![]()
Художественный опус подобно Афродите рожден из пены насилия. Какой оргазм! А на что тебе еще поверженные враги, как не ради этого, не ради их страдательной гримасы, перетекающей в блаженство на твоем лице? Отсюда и милость к падшим, которым обязан этим блаженством. Но как торжествовать победу вне окончательного решения поставленной задачи, сама постановка которой невозможна? Поэтому милость к падшим нам только снится. Как и им. Без конца казнить, мстить, пытать!
ЖИЛИ ДВА ТОВАРИЩА, ОБА ХУЖЕ
(продолжение. Начало в № 9/2024)
6
«Это у них дерутся за деньги. До полусмерти. На ринг выходят без майки, в одних трусах. Мозги — и белые, и серые, и черные — все отбиты. А наш бокс: белая майка, на груди герб. Наши боксеры богатыри-лирики, пишут стихи. Апперкотом мы выключаем лишь хулигана, который пристал к девушке».
В Поселке Советов Челябинской области Максим записался в секцию бокса. В Голых Бродах Херсонской области записался в литобъединение, «а хулиганы и сами могут за своих девушек постоять». В своих фантазиях Максимка спасает девушку-красавицу. Не из тех, что с граблями на плече — пускай поет о них страна — а ту, что поет сама: Лолиту Торрес. Сколько раз в Доме офицеров в Копейске шел «Возраст любви», столько раз мама — для других тетя Аля или Алевтина Тихоновна — брала его с собой. Папа в кино не ходил: нет директорской ложи, а мама одна не хотела — водила его.
Есть кинокартина «Максимка», цветная, и еще три серии про Максима: сперва был хулиганом, потом стал революционером — будет кому постоять за Лолиту Торрес, которая пела под баян:
Правая, левая, где сторона
Улица, улица, ты, брат, пьяна.
Крутится, вертится хочет упасть,
Кавалер барышню хочет украсть.
Местонахождением Максим поменялся бы с баяном: самому бы оседлать эти коленки.
Люда любит музыку. Когда слышит пластинку, во дворе или на школьном вечере, подпевает: «Я гляжу ей вслед, ничего в ней нет…». Ее, как и ее маму, хотелось ущипнуть, но кого угодно хочется ущипнуть. Стихи в нее входили туго — как заряд в пушку. Даже не скажешь, в одно ухо входили, в другое выходили — такие пробки в ушах. Совсем не чувствовала поэзии. Дура, втюрилась в Яшу. Яша способен втюрить в себя десять кур. Кудрявостью Есенин, глаза цвета папиного костюма: посмотрит — васильком одарит. «Россия, Россия, родные южные края» — палец в рот не клади, семечки развязывают языки.
Максим, когда читает себя вслух, теряет голову. Ничем не хуже Маседонио Фернандеса — его подборка «Америго Веспуччи» напечатана в том же номере «Юности», что и «Бабий Яр» Кузнецова.
Лолита Торрес — моя Долорес
Ибаррури: «Но пасаран!»
Рýлит левой рулевой со всех стран
«Корабли! Нам скорей до испанской земли!»
О, Долорес — Лолита Торрес.
Нет, это не Маседонио Фернандес, это уже ты сам. Сильней тебя в лито никого. Ты — сила.
Елена Николаевна, руководившая литобъединением, в прошлом заведовала отделом поэзии в журнале «Призыв» («Заклик», если кто понимает, о чем речь). «Все в прошлом» — знакомый сюжет. Петр Ананьевич тоже когда-то был худрук одесского театра, но спустился по карьерной лестнице до уровня человека-легенды. Елена Николаевна его моложе на полголовы. Приблизительно маминых лет, только кубышка. В кофточке с начесом, в румынках, окурки в губной помаде, как кусочки ваты в послеоперационной.
— Тебе самому нравится?
Максим молчал. Потом сказал:
— Гречневая каша сама себя хвалит, а человек нет. Самого себя не попробуешь, чтоб сказать, вкусно или нет.
— Это мещанство говорить: вкусно написано. Ты убежден, Максим, что написал то, что хотел написать? Честно.
— Что получилось, то и хотел. Я не пишу обеими руками на выбор… — для наглядности вытянул перед собой два кулака: угадайте, в какой руке? — Я пишу одной правой.
Елена Николаевна по старой привычке льстила себя тем, о чем в пору сожалеть — о своей принципиальной позиции «слепить всегда, слепить везде». За это ее и выперли из «Призыва», всеукраинского журнала слепых. В каком-то отношении Елена Николаевна мало чем отличалась от Петра Ананьевича, который был столь же верен себе: он-то вправду любит детей. А она любила слепых. Всегда и везде. В итоге оба где родились, там и пригодились.
О Максиме Елена Николаевна выскажется лаконично: «Даровит». Даже сердито, как показалось Семену Евгеньевичу, неожиданно для себя пришедшему на поэтический кружок. Проворчала: «Без царя в голове». А каким еще может быть талант, если не без руля и без ветрил? А что распущен, это сказать Елена Николаевна уже поостережется. Это укор отцу, с которым лучше не связываться. Но коль уж связалась, то связи пускай будут полезные. Так сказать, пользительные. С намеком на целебную грязь.
— Почему бы всесоюзной здравнице не взять шефство над районным домом пионеров, к примеру? Речь не о всяких там глупостях — кружках баянистов или драмкружках. Речь о нашем литобъединении, о лито при доме пионеров. Почему бы выходящему ежемесячно бюллетеню «Здоровье» не обзавестись рубрикой «Творчество юных»? С изображением гусиного пера. У нашего лито был бы свой печатный орган. А раз в год в честь Международного дня трудящихся предоставлять другим кружкам площадку для отчетного концерта. Но инициатива должна исходить от дирекции «Озера», а не от нас…
И вдруг как отрезала:
— Рада была познакомиться. Меньше всего ожидала встретить вас на нашем поэтическом семинаре. Максим выделяется среди других, вы и сами это могли заметить.
Седьмой (245-й) номер бюллетеня «Ваше здоровье!» вышел со скромным вкладышем. К «Вашему здоровью» прилагались два написанных Максимом Карасюком стихотворения: «Но пасаран» и «Колыбельная негритянского гетто».
Не спи, мой бэби, будь начеку.
Всегда начеку, везде начеку.
Как был на цепи.
Всегда на цепи, везде на цепи.
Не спи!
Главное в публикации — имя и фамилия, набранные типографским способом. Этим живут литературные негры. (Спи спокойно, мой черный бэби, мой литературный негр. На твой век работы хватит.)
«Максим Карасюк». Остальное перечитал, строчку за строчкой… ну, еще раз, ну, еще раз… и ладно. А вот имя — другое дело. Спрашивается, сколько можно не отводить взгляд от собственного имени? Сколько можно — столько и можно. «Максим Карасюк» стояло перед глазами, как солнце над Гиваоном. (Нав. 10:12.) Спрашивается, что в имени тебе твоем? Да только лучше, чтоб наборщик переврал целую строку в поэме, чем спутал одну единственную букву в имени: Мендельштам, Фейхтвагнер, Карасик.
— Ха-ха-ха! — держится за бока наборщик. — Сплошь маланцы. Сколько можно?
Неправ. Втройне неправ. Во-первых, сколько можно, столько и можно. Во-вторых, Максим — полмаланца по отцу Карасюку при матери Алевтине Тихоновне. В-третьих, только в паре с Яшей Однопозовым, который тоже половинка, що зрымо невооруженным оком, оба складывались наконец в полного маланца. Симон Евгенович был первым в роду Карасюком, до него были одни Карасики. А получилось так при поступлении в мединститут имени Горького: мёршая миллионами с голоду Украина самоутверждалась в роли Советской Украины хотя бы на письме. Помните подьячего на бессмертной картине Репина «Запорожцы пишут письмо турецкому султану»?
