Зададимся вопросом: почему крючок назван философским? Ответ найти, казалось бы, несложно: потому что обнаружение крючка заставило приёмщицу белья Тосю предаться «философским» размышлениям о смысле жизни (или об отсутствии такового). Так. Но такой «несложно найденный» ответ не будет полным. Дело в том, что крючок, обнаруженный в каше (а точнее — уже во рту) — рыболовный.
ЗАМЕТКИ О ГОРЕНШТЕЙНЕ
Введение. Он был самым, может быть, сильным, самым значительным русским писателем второй половины ХХ века. И при этом: в русскую литературу, построенную почти исключительно на христианстве, на Новом Завете, он вошёл с иудейским, библейским взглядом на мир и на человека в нём. Сочетание необычное, пожалуй — уникальное. В этих заметках мы пытаемся понять природу таланта Горенштейна — которого иногда называли «вторым Достоевским».
Они были первыми. У слова «искупление» есть религиозный оттенок. Поэтому в советской — подцензурной — литературе произведений с таким названием долгое время не было, да и не могло быть. В литературе русской эмиграции такие произведения могли бы появиться, но не появились. То же самое относится и к неподцензурной литературе на территории СССР: могли бы, но не появились (во всяком случае, до шестидесятых годов ХХ века). Но в шестидесятые годы два «Искупления» были созданы с интервалом года в три — удивительная синхронизация! — двумя московскими писателями (впрочем, совсем не претендовавшими на то, чтобы считаться советскими) — Юлием Даниэлем и Фридрихом Горенштейном. «Искупление» Даниэля было, как известно, переправлено на Запад и опубликовано под псевдонимом. Горенштейновское же «Искупление» долгое время лежало «в столе», и только в 1979-м, когда автор уже настроился на эмиграцию, появился отрывок в журнале «Время и мы»; книгой же роман был издан в 1984-м Игорем Ефимовым.
Конечно, эти «Искупления» очень разные, и, безусловно, горенштейновское — необычнее и глубже, сильнее (мы сейчас говорим только о русской литературе и потому не рассматриваем, например, «Искупление» Иэна Макьюэна). О даниэлевской вещи можно, пожалуй, с некоторым основанием (или, может, с некоторой натяжкой) сказать: антисоветская. О горенштейновской так не скажешь: она, при всём своём «жестоком реализме» (кто-то скажет: натурализме), словно бы поднята «поверх барьеров» — во многом благодаря еврейской теме, которая куда старше советской власти и поэтому не поддаётся квалификации «советская — антисоветская». Как бы то ни было, оба «Искупления» сильны своей общественной значимостью, и в этом им уступает «Искупление» номер три (т. е., уже не совсем «первое») Руслана Киреева, появившееся в семидесятых, когда антирелигиозные ограничения ослабли — вещь достойная, но слишком ограниченная семейной проблематикой (как бы боящаяся выйти за её рамки). А те «Искупления», что последовали за киреевским, уж тем более не были первыми.
Встреча двух удавов. В альманахе «Метрополь» (1979) помещены два рассказа Фазиля Искандера: «Маленький гигант большого секса» и «Возмездие». В первом речь идёт, среди прочего, о выступлениях в цирке «Шапито» укротительницы удавов Зейнаб с удавом по кличке Султан. В рассказе почти нет упоминаний о кроликах, а об обезьянах — вообще нет, но что касается удава — уже можно различить черты будущей (1982) повести Искандера — «Кролики и удавы» (в которой также действуют и обезьяны). Это с одной стороны. А с другой — в том же альманахе помещена большая повесть Горенштейна «Ступени». Её герой Юрий Дмитриевич, медик, находящийся на грани душевного заболевания, как-то утром вдруг решает отправиться в зоопарк. Там он, в частности, наблюдает обезьян, а затем — кролика с удавом:
«Обезьяна держала на весу окровавленную лапу, и служитель с ветеринаром смазывали ей пальцы йодом. Время от времени служитель совал обезьяне в губы папиросу, она затягивалась, как заправский курильщик, пускала дым ноздрями. В соседней клетке сидела вторая обезьяна, сгорбившись и прикрыв морду лапами.
— Тоскует, — сказал служитель. — Укусила подругу и теперь переживает… Совесть мучает <…> Юрий Дмитриевич пошел в другой конец зоопарка, где располагался змеиный террарий. Кормили удава. Живой кролик, упираясь изо всех сил, полз сам к удаву.
— Это удав его гипнотизирует.
— А закрыл бы глаза и в сторону сиганул бы, — сказал какой-то белобрысый парень.
— Ему невыгодно, — сказал Юрий Дмитриевич. — У кролика и удава общая идеология, и это ведет к телесному слиянию… Кролику даже лестно иметь общую идеологию с удавом. Кролик перестает быть кроликом и превращается в удава… За исключением, разумеется, физиологических отходов…».
Общая идеология — важный мотив будущей повести Искандера, отсутствующий, кстати (за отсутствием кроликов), в метрополевском рассказе. Похоже, что эпизод горенштейновских «Ступеней» — посещение героем зоопарка — помог Искандеру написать «Кроликов и удавов».
Конфликт с «Новым миром». Вскоре после публикации (1964) в «Юности» «Дома с башенкой» Горенштейн написал «Зиму 53-го года». Вроде бы типичная «производственная» повесть, но если с этим термином устойчиво соединяется представление о низком художественном уровне, то уровень «Зимы…» явно и безоговорочно высок. Без всякой подготовки — с первых же строк — начинается описание производственного процесса. И что удивительно — нам не скучно! Мы заинтересованно — и даже сочувственно — читаем, как вползает скребок (ковш) в темноту забоя, а потом возвращается, неся руду; как разогретая лебёдка брызгает горячей смазкой.
Казалось бы: как можно не сочувствовать Киму, недавнему студенту, изгнанному из университета, а ныне вкалывающему в шахте — в опасной полузаваленной выработке? Как можно не поддаться строгому, бескомпромиссному реализму автора? Но вот что пишет Григорий Никифорóвич ([3]):
«Писатель Горенштейн увидел труд не с официальной, оптимистической точки зрения, а с трагической — библейской (как проклятие. — И. К.). Мотив Библии как основы мироощущения, появившийся здесь впервые, будет потом пронизывать все творчество Горенштейна. Уже даже по одной этой причине — дегероизации труда простого рабочего человека — повесть «Зима 53-го года» не могла появиться в печати. Характерно, что ее отвергла не цензура, а сама редакция «Нового мира». В сохранившемся протоколе обсуждения повести говорилось: “О печатании повести не может быть и речи не только потому, что она — непроходима. Это еще не вызывает ни симпатии, ни сочувствия к авторскому видению мира. Шахта, на которой работают вольные люди, изображена куда страшнее, чем лагеря; труд представлен как проклятие; поведение героя — чистая патология…”».
