©"Семь искусств"
  май 2023 года

Loading

Утром Тоня забрала одну в синем коленкоре тетрадь мужа из нескольких, лежавших стопкой в тумбочке у кровати. Евсей перекладывал исписанные тетради с места на место, как будто это что-то решало, могло их сохранить от чьей-то злой воли. Он не посвящал мыслям об этом много времени. Тоня положила тетрадь в сумку с ключами, бутербродами и другими вещами, с которыми она ходила на работу и задернула грубую молнию.

Марк Зайчик

ИСТОРИЯ ЕВСЕЯ БЯЛОГО

(продолжение. Начало в № 12/2022 и сл.)

Марк ЗайчикЕвсей подумал, что этот уверенный сильный мужчина, майор Горяев, не будет его учить поведению в жизни. Они были людьми разных жизненных установок, только Горяев этого не  хотел знать. Евсей же знал. «Я сам знаю, что мне делать, я уже научился и я знаю, как себя вести в таких ситуациях, я умею побеждать волнение и страх», так он думал, хотя и несколько самонадеянно, но, наверное, единственно правильно. Он очень хотел спросить Горяева про амнистию для Стрельцова, о которой много говорили мужики на стадионе. Стрельцов был тот самый обожаемый половиной Москвы и Союза 20-летний красавец нападающий «Торпедо», который получил серьезный срок за мутную бытовую уголовщину, в которой не все было понятно. Но случая задать этот важный вопрос майору не выпало, настрой у их беседы был другой, не футбольный. И потом, этот Горяев, наверняка, болел за «Динамо», согласно своему ведомству.

Тоня очень тревожилась за мужа. «Они не отстанут от тебя, Севочка, будут пакостить и гадить. Я сейчас тебе картошки с сардельками принесу, у меня все на газу», быстро говорила Тоня, по дороге погладив Евсея по голове, как подобранного во дворе у подвальных неровных ступеней, потерявшегося котенка. Он ничего Тоне про Горяева и разговор с ним не рассказал. Она просто все чувствовала, кожей что ли?

Евсей нарезал три ломтя черного хлеба, намазал их горчицей и отложил на блюдце. Затем налил из заварного чайника в граненый стакан до половины темнейшей свежей заварки и долил ее кипятком из родительского чайника, который к его приходу всегда кипятила Тоня. Два куска рафинада вприкуску и готов живительный напиток, пробуждавший Бялого к жизни лучше всех других остальных. Если не считать Тоню, которая пробуждала его не меньше, а больше всего остального, то сразу вслед за Тоней находился этот душистый чай, за которым жена выстаивала огромные очереди. Слово «грузинский» на пакетике делало его еще желанней. «Хоббский комбинат чая» было написано на бурой бумажной упаковке. Краснодарский или индийский чаи было не достать никак — дефицит, хотя грузинский был не хуже, конечно. Это все Тоня различала, сортировала и отбирала чаи. Евсею были все они хороши.

— Мегрелы знают толк в еде и напитках, прибрежная нация, Хобби городок на северо-западе нашей безумной страны, давай заделаем чифирка, Сева, — говорил ему Лаша, получивший посылку из дома и крутивший в руках заветный, порванный тюремщиком 100-граммовый пакетик чая из Хобби.

За чифирем от двух глотков которого билось сердце не в такт, он рассказывал Севе о сванах. «Работящие, молчаливые, суровые, но очень ценят месть, очень. Скажу, что они боготворят месть», говорил Лаша. Они просто беседовали, негромко разговаривали о Кавказе. «Я ведь женат на женщине из Сванетии, Сева. Почему тебе рассказываю? Потому что тот сын проститутки, который вел мое дело, уехал из Грузии в Москву якобы на повышение. Но я то знаю, что он боится ее братьев, понимаешь, до дрожи боится», сказал Лаша, он был болен, достоин и честен, но Сева относился к его словам с недоверием. «Человек из конторы боится каких-то братьев жены врага народа из деревни, ну, не знаю Лаша», отозвался Евсей. Лаша поглядел на него с недоверием, не может быть такой ошибки у него, мудрого мегрела. «Эх, не понимаешь ты Сева жизни, молодой, не понимаешь и не знаешь. Дай Бог, чтобы научился и чтобы я до этого дожил», он выпил еще чифирку и сладко закурил. «Как дома, поверишь», сказал Лаша.

Евсей отхлебнул привычного с тех самых пор крепчайшего чая, откусил хлеба с горчицей и начал читать из книги, которую ему дал Николай Иванович.

Возле выходной стрелки станции стояла уцелевшая будка стрелочного поста. На скамейке у той будки сидела женщина в ватнике и теплом платке; она и вчера там сидела при своих вещах, и теперь сидит, ожидая поезда. Уезжая вчера ночевать в часть, Иванов подумал было: не пригласить ли и эту одинокую женщину, пусть она тоже переночует у медсестер в теплой избе, зачем ей мерзнуть всю ночь, неизвестно — сможет ли она обогреться в будке стрелочника. Но пока он думал, попутная машина тронулась, и Иванов забыл об этой женщине.