7
Юность Максима. Реконструкция набережной пришлась на очередное оскудение хлебо-булочных прилавков. На сей раз по вине домашней скотины: сердобольные граждане скармливали ей свою пайку хлеба. 1962 год: мир хижинам — война коровникам.
До того, как Конка обулася в гранит, ее песчаный брег сплошь покрывали лунные кратеры. Над песчаной полосой, изрытой слипками, стояло несмолкающее потюкивание: тюк-тюк, тюк-тюк, как саперными лопатками, вроде той лопатки, что отсутствовала у Семена Евгеньевича. Поздней открыли памятник Суворову. Коллектив баянистов исполнил «Марш коммунистических бригад», Суворов требовал марша. Того же требовало и торжественно данное партией обещание: «Истинно тебе говорю, нынче же будешь со мною в коммунизме». Голоса волооких девочек тонули в волнах баянов, исполнявших «Марш коммунистических бригад». Пой с любыми словами.
Сегодня мы не на параде,
Мы к коммунизму на пути.
Коммунистической бригаде
Кому чего куда нести?
— поет бригада носильщиков коммунистического труда.
Пусть это было давным-давно. («Гавным-гавно, гавным-гавно, гавным-гавно! — гавкает хор.) Но было же! Где-то ж они ведут свое существование, бригады коммунистического труда. Каждый миг, каждый миг мига существует по отдельности. Каждый в своем окопе. В одном из этих окопов Василий Теркин
Одной ложкой деревянной
Десять фрицев уложил,
за что ему присвоено бессмертие. Понятно, что «деревянная ложка» — это эвфемизм.
Благоустройство набережной в Голых Бродах развернулось полным ходом. Бронзовый генерал-аншеф Суворов засматривался на малозатратных гипсовых нереид с их батькой Нереем. По-нашему — на русалок и водяного. В глубине газона голубели колонны беседки с зеленым куполом. Там же в ожидании кусочка сахару застыл бурый филатовский мишка, сработанный народными резчиками из невыкорчеванного пня. Старожилы помнят это место народного гуляния, этот местный Бродвей. Называлось «прошвырнуться по Броду».
По променаду протяженностью в добрых триста метров прохаживалось всякой утвари по паре: старых кастрюль пара, покорных своему возрасту и подстерегавших два освобождавшихся местечка на скамейке. Разнонаправленно, с разной степенью стремительности пересекали асфальтированную площадку одиночки или наоборот стайки. Вот пьяный, которого ноги сами собой сюда привели и бросили. А вот семьянин айзеровских кровей сопровождает двух женщин, обе в нарядном крепдешине одинаковой расцветки: сёстры? И огромными белыми лилиями, как поверх пруда, колыхались белые банты на головах черноволосых черноглазых близняшек. Из пруда несется жабьими голосами: «Труд, мир, май». На смену слепышам — слипкам, закатанным в асфальт, пришли жабы.
Одна из пышногрудых гипсовых фигур служила местом свиданий (анахронизм воображения: это были девушки «с весло» — ростом с весло). Там условливались о встрече те, кто проживал врозь. Возрастная рамка сразу сужается. Туда же слетались стайки совсем подростковые, девочки порхают отдельно от мальчиков, они хотят казаться взрослыми: подводят глаза карандашом «мистецтво».
Семнадцатилетние уже сбивались в смешанные стайки. В Финляндии нет мужских и женских дней в бане, а надвратная надпись позаимствована у газеты «Радяньска Украина»: «Пролетари всих краин об´еднуйтеся».
— Якыв Васыльович, наше вам с кисточкой, — сказал Максим Яше, одиноко позировавшему на фоне гипсового не то весла, не то хвоста. Это было приглашением к танцу, к боевому танцу, который берутся исполнить два татуированных воина, потрясая копьями и шелестя набедренной кроной.
— Здоров був, колы не шутишь, Максым Симонович. Тете Але не икается? Мама часто ее поминает, — день за два в Чистом Поле научили бить первым.
— А это не твое собачье дело. Ты еще поговори.
— Говорить с тобой? Интерес собачий.
На это Максим участливым шепотом сказал:
— Ты что гоношишься? Тебя же папа не узнает. Или он тебя и так не узнает?
— Хочешь по морде?
— От тебя?
«А может, действительно съездить разок? — подумал Максим. — Так ведь скажут: избиение младенцев». На известной картине Мария Александровна, мама Ленина, комкает в неутешном горе платок, а гимназист Ульянов, сжав кулак, устремил взор вдаль: «Мы пойдем другим путем».
По пути Максим повстречал Люду, смерил ее ледяным взглядом. Люда отвернулась. Одни прохаживаются по променаду с портативным радио-ридикюлем «Атмосфера-2» («А у нас во дворе все пластинка поет…», — несется из «Атмосферы-2»), и другие безотчетно начинают подпевать. Клавишницы — те безголосо фальшивят. Дура! На фига козе баян?
8
«Мы пойдем другим путем». «Мы» указывает на множество идущих, но необязательно в одну сторону. «Других путей» тоже множество — по числу идущих. Выбор пути обусловлен возможностями. Например, возможностями отца обеспечить даровитому сыну будущее. И способностью сына этим воспользоваться. Дарование и успех по разные стороны баррикад.
Проще простого превратить талант в тот самый воз, что и ныне там. Малодушие пятится назад: страх — рак. Тщеславие — это щука, которая охотится на карасей, карасиков, карасюков и довольствуется грошовой добычей. Фантазия уносится в заоблачные выси. Вчера у рака паническая атака, сегодня щука зело прожорлива. А завтра полет фантазии перейдет в мечтательность, да так, что откажут моторы. Но в миг священного ужаса, когда крыло лебедя охвачено пламенем («кувыркающееся крыло»), воз приходит в движение — в направлении непредусмотренном.
Художественный опус подобно Афродите рожден из пены насилия. Какой оргазм! А на что тебе еще поверженные враги, как не ради этого, не ради их страдательной гримасы, перетекающей в блаженство на твоем лице? Отсюда и милость к падшим, которым обязан этим блаженством. Но как торжествовать победу вне окончательного решения поставленной задачи, сама постановка которой невозможна? Поэтому милость к падшим нам только снится. Как и им. Без конца казнить, мстить, пытать! Безостановочно вожделеть их раскаяния! Похоть наказания сродни приапизму. Ревнуя Людины коленки к баяну, Максим думал об одном: «А что изнасиловавший и убивший, разве он не целовал ее, пока насиловал?».
В последнем классе Максим заделался драматургом. Драматургия — поле для компромиссов, и тем соблазнительна. Сладко уступать самому себе. Никто не скажет драматургу: «Ты тварь: живи один». Он не стоит грудью, обнаженной грудью против армии голиафов, рядами заполнивших партер. Ты не стоишь перед задачей, которая не имеет окончательного решения. В первую голову не с тебя спросят, первую голову не с тебя снимут. И пышки, и шишки — всё актерам, ибо их есть царствие сцены. Автор пьесы, незримый Иегова, только наделяет ролью. Наспех скроенный балахон можно напялить на любого, поработив его навсегда и навсегда заставив плясать под чужую дудку. «А нет — так не выйдешь на сцену» — угроза, перед которой Яша спасовал: согласился на роль предателя и маньяка, протыкающего свои жертвы дирижерской палочкой.