Патология поведения и поступков. К ущербу и смерти. Упрёк в патологии, высказанный Горенштейну редакцией «Нового мира», возник не на пустом месте: поведение Кима зачастую действительно трудно объяснить — рационально объяснить. Приведём четыре примера.
- Ким рассказывает Феде о своём исключении из университета:
«— Меня из университета выперли, <…> — во время собрания я вышел покаяться и вдруг произнес: «На каких помойках товарищ Тарасенко собирает эти сведения…» У меня была готова совсем другая фраза… Я даже не знаю, откуда эта взялась… Мы с другом готовили всю ночь мое выступление, репетировали… Думали, в худшем случае строгий выговор… И вдруг эта непредусмотренная фраза, она все погубила…».
А вот ещё более яркий случай:
-
«Впереди был железнодорожный переезд, и возле него стояло двое парней <…>.
— Ребята, — сказал Ким, — как пройти к Дому культуры?
— Мы сами туда, — сказал парень в меховой куртке, — двинули вместе… Они пересекли железнодорожные пути и спустились с пригорка на темную улицу, освещенную лишь в конце отблеском фонарей (то есть, эти двое привели Кима в такое место, где им удобнее грабить — И.К.).
— Слушай, друг, — сказал парень в меховой куртке, — займи червонец, выручи.
— Вот, — сказал Ким, вынимая пачку денег, — разменять надо.
— Слушай, друг, давай по-честному, — сказала меховая куртка, — половину тебе, половину мне…
— Давай, — обрадовался почему-то Ким. Меховая куртка взяла деньги и начала делить.
— А часов у тебя нет? — деловито спросил парень с инженерской кокардой.
— Есть, — весело сказал Ким, — вот на ноге. Он приподнял штанину, глянул на парней. Лица у них были серьезные. Парень с кокардой взял Кима за левую кисть, пощупал.
— Ладно, — сказала меховая куртка, — ты, друг, сейчас налево сверни, два шага — и Дом культуры. — Пачка денег из рук его исчезла.
— Всего, — сказал Ким.
— Ты по тропинке иди, — крикнула вслед меховая куртка, — там сбоку проволока колючая, не напорись.
Ким пошел, испытывая некоторое недоумение <…>».
-
«Он обхватил себя руками, сжимая все сильнее, так что пальцы правой руки упирались в левую лопатку, а пальцы левой в правую. Дыхание его стало частым, сердце сильно билось под локтем. Вдруг ему захотелось сейчас же увидеть лицо Кати (спящей в соседней комнате — И.К.). От мысли этой он сел, посидел немного, испуганно вздрагивая, собрал силы и, до боли сжав руками плечи, опрокинул себя на спину. Однако именно в это мгновение, прижатый спиной к постели, он понял, что обязательно встанет и пойдет смотреть Катю, хоть отчетливо, как никогда ясно понимал всю нелепость, весь ужас подобного поступка».
-
«Ким пошел, разглядывая штрек, ужасно боясь пропустить гезенок [лаз], и, увидев отверстие, обрадовался. Он заглянул в темный лаз, вдохнул сырость и ясно, отчетливо понял, что лезть туда нельзя. Однако именно из-за этой ясной отчетливости он одновременно понял, что обязательно сейчас полезет. Ким опустил внутрь ноги, нащупал скользкие горизонтальные стойки, уперся плечами в кварцит».
[Иными словами, Ким начинает процесс пассивного самоубийства: он возвращается туда, где уже был близок к смерти. Он даёт смерти новый шанс, и на сей раз смерть умело этим шансом пользуется: Ким задыхается от газа, выделяемого при взрывных работах].
По поводу последнего, четвёртого пункта приведём цитату из русской Википедии: «Влечение к смерти, инстинкт смерти<…> — понятие психоанализа, открытое как феномен Сабиной Шпильрейн и введённое в оборот Зигмундом Фрейдом <…> Толчком к развитию этой концепции влечения к смерти послужили: сама Сабина Шпильрейн, Альфред Адлер, Вильгельм Штекель, Карл Густав Юнг. Однако заслугой Фрейда является то, что он сумел объединить эти разрозненные взгляды в одну связную теорию. Основные положения… теории были сформулированы в работе «По ту сторону принципа удовольствия» (1920)».
А чтобы подключить к нашим рассуждениям и первые три пункта, ослабим фрейдовскую терминологию, и вместо влечения именно к смерти будем говорить о влечении к ущербу, неудаче, поражению (при таком подходе можно, например, смерть рассматривать как частный случай поражения). Так что: если считать кимовское влечение к неудаче и поражению патологией, то позиция редакции «Нового мира» становится более понятной (оставаясь ошибочной и несправедливой).
Ближе к делу. Теперь, после этих несколько отвлечённых разговоров, попробуем ближе присмотреться к некоторым «простым» вещам Горенштейна. Начнём с «Басни в прозе» — таков жанровый подзаголовок этой вещи, а называется она: «Философский крючок в гречневой каше». Вещь небольшая, написана в несколько юмористическом ключе и вроде бы непритязательная. Работница прачечной зашла в столовую перекусить и в гречневой каше (гарнире к биточкам) обнаружила нечто постороннее. «То было худшее из всего, что можно было придумать для пищевода в случае заглатывания. То есть рыболовный крючок с тремя остро отточенными кривыми зубьями и одновременно маленький, скользкий и коварный по форме».
Зададимся вопросом: почему крючок назван философским? Ответ найти, казалось бы, несложно: потому что обнаружение крючка заставило приёмщицу белья Тосю предаться «философским» размышлениям о смысле жизни (или об отсутствии такового).
Так. Но такой «несложно найденный» ответ не будет полным. Дело в том, что крючок, обнаруженный в каше (а точнее — уже во рту) — рыболовный. На него должна бы ловиться рыба, а поймался — чуть не поймался — человек. «Идите за Мною, и Я сделаю вас ловцами человеков», — сказал Иисус рыбакам. Работники столовой допустили попадание крючка в кашу, и тем самым становятся достойными звания «ловцы человеков», а крючок становится достойным звания «философского». При этом высокий смысл изречения Иисуса становится неуместным и даже, пожалуй, смешным. Но так и было задумано: христианские идеи и образы часто подвергаются у Горенштейна пародийному переосмыслению, оспариваются, опровергаются. Так, в «Притче о богатом юноше» (1988) присутствует описание, довольно подробное и без тени улыбки, очередного «производственного процесса»: производства швейных игл, причём особое внимание уделяется прочистке ушек, удалению заусенцев — снижающая «материализация» евангельского изречения «удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в Царство Божие». Своеобразный горенштейновский юмор, проявившийся ещё в «Философском крючке…», не противоречит, как видим, «жестокому реализму».
