству лучше, и московитам, и — русской поэзии лучше, да-да, ей — тоже… Что̀ позорной Московии — не будет, я не сомневаюсь».

    А вот разбор некоторых стихов Бунина, Шенгели, Пушкина читается с удовольствием. Точность наблюдений и оценок, тончайший поэтический вкус, в целом любовь к прекрасному — в этом автору не откажешь.

    1. Валерьян Бромов

      «Тончайший поэтический вкус» автора статьи уже был продемонстрирован во взахлёб им охаянном знаменитом стихотворении Иона Дегена. Sapienti sat.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.