Одноактная пьеса «Оргия смерти. Посвящается памяти Федерико Гарсиа Лорки». Напечатана в «Призыве» — здесь литературно-молодежное приложение к бюллетеню «За ваше и наше здоровье» № 2 (251). Будет поставлена на сцене санатория «Солоне озеро» силами драмкружка под руководством человека-легенды, Петра Ананьевича. Человек-легенда видел Яшу, благодаря харáктерному произношению, в одной из главных ролей — предателя Хулио Санчеса,
Зло притягательней добра. Сильнее смерти? Быть ее сильней, мыльного-то пузыря, не фокус. Но зло сильнее любви, это факт. Как и всё, о чем говорится в библии… (Петр Ананьевич понизил голос до шепота, до строчной буквы: слова «Библия» и «Бог» допускались только со строчной, тогда как слово «еврей» и вовсе относится к обсценной лексике: «евреи есть, а слова нет» — кроме как с особого дозволения, для чего всякий раз справляются в идеологическом отделе ЦК, причем не в Москве, а в Киеве, где с этим делом покруче.)
— В библии и про конец света сказано, когда он случится. И что бог ревнивец, как старый муж, грозный муж. Дидуга. Его ненависть к людям сильнее его любви к ним. Причиной всему ревность, Яшенька. Стрелы ревности пуще огня, в котором сгорит мир. Эта роль, мой голубчик, для тебя писана…
То-то и оно что для него. Максим себя на Яшу переложил, и Яша наотрез отказался от роли.
— Не хочу! Не буду! Не хочу быть предателем и трусом. Красивый всегда смелый. Это сказал Максим Горький, — и как током дернуло от ненароком с языка сорвавшегося имени: Максим. Бывает, что сам себе прикусишь эпителий губы. — А я, Петр Ананьевич, красивый. Посмотрите на меня.
— Да я смотрю, смотрю, миленький, насмотреться не могу.
— Тогда почему я не могу сыграть Фредерика Гарсию?
— Федерико Гарсиа, — поправил Петр Ананьевич и снова жарко понизил голос. — Я был в заключении с одним сотрудником аппарата, он сидел за то, что предложил писать «Берия» с «а» на конце. А то, говорит, склонять нужно, а есть инструкция не склонять. В общем, посадили. Им даже законы грамматики не указ, а идти против законов грамматики это как идти против законов природы.
— А вас, Петр Ананьевич, за что арестовали?
— Ах, дорогой мой, — вздохнул человек-легенда. — За что только тогда не брали. Послушай, миленький, не упрямься. Роль Федерико Гарсиа ты не получишь. Ты даже его имя правильно выговорить не можешь. Прошу тебя, миленький, уступи. Успех будет шквальный, девять баллов по цельсию. Повтори за мной: «Умри, несчастная!» Как бы ты это в жизни сказал?
— Умри, несчастная!
— Отлично! Отлично, мой мальчик. А что у тебя кудри, как у Данко, ничего страшного. Мы тебя так загримируем, что мама рóдная не узнает.
Краткое содержание «Оргии смерти», пьесы в одном действии. Эпиграф:
Я хату покинул,
Пошел воевать,
Чтоб землю в Гренаде
Крестьянам отдать.
Милу Полещук, студентку иберо-испанского отделения Московского университета Гражданская война застает в Гренаде. Она пишет книгу по истории испанского народного театра, еще превосходно играет на баяне, который привезла с собой. Вскоре худрук театра Федерико Гарсиа получает приказ от фашистского командования участвовать в праздновании дня рождения генералиссимуса Франко. На общем собрании труппы артисты один за другим выступают против, но дирижер Хулио Санчес предупреждает: кто откажется выполнить распоряжение военного командования, будет отправлен в концлагерь на верную смерть. Федерико Гарсиа отвечает словами Долорес Ибаррури: «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях». — «Ваша Пассионария коммунистка и шпионка!» — кричит Хулио Санчес. Ко всеобщему удивлению Мила Полещук его поддерживает. Федерико Гарсиа потрясен. Она согласна выступить в праздничном концерте. Девушка ему нравится. Студентка из Советского Союза, Мила столько рассказывала ему о счастливой жизни в своей стране. Однажды они гуляли по ночной Гренаде, и Федерико спросил у нее, что это за имя — Мила, он никогда не слышал такого имени. «Уменьшительное от Людмилы, древнерусского имени, которое означает „Мила людям“. Люд — это простой народ». Федерико сказал, что, если у него когда-нибудь будет дочь, он тоже назовет ее «Людмила». «А я, если у меня когда-нибудь родится мальчик, назову его Федор». Ночь напролет гуляли они по Гренаде среди благоуханных садов Андалузии, держась за руки. «Но пасаран», — говорил он ей взволнованно, и она шептала в ответ: «И я но пасаран». Как? Как это возможно, чтобы Мила была за Франко? Он не верит своим глазам, своим ушам. Зато Хулио Санчес на седьмом небе. Плешивый горбун, с таким же горбатым, как его спина, носом, он тоже влюблен в Людмилу Полещук. В мечтах он уже размахивает дирижерской палочкой под звуки вальса, исполняемого Милой, на ней вечернее платье алого цвета, на коленях баян. Меж тем артисты уходят в горы: «Фашизм но пасаран!». Федерико с ними. На прощание он смерил Милу ледяным взглядом. Она отвернулась. Наступил праздничный вечер в честь дня рождения генералиссимуса Франко. Господа в раззолоченных мундирах, разодетые дамы занимают места, сейчас начнется праздничный концерт. Людмила Полещук — гвоздь программы. Она усаживается, широко раскинув концертное платье и водрузив на колени баян. Но что это? Звучит «Интернационал». Крики, суматоха. Какую-то расфуфыренную старуху обмахивают подолом ее собственного платья, позабыв о приличиях: о, закрой свои костлявые ноги. А Мила играет и играет. «Вставай, проклятьем заклейменный…» — по-юному звонко разносится ее голос. «Не сметь! Молчать!» — визгливо кричит человек в золотых эполетах. Мила продолжает играть и петь. И уже тысячи голосов подхватывают вслед за нею «Интернационал». С улицы доносится шум людских волн — рабочие, крестьяне, артисты взялись за оружие. Впереди Федерико Гарсиа сжимает огромное алое знамя, чтоб водрузить его на городской башне. Оно одного цвета с концертным платьем Людмилы Полещук. В этот миг Хулио Санчес с криком «Умри, несчастная!» пронзает ее дирижерской палочкой. Мертвая тишина. С тяжким вздохом баян выпадает из рук девушки. Ее шепот слышен в последнем ряду, чему учил Петр Ананьевич: «Три лилии… лилии три… на могиле моей без креста… — снова, настойчиво, как выражают последнюю волю: — Без… креста…»
9
—Тетя Зоя, как было при немцах? Расскажите какой-нибудь случай, — спрашивает Максим у Яшиной мамы.
— Так я ж их не бачила. Мене и в школу не пускалы, ще проговорюся. Я по господарству працювала. На огородике. Ще с курями. Ще борыв був, Шпик. Ще две собаки, як два чорта гавсучих. Это дидусь с нимчурой водився, а мене один на мотоцикле прокатав, до рички и назад, поки дид йому пряжку выправляв, «З нами Бог».
— Я, теть Зой, уже одну пьесу написал про войну. Только Гражданскую в Испании. Яша там в любовном треугольнике исполняет роль одного из углов… уголок живой природы.
— Уголёк живой природы, тетя Аля, — встревает Яша. — У ревности огненные стрелы. Так в библии.
— Ты что, библию читал? — суеверно пугается тетя Аля. — И про конец света тоже?
— Да… — глухим голосом, — он наступит из-за человеконенавистнической политики бога. Бог ревнивый, как старый дидуга. Знаете «Ой ты, старый дидуга»? Сейчас я за него. Старый дидуга влюбился девушку, девушка на баяне играет. Зовут Люда, — кивает на Максима. — Ты специально дал ей это имя?