Некоторые элементы «Философского крючка…» (1969) перешли в повесть «Яков Каша» (1981), написанную уже в Западном Берлине. Так, фамилия главного героя — Каша — явно перешла из басни. И ещё: если в басне в гречневой каше обнаруживается крючок, то в повести — пуля. Но вообще, повесть заслуживает более обстоятельного разговора, к чему мы и переходим.
Это неочевидно, но повесть написана под влиянием одного мотива из «Отцов и детей» Тургенева. Там Базаров возражает Павлу Петровичу, желающему найти «хоть одно постановление в современном нашем быту, в семейном или общественном, которое бы не вызывало полного и беспощадного отрицания».
«— Семья, наконец, семья, так, как она существует у наших крестьян! — закричал Павел Петрович.
— И этот вопрос, я полагаю, лучше для вас же самих не разбирать в подробности. Вы, чай, слыхали о снохачах?»
Снохачество (сожительство отца с женой сына) долгое время было на Руси распространённым социальным явлением. (Сын, например, уходил с артелью на заработки, оставляя молодую жену в одной избе с отцом). К советскому периоду оно, кажется, сошло на нет. Но вот в повести Горенштейна для него как бы нарочно создаются условия: Полина, жена Якова, погибла, попав под трактор; сын Емельян приводит в хату Анюту, невесту (вскоре ставшую женой).
«Глянул на нее Яков, и, может, оттого, что вечер был теплый, шелестела листва вишневого дерева под окном, на душе было мирно и ясно, может, от всего этого сердце подсказало дикую мысль: «Это Полина». «Да какая же это Полина, — сам себе мысленно возражает Яков, — Полину давно уже схоронили». — «Нет, — опять твердит сердце, — это не та Полина, что под трактор попала, а та, которую ты в 32-м году на мосту встретил возле водяной мельницы». Пригляделся. И верно, на молодую Полину похожа. Лицо ее, фигура ее, и глаза синим обжигают. Чертовщина какая-то, для атеиста и члена партии не подходящая». А к тому же — вскоре сын уезжает на армейскую службу в Биробиджан (из-за чего впоследствии «…сильно изменился Яков. Пить начал и по антисемитской части преуспевать, подобно многим несчастным людям.
— Жиды мне в Биробиджане сына моего испортили, Омелю…»).
Но это потом, а пока что — Емельян далеко, а Яков и Анюта живут в одной хате, и их влечёт друг к другу. И хотя это взаимовлечение не воплощается в физической близости, ревнивый Емельян уверен, что снохачество имеет место. Поэтому после армии он увозит жену в Москву (но и этим не может спасти свой брак). Таким образом, то, что у Тургенева лишь упоминается, у Горенштейна вырастает в существенный сюжетный двигатель.
Но Тургенев — не единственный литературный источник «Якова Каши». Вчитаемся внимательно в первый эпизод на мосту: эпизод знакомства Якова с Полиной. Итак, апрель 1932-го, голодного года. Яков стоит на мосту, что возле водяной мельницы, и ест «кусок липкого коммунарского хлеба». «Подошла драная старуха, поклонилась, попросила хлебца Христом Богом…». Яков отказывает в подаянии. Между ним и старухой происходит краткий разговор, после которого старуха «поклонилась Якову и пошла по мосту на другой берег… Яков от нечего делать посмотрел ей вслед и увидел…»
Ну-ка, читатель, угадайте: что увидел Яков? Может быть, увидел продолжающую удаляться старуху? Или же увидел, как старуха, уже перейдя на другой берег, просит подаяния у какого-то встречного?
А вот и нет! Старуху он вообще не увидел. Вместо старухи «увидел молодую нищенку, тоже бледную и драную» — начинается очередное проявление фантастики. «Развелось их, — сердито подумал Яков, — только от одной отвязался…» И эта молодая нищенка приближается к Якову. Итак, там, где должна бы быть старуха, оказывается молодуха — и идёт в направлении, обратном тому, которым шла старуха. Иными словами, старуха превратилась в молодуху, а удаление сменилось приближением!
Много-много лет спустя, на том же мосту встречает Яков ту же старуху, ничуть не постаревшую, больше того — с молодыми теперь зубами. Уже ясно нам (но ещё не Якову), что старуха эта — ведьма. Затем следует посещение Яковом церкви, в первый и последний раз в его несчастливой жизни. Но! У Якова с собой корзинка с тремя бутылками шампанского — подарок щедрого москвича в кафе «Троянда». Число три есть коэффициент, уравнивающий однократное посещение церкви Яковом с троекратным её посещением Хомой Брутом. Ибо Яков Каша есть Хома Брут; «бородатые сионисты», которым — в представлении Якова — молятся в церкви, суть чудовища, желающие обнаружить Хому; а старуха есть ведьма-панночка:
«Живые зубы, на вставные не похожи… Лет семьдесят старухе, а зубы как у Полины и Анюты в двадцать лет. И полезла в голову чертовщина, что женат он был на ведьме… Слушал антирелигиозные лекции, слушал политруков в армии, изучал партминимум, а нечистая сила свое взяла… Обидно…».
В таком случае, щедрый москвич в «Троянде», которому Яков целый день рассказывает свою жизнь (и тем самым делается ему видимым) — это Вий. (И в то же время москвич явно несёт в себе реальные, биографические черты самого писателя Горенштейна.) А мотив долгого выслушивания чужой жизни — и, тем самым, её воссоздания для читателя — станет ведущим творческим принципом в «Попутчиках» (1985).
Помимо двух литературных источников — «Отцов и детей» и «Вия» — обнаруживается в повести ещё один, более древний источник. Яков Каша отвечал за размещение (и обновление, с учётом происходящих в верхах перемен) на фасаде дома культуры портретов членов Политбюро в полном составе. И вот однажды он допустил ошибку: разместил два портрета одного и того же члена — в относительно молодом возрасте и в пожилом. Ошибку обнаружил местный комсомолец Шепетилов.
«— Так я же не знал, что так положено.
— Как положено?
— Два портрета вешать товарища…, — и назвал ветерана политбюро, — третий слева от Генерального висит и еще раз пятый справа… Только один портрет периода исторического пленума ЦК в октябре 1946 года, а второй портрет периода подготовки XXV съезда партии.