Вернулась из кухни Тоня, которая принесла шипящую чугунную сковороду с картошкой.

— Вот, — сказала она быстро, и поставила сковороду на проволочную подставку перед Евсеем. Так он любил обедать.

— Что читаешь, Сева? — спросила она.

— Возвращение, рассказ Платонова, — ответил Евсей, не отрываясь от чтения.

— И как?

— Невозможно замечательно. Не верю, что он умер, — сказал Евсей горько. Он взглянул на Тоню, она была его женщиной с головы до ступней, она была счастлива от этого.

— Прочти мне, пожалуйста, — попросила Тоня.

И Евсей сразу же прочел ей абзац из рассказа Платонова:

В окружающей их осенней природе было уныло и грустно в этот час. Поезд, который должен увезти отсюда домой и Машу, и Иванова, находился неизвестно где в сером пространстве. Единственное, что могло утешить и развлечь сердце человека, было сердце другого человека.

— Твое сердце меня утешает и развлекает, — сказала Тоня и прижалась к Евсею. За окном уже темнело. Свистела дворничиха во дворе, грузовичок с товаром для гастронома на выезде из Кривоколенного медленно ехал вдоль тротуара. Стоянки у магазина не было, она была завалена разбитыми фанерными ящиками. Мокрые кусты бузины обрамляли площадку у магазина. Подсобный рабочий с мятым небритым лицом, одетый в  серый, замызганный халат и стоптанные полуботинки, терпеливо ждал на крыльце магазина. В грузовике были макаронные изделия, упакованные в больших коробках, перевязанных шпагатом. Было жарко и томно на улице. Дождь, коротко пролившийся днем, воздух не освежил, но пыль с мостовой смыл. Шофер грузовика вытер потное лицо смятым кепарем, он устал за смену, начавшуюся в 7 утра. Сейчас было 8 вечера.

— Нюра в кухне, бедная, всхлипывала и всхлипывала. Под глазом синяк, растрепанная, бурчит чего-то под нос. Кажется, убью гада, кровопиец, убью, шепчет, — сказала Тоня, наливая себе чаю.

— Генка постарался? — Евсей ласково и крепко держал ее за талию.

— А кто же еще. И главное трезвый, ходит злой, не здоровается, лицо белое, глаза бешеные. Схватил чайник и умчался обратно. А Нюра на табуретке осталась, не может успокоиться. Я ее звала к нам,  но она ни за что не соглашается, стыд какой, говорит. Ей Пибыткова валерьянки принесла. Вот тебе и Генка, сотрудник органов, член партии, борец за мир. Была бы я другим человеком, написала бы на него бумагу, ей Богу бы написала, — сказала Тоня, прижимаясь к Евсею еще крепче. Тело ее было молодое славянское, крепкое и плотное, необходимое ему.

Совсем поздно вечером, когда Евсей трудился под светом настольной лампы, сверяясь с исписанным заранее листом, а Тоня продолжала читать Платонова изредка откладывая книгу и засыпая, Вера Прибыткова позвала его к телефону. Было без 15-ти 12-ть.

Звонил Барский. «Прошу вас Евсей, спуститься вниз, я жду у парадной, нужно поговорить», — сказал он хрипло и быстро. Евсей вышел в тапочках без задника на босу ногу, было тепло, ветерок обдувал лицо. Барский стоял, напротив парадной держась за железный поручень детской горки. Волосы его трепетали на вечернем ветру.

Барский схожий с Жаком Паганелем из довоенного кинофильма «Дети капитана Гранта» шагнул Евсею навстречу из полутьмы. При въезде в Потаповский горел ненужный фонарь.

— У меня были гости, Евсей Павлович, спрашивали о вас много, спрашивали об арестованном поэте, интересовались вашими связями. Их еще очень интересовал этот Веня Брук, который пришел на тот вечер, я  не знал, что он ваш подельник. Ничего им не сказал, — торопливо бормотал Барский.

На третьем этаже 7-го дома напротив, подвыпивший сосед, альпинист, аспирант мехмата, разведенный 27-летний мужчина, одетый  в безрукавку на голое тело, похожий на отставного офицера из фильма о Гражданской войне, играл на расстроенном пианино «Красный октябрь» Мурку, сопровождая мелодию бравурными опереточными аккордами.

— Не надо бояться и показывать им это. Они только и ждут, что вы будете бояться и нервничать, Миша, — негромко сказал Евсей. Он всеми силами хотел успокоить ситуацию вокруг себя и своей работы. «Дайте жить, парни, что я вам сделал такого, непоправимого», думал он. Евсей, если говорить откровенно, оказался значительнее своей судьбы, которая тоже была огромна и трагична, но он еще владел своим талантом, своей жизнью, с этим было невозможно смирить. Его требовалось понять, контора разбиралась с Евсеем в свете новых веяний, в свете нового времени.