Максим:
— Милы на баянах не играют, только Люды. А Милы конфеты «белочка» едят и с испанскими революционерами любовь крутят. Ничего, ты ее дирижерской палочкой проткнешь.
Вдруг Зоя как вскочит из-за стола — и в пляс. Показала себя с наилучшей стороны. Настоящая артистка, еще бы шаль манерную на плечи:
Ой ты, старый дидуга,
Изогнулся, как дуга,
А я молоденька,
Гуляти раденька.
— Отак було при нимцах.
Раскрасневшаяся, упав на стул, она предалась воспоминаниям: как в тот день, дванадцятого жовтня («холобрыдський бабин яр»), дидусь в снятых с кого-то сапогах, нещедавно подбитых, танцював перед дитинкою: «А я молоденька, гуляти раденька». И пьяным рыднем рыдав.
Под фаянсовым носиком чайничка повисло ситечко, через которое тетя Зоя вновь налила себе чай в блюдечко. Дома никогда не пила чай из блюдца, только когда приходил кто чужой, знакомая какая. А в гостях — да. Грациозно, как сейчас, держала блюдечко на «пяти точках», оставляя от сложенных пестиком губ след на золотом ободке.
У тети Али всегда вкусно, не то что дома. Яша к Максиму хаживал на правах одноклассника. Их отношения («не разлей война») зародились, подобно богине, из пены раздора, так и не стертой насухо махровым полотенцем. Отчего лишь крепли, продублированные отношениями между отцом одного и матерью другого. По первому впечатлению это смахивало на сговор в раннем возрасте, через который узами близости связаны две семьи. Как и Яша, Яшина мама не чувствовала себя бесправной у Карасюков. Ко всему еще папа Карасюк и мама Однопозова изо дня в день виделись по работе. Можно сказать, жили под одной трудовой крышей.
Их было пятеро за круглым, как блюдце, столом, двое подростков и трое взрослых — «пять точек опоры». Едва они собирались все вместе, тетя Аля сопелькой втягивалась в себя — как ситечко в носик, чем выводила Семена Евгеньевича из себя. Предварительно высморкавшись, как слон, он давал выход своему раздражению:
— Уже сядь наконец! Что ты бегаешь?
А тетя Аля то что-то унесет на кухню, то что-то принесет с кухни, секунды на месте не сидит, а когда на минуту садится, лучше б и не садилась. Глаза прячет, когтит что ни попадя, то носовой платочек, специально предназначенный для этой цели, то измельчает что-то в тарелке. Семена Евгеньевича это бесит.
Иной ходит по дому в обвисших на коленях трениках и в майке — тот же дядя Вася, гипотетический Яшин папа, лупивший фрицев из окопа своей деревянной ложкой, которая давно разлетелась в щепы. То ли дело наш Семен Евгеньевич. Не только в директорском кабинете, но и дома вид имеет бомбовский: в василькового цвета спортивной двойке, белая из пластмассы застежка-молния, по вороту белая полоска. Такому мужчине не спляшешь: «А я молоденька». Тетя Зоя хоть и «ще молоденька», да тетя: тридцать восемь не двадцать три. А сплясала, как двадцатилетняя. Подумала — что так подумают: як двадцатирычна.
Но каждый думает о своем. Алевтина Тихоновна, потупившись, кромсала на дольки свой кусок торта «Зефир». Оба подростка закованы в подростковый эгоизм. Присутствие подростков равно их отсутствию. Девочки еще примерили бы материнскую комбинацию на себя, но не мальчишки: им комбинаций не носить. Как драматург Максим знал: сыновья мстят за матерей только на сцене, в жизни их стыдятся. Тетя Зоя, когда открывает рот, будто с хворостиной за коровой ходит. Сама как корова рыжая. На Яшином месте Максим бы стыдился… А знатно он Яшу Однопозова уделал в своей пьесе. Мила получает посылку из Москвы, каждому дает по «белочке», одному Хулио Санчесу не достается. По роли Яша должен сказать: «А я что, рыжий?»
«Рудая Зойка» (иначе в дитячестве ее не кликали) спросила раз у Семена Евгеньевича, не лучше ль ей быть с его женой на ты? Семен Евгеньевич рассердился, вспыхнул: да она Алевтине Тихоновне в дочки годится! Пусть впредь предоставит ему самому улаживать свои семейные дела.
Это впервые, что он психанул с нею, всегда такой выдержанный, даже когда она намекнула на его развод с Алевтиной Тихоновной. Женщина ведь попробует закинуть удочку, но, если не совсем дура, повторять попытку не будет — забудет. Знает: когда настаивают, когда ударяются в слезы, результат плачевный. В твоих же интересах, чтоб с Алевтиной Тихоновной вел себя, как порядочный человек. Иначе рано или поздно и тебя возненавидит, как Алевтину Тихоновну: каждое ее слово, самый звук ее голоса ему несносен. Семен Евгеньевич не какой-нибудь Васыль Петрович-брехун — он директор санатория-миллионника, знаменитого своими грязями. Еще Маяковский писал: «Наши грязи лучшие в мире». Вариант: «самые грязные в мире». Сразу видишь разницу между юмором и очернительством. За границей в таком санатории лечились бы одни миллионеры. «В джазе только девушки» бачила?
— Яша, а ты свою бабушку помнишь? — спрашивает Семен Евгеньевич.
— Конечно, она же меня рóстила, пока мама на врача училась. Я ее очень любил. Она очень добрая была. Тому шóферу всего шесть лет дали, детский срок. Я бы его к смертной казни приговорил.
«Тáк вот они и жили…» Дежурная фраза, когда все за столом смолкали и наступала тишина. «Тáк вот они и жили…», — на каждом шагу повторяла Элла Колобова, оставившая интереснейшие воспоминания о доме пионеров, поздней ставшем Школой Искусств, о замечательных людях, в ней работавших, таких как руководитель детской театральной студии, в прошлом худрук Одесского театра, или руководительница литобъединения, в прошлом редактор отдела поэзии в журнале для слабовидящих — когда этот журнал только начинался, он назывался «Украинский слепой», но быстро сменил название на «Заклик» («Призыв»). Скорей всего эти воспоминания, хранившиеся в краеведском музее, погибли после прорыва Каховской ГЭС.
— Семен Евгеньевич, вселите йому (внушите — имеется в виду Яша), що трэба вчиться, професию отримати. Спершу стань чоловиком, а писля на вси чотыри стороны. Вин же у бабушки рос, у любови купався, без батька суворого.
Яша переводит глаза с матери на Семена Евгеньевича, у которого с ней секреты. Значит, он сейчас возьмет ее сторону, примется «вселять».
— Семен Евгеньевич, я хочу в театральный институт поступать. Мне Петр Ананьевич сказал, что мое призвание в комедиях играть, мне даже учиться не надо: «Дорохие товарищи потомки, слушайте хорлана-хлаваря». А она не понимает.
Зато мама Максима все понимала. Она молча расчленяет торт «зефирный» чайной ложечкой на атомы. На первокирпичики,
— Нельзя говорить о матери «она», — строго говорит Карасюк. — Твоя мама права. И бабушка, которую ты так любишь, сказала бы тебе то же самое. На врачей, на инженеров учатся, а клоунами рождаются. Если у тебя действительно призвание им стать…
— Но я не хочу быть клоуном…
— Слухай, слухай, що тоби говорять, екщо мене не хочешь слухати.
И тут Алевтина Тихоновна впервые подняла глаза на мужа, тихонько, но решительно. В них читалось: «На себе я поставила крест, но предпочесть собственному сыну чужого — не позволю. Гусь свинье не товарищ. Не позволю! Обделить Максимку родительской заботой не по-зво-лю».