Глянули повнимательней. Действительно, висят два портрета одного и того же знаменитого и уважаемого партийного лица. Близнецов в политбюро повесили. Три дня висели близнецы среди портретов членов политбюро и никто не заметил, кроме Славы Шепетилова».
Попробуем разобраться. В октябре 1946-го никакого пленума ЦК не было. В повести попросту допущена ошибка: переставлены местами две последние цифры года. А вот в октябре 1964-го пленум ЦК был, и его действительно потом называли «историческим», ибо он «покончил с волюнтаризмом» Н. С. Хрущёва. Две занимаемые Хрущёвым высокие должности достались Л. И. Брежневу (партийная) и А.Н. Косыгину (правительственная). И вот в середине семидесятых — «в период подготовки XXV съезда партии» — и разместил Яков Каша на фасаде дома культуры два портрета Косыгина. Как бы предугадывая подобные ошибки, писал евангелист Марк: «Если царство разделится само в себе (два портрета одного правителя как раз и означают разделение. — И.К.), не может устоять царство то; и если дом разделится сам в себе, не может существовать дом тот». И действительно: после обнаружения ошибки неприятности и беды постигают — не «царство», правда, а Якова. Сначала по партийной линии, а потом и более серьёзные — по семейной: приходит от Анюты телеграмма о гибели её сына — Игоряхи, Якова внука.
О числе 2. От двух портретов Косыгина нетрудно перейти к литературной роли числа 2 вообще (и далее — числа 4, ибо 4 = 2 х 2). «Рифмующиеся события» (термин Е.Завьяловой в [4]), двойственность — удвоение — аналогия — отражение — эхо … Немало можно придумать близких по смыслу определений или описаний, связанных с числом два. Математик Прорезинер из пьесы «Волемир» — не предшественник ли математика Аркадия Лукьяновича Сорокопута из «Кучи»? В том же «Волемире» фотограф — раз; в «Зиме 53-го года» фотограф (снимающий гробы и похороны) — два; в «Фотографии» фотокорреспондент — три, его помощник — четыре (все четверо почему-то не имеют имён — в отличие от двух вышеназванных математиков). В «Притче о болезни духа» (входящей в «Псалом») семья Кухаренко — отец, мать и двое детей — во время прогулки по лесу видит змея, угревшегося на солнце. Двое (дочь и отец) убивают змея (выполняя, тем самым, как завет белорусского поверья: «Пока белорус не убьет змея, не настоящий он белорус, так народ наш считает… Возьми, Ниночка, камень, подойди и убей змея», так и библейское проклятие, изречённое Господом Богом: «проклят ты пред всеми скотами и пред всеми зверями полевыми <…> И вражду положу между тобою и между женою, и между семенем твоим и семенем ее; оно будет поражать тебя в голову, а ты будешь жалить его в пяту»).
«Но не видели они, что еще две змеи, большая и малая, наблюдают холодными, ненавидящими глазами (каждая — двумя глазами — И.К.) за счастливой семьей из кустов». А на другой день, во время завтрака, приходят двое и арестовывают отца. (Надо ли понимать так, что две вчерашние змеи превратились в сегодняшних арестовывающих? Если да, то следует это превращение добавить в раздел: «Фантастика»). В тот же день в семье его знакомых арестовывают обоих родителей, а двух детей отправляют в Дом ребёнка.
Две медведицы, вышедшие из чащи, предотвращают насилие Павлова над Руфью, приёмной дочерью Дана, Антихриста (аналогия с библейским эпизодом с участием пророка Елисея). Двух гомункулусов выращивает в колбе Савелий.
В «Мухе у капли чая» две головы Аптова: реальная — и в виде набалдашника трости (в повести вообще много интересных и неожиданных удвоений, см.[4]).
В «Якове Каше» две молодухи «арестовали» Валерку Товстых: «Вдруг через час примерно свист с улицы. Как встрепенется Игоряха, как вскочит, засиял весь и выбежал. Узнал Валеркин свист. Валерка у забора с чемоданом стоит, а рядом с ним две молодухи.
— Вот, — говорит Валерка, — арестовали они меня на станции, назад привели. А молодухи: ха-ха-ха, — смеются дуэтом».
Много удвоений в «Чок-Чок», начиная с названия.
- Два поединка взглядов. Первый, ещё детский: «— Врешь, сердишься, — и своими смеющимися голубыми глазами поймала, приклеила сережины темные, сердито-печальные. Так боролись они взглядами, и Бэлочкин, игриво-веселый, победил, покорив Сережин, сердито-тоскливый». Второй, взрослый: «— Нет, сердишься… Посмотри, посмотри… Посмотри! — вдруг приказала она негромко, но властно. Он подчинился, глянул своими темными в ее светло-карие. Надсадно ныло под сердцем, давило и теснило. Он хотел отвести глаза, однако не посмел, подчиняясь властному взгляду Каролины».
- Два символических гвоздя вбиваются — каждый в свой черёд — в темя Серёжи.
- Серёжа дважды повреждает правую ногу. Первый раз — перед близостью с Кирой, доставая для неё лилию из воды; второй — после близости с Валентиной Степановной, выпрыгнув из окна её квартиры на третьем этаже.
- В разговоре непонимающий Серёжа дважды спрашивает Алёшу: «При чём тут Сильва?»
- Две попытки самоубийства Серёжи: в первый раз выпита бутылка чернил, во второй — бутылка йода.
- Дважды Серёжа приходит к зданию хореографического училища, чтобы встретить Каролину… и т.д.
Особую группу составляют слова (или сочетания из двух слов), которые в двух языках — чешском и русском — звучат одинаково, а означают разное: ласка (любовь), питомец (дурак), правда баран (натуральная цигейка), красный живот (красивая, счастливая жизнь).
В «Притче о богатом юноше» двое, Егор и его отец Лазарь Иванович, плывя на пароме по озеру, слушают пение (на пароме же) двух слепцов — видимо, брата и сестры. Стало быть, имеем два случая родства: «вертикальное» (отец-сын) и «горизонтальное» (брат-сестра). А в более ранней «Улице Красных Зорь» находим целых три пары «горизонтального родства» (правда, выраженного не столь явно): сестринская пара (Ульяна и Вера Зотовы), братская (Мендель и Иосиф Пейсехманы) и смешанная (Анатолий и Раиса Мамонтовы).
Обувной сюрреализм и число 4. Вчитываясь в «Чок-Чок», мы находим в романе какие-то странные глубины. Вот, например, Каролина Клусакова — чешка и либералка («прогрессивная идиотка, любящая поговорить о либерализме»). Но это сочетание, чешка и либералка, заставляет предположить, что действие будет доведено до «Пражской весны», до 1968 года. На самом деле — ничего подобного.