Так вот они и жили.
10
Так огненные стрелы стали оружием конвенциональным. «Страшна, как смерть, ревность, стрелы ее — языки пламени». Алевтина Тихоновна нашла этим стрелам оправдание: «Максимка». Унизительную ревность обратила в высокое чувство, которое можно не скрывать — материнской любви.
Семен Евгеньевич и сам был бы рад зачислению Яши в иногородние студенты — чем подальше. «Подальше положишь — поближе возьмешь», — объяснил он Зое. В тот же Донецк. (С Киевом проблематично. Почему — этого Семен Евгеньевич Зое говорить не стал, сама бы могла догадаться.) В идеале ГИТИС, конечно. Последует своему призванию. Мнимому ль, подлинному ли, Петру Ананьевичу видней…
Поморщился: «Ананьевич». Как можно было не поменять отчество? В «Курсе общей психопатологии» пишется через О, но детям-то слышится Адинаково. С детьми же работаешь — не с вертухаями. Прекрасно понимал Зою: актер не профессия, а баловство. Как повезет. Один «Парня из нашего города» играет, другой Деда Мороза на елке в доме пионеров. Профессия — это инженер, это врач. «Врачами стали наши сыновья». (Д.Шостакович, «Из еврейской народной поэзии». 1948 год.)
А он? Хотел бы он видеть Максима врачом? Только главврачом, директором больницы. Врач — женская профессия. Как раньше повитухи были, так сейчас врачихи. Врачей с бородками пересажали — не стал вдаваться в детали: земских или академиков из Кремлевки? Как человек военный Семен Евгеньевич умел не задавать лишних вопросов. Да и как солдат партии тоже.
Возвращаясь к Максиму. Дорогá не профессия, а должность. Покажи мне твой кабинет, и я скажу, кто ты. Все измеряется кубатурой твоего кабинета. Хочет быть драматургом — на здоровье. Неважно на каком поприще преуспеет. (Директору санатория даже в голову не приходит, как и миллионам двуногих тварей, что преуспеть и быть лучшим — разные вещи.) Ведущая кружок сказала, что даровит. Раз уж такая выдра признает… Талант наполовину залог успеха, но вторая половина — связи (зачеркнуто) группа поддержки. И эту половину, причитающуюся с тебя, контролируешь с короткого расстояния. Тащиться Максиму в Москву незачем, там он затеряется. Ребенка надобно держать у ноги.
Ждановский пединститут был эрмано адоптиво (названым братом) музыкальной школы при университете Гранмы. Между ними установился культурный обмен. С тех пор ждановский пединститут славится своей испанистикой, а музыкальная школа в Масанильо своими баянистами, игравшими «Куба — любовь моя, остров зари багровой», с притопом, означавшим: «это идут барбудос».
Почему бы Максиму не пойти по стопам своей героини, занимавшейся на иберо-испанском отделении и писавшей диссертацию об испанском народном театре? Она — Полещук, он — Карасюк. Не всегда автор первичен, а персонаж — порождение его жизненного пути или мечты о таковом. Не всегда автор — творец своего героя: откуда хочу, оттуда и выковыряю его, захочу — из-под ногтя Гадеса, а захочу — напишу кровью сердца, создам возвышенный образ. Бывает, что персонаж подает автору пример, яйца учат курицу.
В алтайской глуши, лишь прикидывающейся глушью, Алевтина Тихоновна ангажировала — уместное слово — одну тетеньку, которая в Англии провела лучшие годы своей жизни, за что в Тобольщине расплачивалась худшими годами своей жизни. Дела сердечные: скрещенье рук, скрещенье ног… то, что зовется судеб скрещенье. Про «французских бонн» Алевтина Тихоновна слыхала. Про английскую не доводилось, но на безрыбье что там у нас соловей — англичанка? Та, что гадит. С пяти лет, ежедневно, Максимка брал уроки английского. Жаль, что не французского. Муж был другого мнения:
— С потерей Францией своих колоний, французский утратил международное употребление. О немецком можно навсегда забыть. А кто с английским по жизни шагает, тот никогда и нигде не пропадет.
Вскоре по-английски Максим будет трещать, как пулемет:
There was a crooked man, and he walked a crooked mile.
He found crooked sixpence upon a crooked stile.
He bought a crooked cat, which caught a crooked mouse,
And they all lived together in a little crooked house,
— это должно значить что-то очень заковыристое.
В Голых Бродах занятия английским продолжились, «а то затянет солончаком» — в прошлой жизни Семен Евгеньевич сказал бы «пойдет псу под хвост». Неполное должностное соответствие студентки-заочницы, ежедневно репетировавшей Максима, восполнялось трофейными фильмами с русскими субтитрами, которые в санатории показывали регулярно — «в помощь изучающим иностранные языки».
— Испанистика или все же англистика? — «все же» передает сомнения последнего момента: стоп! не дурак ли я?
В ответ отец мудро покачал головой:
— Если я усомнюсь, если ты усомнишься, если мы усомнимся, то кто же поверит в светлое будущее? — он был в курсе литературных новинок, для него не существовало книжного дефицита. Все подадут на блюдечке с золотым кантиком, как чай в кабинет. «Люди, годы, жизнь»? Пожалуйста. «Один день Ивана Денисовича»? Будет сделано.
— Так, папа, я не понимаю, что…
Семен Евгеньевич опять мудро покачал головой:
— Сегодня испанистика, завтра пианистика, послезавтра эллинистика, — и на известный мотивчик:
А кто с английским по жизни шагает,
Тот никогда и нигде не пропадет,
— А как же Куба?
«Куба…» Директор грязевых купав всесоюзного значения про себя усмехнулся: Куба… Москва… МГИМО… В Жданов, — щелчок двумя пальцами. — Поближе положишь, оно надежней. («There was a crooked man, and he walked a crooked mile» — «И ходил он целый век по скрюченной дорожке»).
11
Абитуриент Яков Однопозов зачислен. По счастливому совпадению декан цементного факультета Харьковского технологического института в порядке общего оздоровления брал курс грязевых процедур под наблюдением опытного врача-гигиениста Однопозовой. Хватило и нескольких сеансов, чтобы Яшина участь была решена. Оставалось только, как в первом классе, прийти с букетом цветов. В его случае искусственных.
Яша балагурил: «Кто на Харкив?» Семен Евгеньевич, от себя успевший замолвить словечко декану цементного факультета, слепо верил, что в институт Яша зачислен по его протекции. «Над кем смеемся? Над собой смеемся? — осадил он Яшу. — Харьков — украинский Ленинград. Это тебе не Киев, большая деревня». (А в Ленинграде говорили: «Москва — большая деревня». Параллельные местности.)
Знатный бетонщик города Харькова зачастил в голобродские грязи. Взамен Яша получил возможность убедиться, что Харьков хранит следы недолгой столичности. Ее крылья продолжают расти за спиной усопшего, как ногти и волосы.
«Товарыщ фашист, холова болить», — передразнил Яшу сокурсник. Сказать: «Выйдем поховорим» — дать лишний повод для насмешек. Здесь острят на автомате. Они в Харькове все такие, у девушек язычки даже поострей, чем у ребят. Это у нас девушки скромные.
Засмеялся вместе со всеми. Ты дома во сто раз языкатей их, а сюда попадаешь — смотришь на них снизу вверх. У иногородних хронические боли в области шейных позвонков. Единственное лечение — грязевые ванны по месту жительства. Яша красавец-мужчина в амплуа Тарапуньки. За спиной крылья, как у Демона, да только паспорт выдан холобрыдським выдделеннем милиции. Ничего-ничего, москвичу что вы, харкивщане, что Лара-из-самовара — без разницы.