Это во-первых. Во-вторых, Каролина — балерина, и читатель может предположить, что слово «чешка» появится во множественном числе и будет означать лёгкую танцевальную обувь. И опять — ничего подобного. Но эти два ожидания, либеральное и обувное, несмотря на свою необоснованность и, может быть, нелепость, почти неизбежно будут возникать у читателя, и ему придётся от них отмахиваться, отбрасывать их от себя.
Поразительно, но мотив отбрасывания — и именно отбрасывания женской обуви — реализован в тексте!
«Вдруг, не прерывая разговора, мужчина схватил лежавшую на скамейке обувную коробку и сильно по дуге метнул ее на газон. Коробка раскрылась в воздухе, и женские босоножки белого цвета шлепнулись на траву, поодаль один от другого. Он и она продолжали шевелить губами, но малыш тотчас слез со скамейки, заковылял медвежонком к газону, поднял один босоножек и, деловито пыхтя, принес, положил на скамейку. Затем малыш трудолюбиво принес и второй босоножек, принес по частям картонную коробку … Сережа так загляделся на этот бытовой, семейный сюрреализм, что пропустил момент окончания репетиции».
Малыш, таким образом, «сделал четыре ходки». Число 4 активно присутствует в тексте. Например, имеется много четырехсложных слов: Каролина — Клусакова — балерина — босоножек — сюрреализм — напояешь («— Ты меня напояешь чаем?» — вопрос состоит из четырёх слов) — гинеколог — Суковатых — Сатановский — Валентина — Метелица — Обрезанцев — Харохорин — Коровенков — Кашеваров…
«— … Я позвоню тебе в четверг. Когда тебе удобно? <…> Я позвоню в четыре. Дай мне бумагу, я себе записываю: в четверг в четыре позвонить Серьоже миленькому, — и оглушила поцелуем в губы».
В письме Каролины Серёже — четыре фразы. Для признания в нелюбви вполне достаточно.
Легенда о христианских бедах 4-го (опять это число!) века. «Муху у капли чая» можно считать притчей, содержащей внутри себя легенду. Главный герой притчи, как ему и подобает, не имеет имени, он именуется просто «Человек» — с большой буквы. Впрочем, действие притчи разворачивается в Москве, вполне узнаваемой:
«— Дым? — переспросила она. — Ах, дым… Ничего страшного, это горят леса Подмосковья. Грандиозные пожары, ведь два месяца не было дождя. Здесь, в центре, на улице Горького, тоже дым…».
Главной ценностью притчи, её драгоценным содержимым является внутренняя легенда о событиях 4-го века в Византии. Легенда с элементами фантастики — вроде, например, молитвы, превращающей женщин в овец. Но ещё до начала изложения легенды текст испытывает её воздействие: происходят события, нуждающиеся в специальном «научном» объяснении («среди январского неба по-майски сверкнула молния и покатился гром»). А уж после изложения легенды события становятся и вовсе необъяснимыми («занавеска, которую он задернул перед сном, была отдернута. Окно, которое он запер, ибо был дождь, распахнуто настежь»), и даже совершенно откровенно фантастичными: «Человек остановил поток воды, льющейся из крана (именно под звуки льющейся воды привиделась — приснилась? примерещилась? — Человеку легенда о Византии четвёртого века. — И. К.), и посмотрел в окно. Горела обычная московская утренняя заря. Все исчезло, но золотистые глаза рыжей овечки остались по эту сторону стекла, разделяющего четвертый и двадцатый века, как крупицы золота после того, как промыта и отброшена в отвал горная порода бытия. И Человек бережно завернул эти золотистые овечьи глаза в тряпочку, которую спрятал у себя на груди».
Внутри легенды обнаруживается и играет существенную роль тема скотоложства. Вообще у Горенштейна тема различного рода уклонений от «естественной» сексуальной жизни прослеживается в различных произведениях, и особенно — в «философско-эротическом» романе «Чок-Чок». В той же «Мухе у капли чая» говорится о гомосексуальных наклонностях психиатра Аптова. (Кроме того, Аптов работает в особой клинике, все пациенты которой — больные с разного рода половыми извращениями). Тем не менее, скотоложство — это нечто особенное, и мировая литература нового времени остерегается напрямую говорить на эту скользкую тему, в крайнем случае заводя разговор на схожую: нападение самца животного (или птицы) на женщину (или на её труп). Вот «Старуха Изергиль» М.Горького: «Однажды, во время пира, одну из них, черноволосую и нежную, как ночь, унес орел, спустившись с неба <…> Но через двадцать лет она сама пришла, измученная, иссохшая, а с нею был юноша, красивый и сильный, как сама она двадцать лет назад. И, когда ее спросили, где была она, она рассказала, что орел унес ее в горы и жил с нею там, как с женой. Вот его сын, а отца нет уже…».
Вот «Локис» Проспера Мериме, вот «Заколоченное окно» и «Глаза пантеры» Амброза Бирса. Пожалуй, только Фолкнер в «Деревушке», в Книге третьей — «Долгое лето» — сумел рассказать именно о скотоложстве. Но у Горенштейна особенностью подачи темы скотоложства является, в отличие от названных писателей (говорящих, к тому же, — кроме Фолкнера — немного о другом), её увязка с темой христианской — темой пастыря и его овец. Можно сказать несколько иначе: христианская тема «Пастырь и его овцы» решительно и грубо переосмысляется — и становится скотоложской.
Это может показаться странным и даже невероятным, но как раз в теме скотоложства — и вокруг неё — обнаруживается значительное сходство между Горенштейном и Достоевским. Так, есть сходство между князем Мышкиным и молодым пастухом. Оба — истинные, убеждённые христиане. Оба — носители красоты (Мышкин — душевной, пастух — телесной). Оба страдают эпилепсией. Оба страдают двумя роковыми влюблённостями: Мышкин — в Настасью Филипповну и в Аглаю, пастух — в «Ариадну, жену старосты, богатую и страстную любовницу пастуха» (обращённую в большую красивую белую овцу) и в Деметру (обращённую в маленькую рыжеватую овечку). И если «Ариадна прежде, будучи женщиной и обладая острым умом, часто беседовала с любовником о христианстве» (то есть её прототип — Настасья Филипповна), то, стало быть, прототип Деметры — Аглая? или как?