Чувство неполноценности тем глубже, чем меньше о нем подозревают внушающие его.
Москвичи:
— О чем вы говорите, какой народ московский, какое московское гражданство? Не утрируйте. Не надо, пожалуйста.
Отрицание неравенства паче неравенства. Отменная вежливость с прислугой паче окрика. Грядет восстание рабов паспортного стола.
Как в белогвардейском Киеве немыслим Карбюзье, так в красном Харькове невозможен Городецкий. Его «Дому с химерами» противостоит Клуб железнодорожников: волнообразные стены, по замыслу архитектора-конструктивиста, должны напоминать раздвинутые меха баяна. Недоставало огромной, до небес, каменной Люды, у которой на коленях каменный баян и которая следует за Яшей по пятам со словами, древними как мир: «Куда ты, туда и я. И где твой дом, там и мой дом». Поздней интерьер Клуба железнодорожников облаголепило панно Евг. Лансере-младшего: «Встреча комсомольцев с крестьянами Крыма». В годы войны фашисты повредили этот монументальный образчик соцреализма. От Яшиных глаз панно было скрыто толщей войлока, поверх которого на многократно увеличенных фото товарищ Леонид Ильич вручает Харьковскому танкостроительному заводу (или ХТЗ это тракторостроительный?) орден Ленина (1970 год). «Встречу комсомольцев с крестьянами Крыма» отреставрируют к 2016 году. На ее торжественном открытии присутствовал внук Евгения Евгеньевича Лансере, Евгений Александрович, который дал высокую оценку работе реставраторов. Яша, регулярно здесь бывавший, так и не увидит этого произведения, даже не узнает о его существовании. Не узрят его и грядущие поколения. Спустя шесть лет, восемнадцатого августа 2022 года Дворец культуры Железнодорожников окончательно и бесповоротно прекратил свое существование.
В вестибюле «Техноложки» на доске объявлений Яша прочитал:
Театральная студия «Сцена» производит набор на актерские курсы. В программе обучения:
— Актерское мастерство (система Станиславского)
— Сценический грим
— Сценическая речь
— Сценическое движение
— Сценическое фехтование
— Сценические драки, танцы, вокал
За справками обращаться по адресу: ул. Котлова 83 (в помещении ДК Железнодорожников).
— Это на второй этаж, у них там помещение, — сказала восседавшая на кафедре вахтерша, не поднимая глаз от вязанья, — …тридцать пять, тридцать шесть…
Сперва сунулся было с главного входа, но там закрыто. Откроют за час до начала. Сегодня творческий вечер народного артиста Украинской ССР Юрия Богатикова:
Девушки пригожие тихой песней встретили,
И в забой направился парень молодой.
— Только я не хочу быть Тарапунькой, — предупреждает Яша. — Гэкать это не с моими внешними данными.
— От скромности вы не умрете, — говорит человек с трубкой.
И правда не умер. Через пять лет выписался. Диагноз: «Инженер-строитель с присвоением звания лейтенанта». А в ДК Железнодорожников из Яши сделали культурного человека. «Гэканье» выдавало его лишь в минуты душевного волнения… на сцене. Гонишь свое «гэ» в дверь, а оно в окно — такова уж написанная для тебя роль. («Это оттого, что когда переживаю, в ступор впадаю».)
Люда истовой Руфью («Куда ты, туда и я») последовала за Яшей. Отношения между ними были путанные, как между «верой истовой» и «неистовой», как между словами «хай» и «нехай», «гой» и «изгой», что не помешало ему стать ей мужем, а ей родить ему Катю. Они проживали в комнате для семейных, насыщенной пронзительной детской глоссолалией и испарениями беспрерывно сушившегося белья, для многих отцов нестерпимыми, даром что «и´м рожали», для ни´х старались. Люда поступила в музучилище Лятошинского — одновременно и на дирижерско-хоровое, и к «народникам». Яша кружил над своим миниатюрным гнездом златоперой птицей. Рожденное ему дитя не обращало его в бегство, как Васыля Теркина. Когда младенец, голенький, барахтался на постланной поверх священного супружеского ложа клеенке, в Яшиных глазах, огромных, молочно-синих, читалось: «Добро пожаловать, уважаемая Екатерина Яковлевна».
12
Максим начал вести дневник с первого дня.
31 авг.
Жданов лежит над обрывом, за которым расстилается Азовское море — священный Байкал Крыма. Высокая чистая комната порадовала своей кубатурой. Прощайте, бледно-голубые известковые стены, лазурь с молоком. Обои выдают городской образ жизни. На обоях изображены сиреневые азалии. Окна удивленно смотрят на центральную улицу города, словно говоря: «Нет, это мне снится: люди, спешащие по своим делам, такси, троллейбусы. Хозяйка, представившаяся Алисой Александровной, в домашнем халате, рождала мысли о доме, хотя мама — блондинка с русою косой, Алиса же Александровна (далее «А-а») брюнетка с распущенными волосами. В годы войны город был разрушен фашистами. На месте прежних утлых строений выросли современные здания в якорях по фасаду.
По хозяйскому радио зычным женским голосом пелось в эту минуту:
На побывку едет молодой моряк,
Грудь его в медалях, ленты в якорях.
Алевтина Тихоновна грешила на Семена Яковлевича в плане сына (ну да, вправе). Максим не был обделен родительской заботой. Какая общага! Какой казарменный быт! Ему нанимали отдельную комнату. И не где-нибудь — в доме со шпилем, из тех двух, что возведены по обе стороны проспекта Мира. Эти номенклатурные пагоды с годами обмирщались. Кого-то провожали под марш Шопена в исполнении духовой капеллы, кто-то был взят живым на небо — в Киев, кто-то благородно оставил жилплощадь семье, заведя новую, гласно ль, негласно ль.
Алиса Александровна в своей квартире с панорамным видом на театр осталась в гордом одиночестве: дочь вышла замуж, муж женился. Решила впустить постояльца, попробовать: студент, маменькин сынок, отец — директор бальнеологического санатория, тáк это… между нами). Опять же лишние деньги не помешают, да и какое-никакое общество. Одиночество бывает не только гордым, но и горьким.
10 сент.
Есть такое выражение: «бальзаковский возраст» применительно к женскому телу. День-деньской по дому это тело ходит в халате. Бесчулочная белокожесть, белеет парус одинокий коленей. У мамы это выглядит естественно. «Алиса Александровна, — сказал, — зовите меня на ты, а то как будто моя мама говорит мне вы». Сказал, преследуя двоякую цель: немножко растравить «А-а» в плане «мама, годы, жизнь», немножко с помощью «ты» обязать на будущее. Расспрашивала же она об однокурсницах с интересом мамы, пусть и чужой. Отец к сыну с такими глупостями не лезет. Мужчина мужчину понимает без слов.
13 сент.
Между небом и землей жаворонок вьется. Для них я и не местный, и не из общежития.
В эту минуту по хозяйскому радио пелось:
Соловей мой, соловей,
Голосистый соловей!
Пело несравненное лирико-колоратурное сопрано, «заслуженная артистка Украинской ССР, народная артистка СССР (пауза) Бэла Руденко!»
Тот же день.
У Толстых завтра день рожденья. Картина Репина «Не звали». В другой раз просить будет — не пойду. Знаем мы эти рожденья. Одни нажлокаются, другие будут обжиматься по углам. Углов четыре. Вместимость каждого угла три пары коленей. Спрашивается: сколько баянов было изготовлено за первый квáртал этого года липецкой ф-кой музыкальных инструментов им. Луначарского. Какая связь? Прямая, если даже взмах крыльев бабочки в джунглях Амазонки может стать причиной цунами у берегов Индокитая. Еще в Поселке Советов заучил с Елизаветой Ивановной: it has been said that something as the flutter of a butterfly´s wing can ultimateiy cause typhoon halfway around the world.
14 сент.
К Толстых так и не зван. Толстых заполняет библиотечный формуляр. Становлюсь рядом. Специально одну графу оставил незаполненной. Нет, не национальность — домашний адрес. Объясняю библиотекарше во всеуслышание: «Днями как вселился, номер дома еще не заучил. Театральная площадь, а дальше… ну, знаете, там такой дом со звездочкой на шпиле… милиционер еще всегда дежурит». Толстых услышит, еще пожалеет.
16 сент.
Толстых не пожалеет, пожалею я. Зван. Живет Толстых у черта на рогах. Мать Толстых сварганила «завтрак алкоголика» и с глаз долой, стыд глаза колет. (Когда баянистка Л. перенесла корь с осложнением на глаза, чуть не ослепла, то спросил у нее: «С глаз долой, чтоб с сердца вон? Что-то тебя, мать, давно не видно».) Грибы пережарены, без сметаны. Пирожки с рыбной соплюшкой, высморканной в один сморчок. Свекла полусырая с майонезом. «Слышьте, анекдот. Американец, русский и еврей поспорили, в каком возрасте женщины лучше всего. Американец говорит: „Семнадцатилетние — возраст любви“. Русский говорит: „Двадцать девять. Калина красная, пшеница спелая“. А еврей: „Пятьдесят шесть“. Все: „Да вы чего, Мойша Израйлевич?“ — „Она думает, что в последний раз, и так старается, так старается…“». Интересно, «А-а» тоже? Потом стали вертеть бутылочку, и горлышко указало недвусмысленно на меня. Томилина заявляет: «С ним? Не пойду». Сама же была за крупье… На что я ей сказал, как ежик ежихе: «Не больно-то и хотелось, колючек много». Девичий голос: «Танцы, шманцы, обжиманцы!». Выключили свет, чешская эстрада: то ли луковичка, то ли репка, бабка-с-яйки это будет дедка… «Здесь и сейчас такси поймать невозможно, — произнес я как можно громче. — Гусь свинье не товарищ, говорит мама, а я маменькин сынок». В дверях меня опередили: Толстых — метеором, щеки надуты, как у буйного ветра на географической карте Америго Веспуччи. Успела перегнуться через пустотелые трубки перил на крыльце раньше, чем щеки прорвало. От Гавани до центра на такси трешница. Поэтому
Когда мне невмочь пересилить беду, когда подступает отчаянье,
Я в синий троллейбус сажусь на ходу, в последний, в случайный.
Но перешибает другая песня, из кабинки тетки-водителя «(Виють витры, виють буйны, аж дерева гнуться»), и когда уже пересилить беду невмочь, остается только в последний момент выскочить из троллейбуса. На булочной вывеска «Хлъбъ». Киностудия им. Довженко снимает фильм на историко-революционную тематику. Прямо на асфальте валялась пастила, но если придать телу наклонное положение по способу Толстых, можно разглядеть, что это не пастила, а мел, чтобы писать на грифельной доске номер дубля.
Взмах крыла бабочки, а на расстоянии в тысячи километров тайфун. А если расстояние исчисляется не в километрах, а в тысячелетиях? Каковы последствия того, что «в хлебе фараона оказались куски мела»? (Томас Манн в переводе Апта.)
Я поднял с земли обмелок и положил в карман машинально. Пастилу с земли класть в рот не стал бы, а мелок, хоть пальцы и плохо слушались, сунул в карман. Лучший способ избавиться от подступившего отчаяния: блевануть, а потом пройтись по свежему воздуху. Хорошо, что это случилось за остановку до Театральной, а не на полпути к Луне. Дом с башенкой это дом, в котором я живу. Специально для Толстых, которая не то бабка, не то дедка, я написал бруском пастилы комбинацию из трех букв на стене моего дома. (Заметим, все — фильмовая продукция. «Дом, в котором я живу» — фильм Кулиджанова, 1957 год, «Дом с башенкой» — фильм по Горенштейну, «На полпути к Луне» — экранизация Аксенова.) «А-а» не спала, она волновалась за меня. «Напрасно, — говорю, — раз мильтон не видел». — «А что он должен был видеть?» — «Как я написал на стене неприличное слово». — «Какое слово?» — «Комбинацию из трех букв». — «Какую?» — «Ура». — «Не ври. Скажи, какое слово». — «Не могу, давайте напишу». — «Такие слова писать нельзя, говорить можно. Ну, говори! говори!» Так фашисты допрашивали партизан. Под пыткой некоторые не выдерживают и выдают военную тайну.
_________________
Зато на утро им полагался завтрак в постель. «Попей, полегчает». Вместе с рассолом, которым «А-а» напоила меня своеручно, поддерживая затылочек, как новорожденному, она принесла телеграмму: «Приезжаю воскресенье тчк мама». Позднебальзаковский возраст — это тоже мама, только вот с такой… Есть слова, которые писать нельзя, говорить можно. Что же, я как Мойша Израйлевич получаюсь: она думает, что в последний раз, и так старается, так старается… «Признайся, я у тебя первая?» Я сказал ей правду. Раз она меня соблазнила, то как честная женщина должна за меня выйти замуж… прописать в доме с башенкой. Мама ей покажет «за меня выйти замуж». Мама ревнива до сумасбродства. Между прочим, у самого автовокзала, на Октябрьской, живет Томила Истомина, а ежик ежику глаз не выколет. Встречать автобус я не пошел, никогда не знаешь, кого встретишь.
13
Слишком часто Алевтина Тихоновна повторяла «хорошо стареть вместе», чтоб это было правдой. Семен Евгеньевич постепенно свыкался с мыслью, что Аля не в себе. Сперва думал, что с непривычки к Зое, которую намеренно держал у нее на виду: пусть привыкает. Но Аля рассудочная, несгибаемая ни духом, ни станом, впала в экзальтацию. Мечется, ходит туда-сюда… семо и овамо… «Сёма и Обама», — каламбур в духе Максима, вот только до Обамы Семену Евгеньевичу не дожить при всем желании. Когда Аля в первый раз сквозь землю провалилась (кáк сквозь землю), пропала на несколько дней (и ночей), это уже, видимо, начиналось. В сердцах обозвал жену климактеричкой. Притворилась, что ушла из дому, а куда ей было уходить? Она не Лев Толстой. И в Копейске-то ни с кем не сблизилась, нé с кем сходить в кино, вечно таскала за собой Максимку, к которому, как выясняется, уехала.
К ее досаде, Семен Евгеньевич не обеспокоился ее исчезновением: раз чемодан исчез, значит, никакой не несчастный случай. Уехала? Да катись на все четыре! Когда воротилась, он спросил: «Хорошо съездила?» (а не «где была?»). Ей ничего другого не оставалось, как сделать вид, что поездка в Жданов была с ним согласована.
С возбужденно-счастливым лицом:
— Замечательно съездила. Максим живет, как у царя за пазухой, — вот тебе и ответ на незаданный вопрос: где была?
Почувствовала себя оплеванной. Неужто настолько безразлична? Конечно, на что ему жена, когда в их квартире Зойка хозяйничает. Она и сейчас на кухне чай лакала, как кошка, с блюдечка.