И есть ещё один аргумент в пользу типологической схожести князя Мышкина и пастуха: оба характеризуются редким у Горенштейна и характерным словом «беснование». В «Мухе у капли чая» легенда заканчивается оживлением овечки Деметры и обретением ею глаз (сохранённых, как мы помним, Человеком): «Мигом покроется овца вновь мягкой шерстью и увидит его и скажет:
— Вот он, суженый мой. Пятнадцать веков я сидела у могилы твоей, где ты лежал удавленный, растерзанный на части за грехи твои и за беснование твое. Но разверзлась темница твоя, могила твоя, и пришел наш час. Вот солнце вечное, неподвижное горит над нами в зените…». (Тут, конечно, иной читатель встрепенётся и укажет на ошибку: действие легенды происходит в четвёртом веке, да плюс пятнадцать — получаем девятнадцатый век, а должны бы получить двадцатый. Что ж, верно. Но согласитесь, читатель, что от овечки нельзя требовать знания арифметики.
Другой продвинутый читатель укажет на другую ошибку: Деметра обозналась, приняв Человека — реального москвича ХХ века — за византийского пастуха IV века, «когда-то любившего её» — пастуха из легенды. Что ж, и второй читатель тоже прав. Но в этом и состоит задача числа 2: обеспечивать перекличку событий и ситуаций, взаимопроницаемость легенды и реальности).
В пьесе «Споры о Достоевском» слово «беснование» встречается в речах Эдемского о Мышкине:
- «Все сводится к соединению несовместимого, то есть к ублюдочности и беснованию… В частности, образ Мышкина — это образ тихого беснования…»
- «М о н ц е в и ч . …С неопровержимой силой эстетической логики показал он крушение миссии Мышкина-Христа, который не высвободил красоту из-под власти денег, не спас Настасью Филипповну, не удержал от нравственного падения Аглаю, не просветил темную душу Рогожина <…> Не вынул из его руки ножа убийцы.
- Э д е м с к и й. Точно таким же провалом оканчивается и последующее явление князя Мышкина народу, хоть костюмированное в средневековое одеяние и перенесенное в Испанию… Не в небесной любви, а в тихом земном своем бесновании целует князь Мышкин Великого Инквизитора в ответ на его атеистические проповеди… Ибо князь Мышкин, князь Христос, весьма близок Ставрогину и Раскольникову. Для него превыше всего не любовь, а свобода».
- «Неспособность к соединению, к цельности. Под ликом любви все та же алчная свобода индивидуалиста. Идеал Содомский… Все то же беснование».
(Впрочем, слово «беснование» встречается и в пьесе «На крестцах». Но это — совсем другое дело, ибо люди эпохи Ивана Грозного верят в бесов, и их, людей, беснование — истинное, религиозное. А люди двадцатого века, герои «Мухи у капли чая», в бесов не верят, и потому беснование их — светское, не настоящее).
Короче говоря, надо признать, что направленность «Мухи у капли чая» — антихристианская (как, впрочем, и антиязыческая). И косвенно — проиудейская («сверкающие сапфирами песни из Исайи». И не забудем, что бывшая жена Человека уезжает «из страны навсегда с новым мужем еврейского происхождения»).
В полёте. Кажется, нет ничего странного, что в повести, в названии которой присутствует муха, будет много говориться о полётах — насекомых и, может быть, не только их. Странного нет, но к этим полётам — если они действительно имеют место — хотелось бы присмотреться повнимательней.
- «Оторвавшись от лакомой капли, муха начала кружить в кухонной духоте»;
- «Пьяный боролся со своей лысой головой, однако, когда автобус встряхивало, окончательно терял над ней власть, и лысина билась о стекло, как муха»;
- «Как всегда, осенью появились полчища мух, жирных, тяжелых, носящихся по комнате и пулями бьющих в стекло»;
- «Так беседовал он (сам с собой — И.К.), идя полуденной, обдуваемой свежим ветром столицей, как вдруг неизвестная муха пулей влетела в его открытый рот, и он ее мигом проглотил, от неожиданности не успев выплюнуть». (В этом пункте слово «пулей» соотносится со словом «пулями» в предыдущем. Отметим ещё, что выражение «неизвестная муха» — платоновское по стилю);
- «Была изображена дикая скалистая местность. Высокие орлиные места. Камни. Мускулистый, в одеянии античных времен мужчина стоял, крепко упираясь ногами, в боевой позе гладиатора, сжимая длинный острый нож. Чуть выше его, тоже в боевой позе, приготовилось к прыжку существо, которое можно было бы назвать женщиной, если б вместо рук у нее не было широко распростертых орлиных крыльев… А вокруг — другие орлы, обычные орлы… однако они заняты своими делами. Кружат, чистят перья…»;
- «Нет боли сильней сердечной. Я испытал всякую боль. На фронте был четыре раза ранен. Два раза тяжело (Снова вторжение арифметики в текст — И.К.)… Я в авиации был. Потерял управление, упал».
- При покупке груш: «Второй рукой она отгоняла ос, стаей носящихся вокруг и садящихся на груши. <…>
«— Что, засмеялась баба, — уже укусила?
Она сказала так, словно была хозяйкой не только груш, но и ос, и гордилась их ловкостью и умением…».
Фантастика. Её у Горенштейна много, и она двух разных типов (тяготеет к двум противоположным полюсам): религиозная и светская («естественно-научная»). Так, христианская (!) молитва, обращающая женщин в овец («Но не Бог, а диавол был хозяином той молитвы»), есть фантастика религиозная; а запертое окно, потом оказавшееся распахнутым — фантастика светская. (В таком случае, появление «по эту сторону стекла» золотистых глаз рыжей овечки есть, похоже, фантастика промежуточная, срединная — полурелигиозная и полусветская). А оживление овечки Деметры и обретение ею дара речи, да ещё и возвышенной — тоже, конечно, светская фантастика (однако имеющая прототипом библейский эпизод с Валаамовой ослицей).
Естественно, много религиозной фантастики обнаруживается в «Псалме» — ведь там действует посланец Господа: Дан, Антихрист. Но в романе есть место и для светской фантастики: когда к Савелию, проводящему эксперимент по выращиванию гомункулусов (квазирелигиозная фантастика), приходит Руфина-пророчица, приёмная дочь Антихриста, «безумие подняло Савелия… и понесло с распростертыми руками навстречу женщине. Однако в тесной комнате, уставленной колбами и пробирками, он зацепился ногой за какой-то предмет, который потом не мог обнаружить (а вот это уже светская фантастика. — И. К.) и упал, сильно ударившись коленом. Руфина засмеялась, провела сладкой ручкой своей по волосам его… и вышла».