Алевтина Тихоновна продолжает:
— Комнату ты ему устроил — мечта поэта. Наш сын же поэт, не как другие. В обкомовском доме живет. Так просто не войдешь. На всем готовом, а хозяйка готовит — язык проглотишь. По утрам налистнички с творогом… Алисия Александровна. Так óн ее, представляешь, обзывает кáкой… «а-а»… какой хулиган. На курсе он первый, весь в занятиях, говорит по-английски лучше преподавательского состава. Это мне спасибо, я тогда нашла гувернантку… Купанье волшебное! Максимка называет Азовское море священным Байкалом Крыма.
А кот Васька слушает да лакает чай — небось готова выцарапать Семе глаза: «Почему моего сына так не пристроил?».
Семен Евгеньевич позвонил в Жданов из своего кабинета — объявить Алисе Александровне благодарность в приказе. Алиса Александровна любезно лебезит, надеется, что… затруднилась с именем, они ведь обе Али. И вдруг принялась выгораживать Максима: а если что не совсем ловко вышло, то Максим не виноват. Она, в смысле Алиса Александровна, и сама в обиде иногда на свою дочку Маргошу. Забываешь, что там собственная семья, собственная жизнь. Алечка же Тихоновна, она же ему как снег на голову свалилась и еще обижается. У него и лекции, не надо забывать. А не встретил, так автобусы не поезда, чтоб по расписанию ходить. Нехорошо, конечно, что пришлось с чемоданом самой переться. Он собрался уже встречать, но она — в смысле я, Алиса Александровна, — его отговорила. Ходу от автовокзала десять минут, а пришлось бы, может, три часа прождать. На Волноваху всю трассу разворотили, трубы укладывают. Пусть лучше дома посидит, подзаймется.
— Ну что вы, Алиса Александровна. Алевтина Тихоновна говорит, что все замечательно было.
— Ну, я рада, что могу Максиму немножко маму заменить. Немножечко. А то она, по-моему, немножечко ревнует.
— Вам показалось.
— Нет, не показалось. У меня глаз острый, я сразу вижу. Когда заговорили о Песчанке, о пляже, что там купанье волшебное, говорю: двадцать минут на троллейбусе от меня. А она: жаль, говорит, купальник не взяла. Потом, когда Максим ушел на занятия, интересуется: а какой троллейбус туда идет, хочу съездить, искупаться. «А вы же без купальника», — говорю. «А купальник на утопленнице, как на корове седло».
Алевтина Александровна заблуждалась на Зоин счет: дескать, хочу своему сыну того же. Это «матери в законе» меряются детьми, дети — их водоизмещение. А торпедный катер топит многопалубную громадину и без того, чтобы тягаться с нею водоизмещением. Своему сыну Зоя переводила пети-мети тютелька в тютельку. Во сколько обходился, живя дома, столько и получал из дому: двенадцать рублей ноль копеек. Правда, получал повышенную стипендию, которой был обязан бальнеологическим радостям одного пациента из Харькова. («Це така малэнька вещь, а чоловыку таке полегшення». Набоков). Плюс ежемесячные, целых сорок тугриков от тещи, Валентины Ивановны, не считая сезонных фруктово-овощных посылок из Голых Бродов от нее же. И пособие на ребенка, еще двенадцать рубликов: так Екатерина Яковлевна Однопозова тоже вносила свою лепту в семейный бюджет. Нет, жить можно.
Лукавая, Валентина Ивановна, Людина мать, бывшая гражданская жена директора «Чумацкого шляха», вздумала наверстать упущенное: устроить дочке свадьбу и заодно справить день рождения внучки. Та в красном платьице носилась по зале, возбужденная скоплением людей. Каждый делал ей козу, вместо того, чтоб сказать: «Что ты крутишься как форц ин росл (непереводимо, да и некому перевести после двенадцатого жовтня сорок першего року, когда Дидука, рыдая пьяною слезой, отплясывал в чужих сапогах:
А я молоденька,
Плясати раденька.)
Лукавая ела себя поедом: по ее вине бракосочетание дочери никак не было отмечено. Валентина Ивановна, особа с норовом, поначалу пришла в смертельную ярость: за кого вздумала идти, за такого же сопляка, как сама?! На решительное материнское «нет» Людка сбежала. Ровно с цыганом. Тут еще ее гражданскому мужу, давно утратившему сходство с киноартистом Николаем Крючковым, что-то удаляли. Обошлось, но после этого разъехались, нá хрен он ей больной. С Зоей-сватьей тоже не срослось. Зоя жила исключительно для себя. Еще врач называется — «такой врач, как я инспектор ОБХСС». На сына плевать хотела. А парень-то оказался человеком: хороший муж, преданный отец, без пяти минут с высшим образованием. Пока что приходится помогать, ничего не поделаешь, но Валя — женщина не бедная. Бедовая — да. Признала, что дочка победила. Сняла диетическую столовую «Вишенька» на Птухина и назвала полгорода знакомых. Заказ оформила широко, а не мелочевку для поддержания брюк.
— Приходи, гостем будешь, — сказала Зое.
Врачиха отнеслась к приглашению с ледяным бесстрастием: мол, твоя дивчина, тоби и прапор в руки.
— Чому ж не прийти, приду.
Яша с семейством приехал из Харькова. На перроне их ждала одолженная для них коляска. Было сказано: свою не брать, раздобудем у кого-нибудь.
Максим, тоже приехавший, четыре года как не виделся ни с Людой, ни с Яшей. Люда уже не та, что была, а Яша еще не тот, каким будет, но гэкать перестал. Если Люда, раздобревшая, пахнувшая потом, в чьих-то глазах приобрела все же больше, чем потеряла, то не в глазах Максима: то же мне приобретение. Чужой ребенок — докучливая кукла, пока своей не обзаведешься. И то не факт, со своими еще какая докука. Тем не менее Максим сказал, скорее в расчете на нее, чем на Яшу: в одном московском журнале лежит его пьеса, «Бог — имя собственное», о последователях Яна Гуса. (А Яша-то в состоянии сказать «гусит» — не «хусит»).
Перед тем, как отправить пьесу в журнал, Максим тщательно продумал сопроводительное письмо: представился сибиряком, родом из Копейска, Голые Броды не упомянул вовсе — это было бы равносильно попытке опубликовать трагедию под названием «Жмеринка» или «Бердичев». Лучше всего родиться в Иркутске, в сердце новой русской драматургии, но и Копейск рубль бережет. Жданов упомянул в связи с поездкой на Кубу: «Посетил Остров Свободы составе студенческой делегации ждановского пединститута». (В 1988 году по многочисленным просьбам трудящихся Жданову будет возвращено его историческое название «Мариуполь». Ждановский пединститут превратится Мариупольский государственный университет имени Жданова — МГУ им. Жданова. Поздней станет просто МГУ, без имен.)
«Бог — имя собственное», да и впрямь с заглавной, в доказательство того, что «Бог имя собственное». Лагерь таборитов напоминает кампус Карлова университета в шестьдесят восьмом. Множество других нежелательных ассоциаций… Но все это лишь обнадеживало автора — столь силен в провинции миф о либеральных порядках в столичных журналах, чуть ли не на грани вседозволенности.
— На Кубе-то как было? — с Кубой на Яшу с Людой он произвел сильное впечатление: «ездил на Кубу».
— В Масанильо свой оркестр баянистов, наши баянисты туда каждый год по обмену ездят, — исподволь глянул на Люду. — А в остальном бедность, нищета. Она тебе за кусок мыла отдастся, — в расчете на Люду небрежно бросает он. («Мать: „Что с твоим глазом, Янек?“ — „Вытек“, — небрежно бросает Жижка».)
Свой «Кубинский дневник» он вел постфактум. Не сообразил вести по ходу дела, и теперь наверстывал, как Лукавая свадьбу дочери. У Михаила Кольцова «Испанский дневник», а у него «Кубинский».
(продолжение следует)