В романе «Место» герой слышит голос, хотя говорящего не видно:
«— Беги на шоссе, — сказал чей-то голос у меня за спиной, — они там… Беги быстрей, они могут уехать…
Я вздрогнул и обернулся… Никого… Мела поземка… Начинало смеркаться… Не раздумывая и не анализируя, я побежал изо всех сил. Оледеневшее шоссе было пустынно, но вдали действительно мигал красный сигнальный огонек. Самосвал только лишь тронулся и осторожно буксовал, выбираясь на проезжую часть, так что у меня еще оставалась надежда его догнать».
Своеобразный голос слышится в «Притче о богатом юноше»:
«— Поздно уже, Егор Лазаревич, — сказала Катя, — домой пора.
И тогда Егор взял ее за обе руки, а она смотрела на него, запрокинув светло-русую голову, ждала от него первого поцелуя. Егор вдохнул ночной сырой воздух, как для храбрости опрокидывают в горло стакан водки, но поперхнулся, задохнулся с непривычки, и в тот момент откуда-то из темноты, то ли из ближних кустов, то ли с дальнего бледно-зеленого горизонта, кто-то громко, дико, взахлеб захохотал».
В повести «Яков Каша» сын Якова Емельян приводит в хату Анюту, невесту свою. И вот что интересно и странно: Яков не спрашивает ни Анюту, ни Емельяна, ни себя самого: из какой Анюта деревни, кто её родители, живы ли, есть ли у неё братья-сёстры… Это теперь мы такие умные и понимаем, что Анюта есть очередная инкарнация той ведьмы на мосту, старухи-нищенки, но тогда, внутри повести, при первом прочтении — такое странное поведение Якова (а также Емельяна и Анюты, ничего Якову не объясняющих) не может выглядеть иначе, чем необъяснимая странность, или попросту — фантастика (или того хуже — недоработка автора).
Илья, позвольте небольшой комментарий. Я большой поклонник прозы Фридриха Горенштейна. В чем феномен Горенштейна? Этот феномен многомерен. Дело в том, что Горештейну удалось проникнуть в душу советского человека. Советской власти удалось-таки вывести нового человека, которого сегодня презрительно (и совершенно напрасно) именует «совком». Почему напрасно? Потому что совок никуда не делся, он внутри нас, внутри меня, приклеился намертво, его не вытравишь, не задушишь, не убьешь. Всего два писателя проникли в душу совка: Трифонов и Горенштейн. Но Трифонов писал с оглядкой на цензуру, и это зачастую губило его прозу. Там, где Трифонов не оглядывается на Главлит, он бесподобен. А Горенштейн вообще пишет так, как будто цензуры нет. Разница – огромная. Но в чем же он «феномен совка»? Советская власть убедительно показала, что с человеком можно сделать все, что угодно. Можно научить человека стучать, писать доносы на друзей, родителей, соседей. Можно отказываться от родителей, мужей, жен. Можно спасаться котлетами их человечины во время Голодомора, как герой «Попутчиков». Аббат Сийес на вопрос, что вы делали при красном терроре, отвечал: «я оставался жив». Именно так отвечали на тот же вопрос двести лет спустя жители огромной страны. Они оставались живы. А там, где есть жизнь, есть и литература. Горенштейн донага раздел оставшегося в живых советского еврея. А если поскрести советского еврея, под тонкой, легкорастворимой пленкой проекта Просвещения обнаружится еврей ветхозаветный, Ветхого Завета в глаза не видевший. Об этом — жуткая пьеса «Бердичев». Заскорузлые мысли, ворочающиеся подо лбами насельников «Бердичева, еще помнящих недобитый идиш, — чудовищны в своей мелкости, суетности, пошлости.
Но Горенштейн догадался и вот о чем: куда как гнуснее ветхозаветной, жлобской версии бердичевского еврея, еврей, осовеченный, интеллигентный, настоенный на Толстом и Достоевском. Пригожин, Кириенко и Суровикин — потомки именно этих, просвещенных евреев. Проза Горенштейна совершенно лишена самоугождения и самолюбования, в этом ее огромное очищающее значение. Мне иногда кажется, что в Горенштейне бился диббук Коцкого Ребе. И это вселяет надежду.
«Советской власти удалось-таки вывести нового человека, которого сегодня презрительно (и совершенно напрасно) именует «совком». Почему напрасно? Потому что совок никуда не делся, он внутри нас, внутри меня, приклеился намертво, его не вытравишь, не задушишь, не убьешь.»
«Но в чем же он «феномен совка»? Советская власть убедительно показала, что с человеком можно сделать все, что угодно. Можно научить человека стучать, писать доносы на друзей, родителей, соседей. Можно отказываться от родителей, мужей, жен. Можно спасаться котлетами их человечины во время Голодомора, как герой «Попутчиков».»
«Именно так отвечали на тот же вопрос двести лет спустя жители огромной страны. Они оставались живы. А там, где есть жизнь, есть и литература.»
«А если поскрести советского еврея, под тонкой, легкорастворимой пленкой проекта Просвещения обнаружится еврей ветхозаветный, Ветхого Завета в глаза не видевший.»
«Пригожин, Кириенко и Суровикин — потомки именно этих, просвещенных евреев.»
___________________________________
Написано красиво, но, по-моему, «поток сознания», причём, «турбулентный». 🙂
Эдуард, я, честно говоря, не очень понял смысл Вашего эмоционального комментария. «Проза Горенштейна совершенно лишена самоугождения и самолюбования, в этом ее огромное очищающее значение». Если Вы говорите о национальном самоугождении и национальном же самолюбовании, то я готов с Вами согласиться.
Ну, а Вы-то сами, Вы со мной согласны или нет? И в чём согласны? и в чём не согласны?
Мне трудно следить за Вашей мыслью, за скачком от аббата Сийеса к очень спорному заявлению «А там, где есть жизнь, есть и литература». Меня коробит сочетание эпитетов «ветхозаветный» и «жлобский».
Меня коробит, что Вы практически не опираетесь на тексты Горенштейна, а лишь высказываете свои мысли и чувства, не заботясь об их доказательности.
Давайте всё-таки дождёмся публикации окончания моих «Заметок», и тогда я буду готов выслушать Ваши комментарии.
Илья Корман
Александр Винокур
По гамбургскому, как говорится, счёту
Во второй половине прошлого века
Два имени только — Трифонов и Горенштейн.
Первый бывал и на Досках Почёта.
Второго «не видели». Нет человека.
Персона нон грата литературных богем.
Оно и понятно. Владеющий словом,
Тот, кто сам пришёл непонятно откуда,
Вызывает неосознанный скрытый протест.
================
Ну-у, если по гамбургскому, то нет на свете совершенства.
Один антисемит, второй еврей из Бердичева, третий ваще неясно кто и откуда.
Короче, вот вам две цитаты на размышление о поэзии:
1. «… А самое главное: легитимной стороны в этом процессе нет. Лысина на Пригожине есть, фуражка на Шойгу, китель на Бастрыкине, портупея на Золотове, бункер на Путине, ксивы с орлами у всех, бабла немерено… А легитимности на всю гоп-компанию — с гулькин хер.»
Виктор Шендерович.
2. «Нет пути более тяжелого, чем путь возвращения назад к здравому смыслу.»
Бертольд Брехт.
P.S.
А если без Шендеровоча и Брехта, то таки довольно дерзко
превращать обсуждение большого писателя в демонстрацию стихов Александра Винокура.
Всем тружеНикам хорошего дня.
A.B. 29.06.2023 в 20:07 «Лысина на Пригожине есть, фуражка на Шойгу,…» — Виктор Шендерович
——————-
Настоящие русские богатыри.
Не сломлен последний редут,
Они покарают кафиров —
В горящую избу войдут
Пригожин, Шойгу, и Кадыров .
Хоть большего нет упыря
Ведь Фюрер до дна отморожен,
Великие три блатаря —
Кадыров, Шойгу, и Пригожин .
И Фюрер лишь слово промолвит,
Они уж покажут врагу,
Коня на скаку остановят
Кадыров, Пригожин, Шойгу .
***
«Попутчики» — это повесть, рассказ, роман?
Или же что-то за гранью наших привычных жанров?
Автор — человек, который нигде не зван.
А ведь каждый из нас — по сути своей прихожанин.
И понимаешь — вторичен сюжетный ряд,
Когда и мир вокруг, и твоя судьба на изломе.
Читаешь, слушаешь. Словно отводишь взгляд.
Сразу делаешь вид, что это тебе незнакомо.
01.02.2023
***
Иногда возвращаюсь к «Попутчикам»,
Сострадаю словам пересказанным.
Беды (также и собственноручные)
До неверия несообразные.
Там, где судьбы людские порублены,
Где страдания жизнь обескрылили,
Помогает на память зазубренный
Непосредственный опыт бессилия.
02.02.2023
***
Литературоведы о Горенштейне,
Может быть, пишут, но я не встречал.
Относиться к нему благоговейно
Не получается. Не возвышал.
Не оставлял и крупицы надежды.
Просто рассказывал. Жить не учил.
Да и чужак он был ними промежду.
Что же писать о нём? Не заслужил.
И к тому же был слишком огромен.
Замкнут. Себя независимо вёл.
Для комментаторов он неподъёмен.
И не писали. Инстинкт не подвёл.
27.06.2023
Сильно!
***
Повествование — неизученный жанр,
Внешне неузнаваем. Обычная проза.
Но приглядишься — в нём то, чего ты не ждал.
Независимость текста. Слов метаморфоза.
Здесь вторичен сюжет. Необъятен момент.
В стороне идеалы и ориентиры.
Никакое событие не прецедент.
…Да, опять Горенштейн. Неприкаянный в мире.
11.02.2023
***
По гамбургскому, как говорится, счёту
Во второй половине прошлого века
Два имени только — Трифонов и Горенштейн.
Первый бывал и на Досках Почёта.
Второго «не видели». Нет человека.
Персона нон грата литературных богем.
Оно и понятно. Владеющий словом,
Тот, кто сам пришёл непонятно откуда,
Вызывает неосознанный скрытый протест.
Он понимает что-то в жизни основах
И знает, что нет никого, кроме люда,
Живущего в поиске обустроенных мест.
12.10.2022
***
Странно, но очень легко с Горенштейном —
Не оставляет надежд и иллюзий,
Не претендует быть гуру идейным,
Не разрубает завязанный узел.
Слаб человек. Изначально непрочен.
Не приспособлен для славных свершений.
Вот почему и смиренен и точен
Опыт своих саморазоблачений.
01.04.2023
***
Рассказ Горенштейна «Попутчики»,
Как поезд почтовый, замедленный.
В купе, примостившись сподручнее,
Ведут разговор долговременный.
Беседа о жизни обыденной,
О жизни, в которой, как знаем мы,
Случается всё непредвиденно,
Но, в общем, вполне ожидаемо.
Случайные люди встречаются
И, словно знакомые старые,
Друг другу во всём открываются,
Ведут разговоры пространные.
И снова за дальними далями
Всплывает, как действо тщеславное,
История жизни с деталями.
Они-то и самое главное.
Слова далеко не бесследные.
Задумчив читатель, читающий
Про чьи-то дела повседневные,
Попутно себя вспоминающий.
21.01.2023
***
Эту книгу можно перестать читать в любой момент,
Каждая часть её самодостаточна.
Жизненного опыта некоторый эквивалент,
Осознаваемый беспересадочно.
Словно знакомое приближаешь к себе сквозь бинокль,
Пусть даже и из канавы траншейной.
Насмотришься, навспоминаешься. Бездонна юдоль.
Книга «Место» Фридриха Горенштейна.
25.07.2022
***
Ни проповедей, ни исповедей, никаких благородных идей,
Нет излишеств в книгах Фридриха Горенштейна.
Только одно — долгие скитания человека среди людей,
И речь обычно о человеке ничейном.
О неустроенности каждодневной, когда не хватает всего,
О жизни, в которой не до высоких смыслов,
И о том, что не всё само собой разумеется. Есть от чего
Возникать безответным вопросам и мыслям.
31.01.2023
Спасибо, Александр!
Спасибо от меня — и от имени Ф.Горенштейна, который, увы, не дождался при жизни стихов о себе и своей прозе.
Надеюсь после публикации ОКОНЧАНИЯ увидеть ещё один (хотя почему только один?) Ваш, более подробный отзыв.
— — — Илья Корман — — —
Спасибо, Илья!
Но где же критика, где замечания, указания на ошибки?
Хорошо бы прочесть конструктивную критику — надеюсь, что она появится по завершении публикации статьи.
— Илья Корман —
Винокур А: «Литературоведы о Горенштейне,
Может быть, пишут, но я не встречал…»
——————————————————
Странно, могли бы и встретить. В Портале «СЕМЬ ИСКУССТВ» о Горенштейне
опубликовано немало интересных работ. Можно найти, к примеру, статьи
Mины Полянской, Eвгения Бухина, Maрка Лейкина…
См. непременно и тщательно работы в сетевом журнале Евгения Берковича.
Евгений Б.: Журнал «Семь искусств», или Что же достойно свободнорожденного человека? — https://club.berkovich-zametki.com/?p=9945
Стихи А. Винокура — это и есть
литературоведение о Горенштейне.
Взгляд в суть судьбы автора и его прозы.
Спасибо