От остановки автобуса тяжелой медленной походкой пришла Вера Прибыткова после работы сутулящаяся, усталая. Она, как всегда загадочная и неожиданная, смотрела перед собой. У входа в парадную повернула голову и, как будто, что-то вспомнив, поздоровалась с Евсеем. «Здравствуйте, Вера, спокойной ночи вам», ответил он ей и легко поклонился.

— Вы не хотите свои рукописи, свой архив передать в Париж, есть надежный вариант, Евсей Павлович? — совсем тихо сказал Барский.

— Я с вами свяжусь, Миша, обязательно. Главное не нервничайте, не давайте им повода, и не бойтесь, — Евсей пожал руку Барскому, повернулся привычно, как заводная неловкая игрушка, и медленно пошел домой под приблизительные и шумные аккорды набравшего силу и вошедшего в раж совершенно  раздухарившегося полу безумного аспиранта.

Евсей, конечно, думал о судьбе всего написанного им за это время.  Его уверенность в необходимости этой работы и собственной жизни не прошла. Он, последовательный практик и настойчивый прагматик, считал, что время его не подгоняет.  Он работал в раз и навсегда заданном режиме. Из написанных рассказов была отпечатана примерно половина, учитывая почерк Евсея и обязательную авторскую редактуру, все должно было быть, по меньшей мере, два раза переписано, а иногда и три-четыре. Все это Евсея не пугало, а наоборот радовал.

Утром Тоня забрала одну в синем коленкоре тетрадь мужа из нескольких, лежавших стопкой в тумбочке у кровати. Евсей перекладывал исписанные тетради с места на место, как будто это что-то решало, могло их сохранить от чьей-то злой воли. Он не посвящал мыслям об этом много времени. Тоня положила тетрадь в сумку с ключами, бутербродами и другими вещами, с которыми она ходила на работу и задернула грубую молнию. Она ушла, поцеловав его по дороге в затылок. Ее поцелуй не был материнским, и не должен был им быть. Евсей начинал работу позже, он пил свой крепчайший чай и с привычным подозрительным удивлением читал Платонова. Тоня покосилась на кружку с черного цвета напитком, но ничего не сказала. «Прошу тебя, без демонстраций отчаянной смелости, Тоня, хорошо!?», попросил ее Евсей, полуобернувшись. «Ну, какая смелость, когда я собственной тени боюсь», сказал Тоня правду, и вышла, плотно прикрыв за собой скрипящую огромную дверь. «Прибавила Тонечка в весе, пару кило, ей к лицу», — нежданно подумал Евсей. Улыбнулся, оскалив рот, закрыл глаза и лишь через несколько секунд вернулся к чаепитию и чтению.

Атаманенко вызвал Евсея к себе, угостил чаем, отвел глаза от Таниных прелестей и вздохнув сказал: «Послушайте, Евсей Павлович! Там у вас есть рассказ под названием «Караваджо», я поставил его в номер. Есть одно но, нужно изменить название, а то все это выглядит как-то провокационно, как будто вы над кем-то насмехаетесь, а? Я вас прошу, сделайте это, Евсей Павлович. Нам и вам, очень нужна эта публикация». Он глухо побарабанил крепкими  кривыми пальцами по полированной поверхности стола, мелодия была незнакомой Евсею. «А что, насмехаюсь?», добродушно спросил Евсей. «Я предлагаю вам название, «Художник», а? Просто и точно, а?!» — воодушевился Атаманенко. Евсей отвернул от него лицо и, подумав, пол минуты сказал, «Хорошо, давайте, Владимир Анатольевич, пусть будет «Художник». «Не обижаетесь? Я хочу как лучше, заплатим вам как члену союза, как Паустовскому, он за вас горой, очень хвалит, Горький, говорит, новый. Татьяна принеси еще чаю». Евсей не обижался, ни на «Художника», ни на Горького. Он, вообще, был не очень обидчив после лагеря. Отучился обижаться в заключении.

Дома Евсей сказал Тоне, что есть два пригласительных билета на Американскую выставку в Сокольниках. «Атаманенко дал, сказал, что ценит», — сказал Евсей почти с гордостью. — В пятницу открытие, пойдем, Тонечка?! — жена смотрела на него блестящими неизвестно отчего серыми русскими глазами королевы безоглядной любви. Евсей и не знал, когда это с ней и с ним произошло точно. Заболели и все, ничего неизлечимого, но очень опасно. — Ну, что ходить, Севочка, там сплошные стукачи и гебня голимая, ну, что ты там забыл, а? — сказала женщина, но, конечно, она не могла ничего сделать против. — Прямая ветка, от нас до Сокольников, поедем потихоньку, народа будет много, затеряемся, поглядим, интересно ведь, — он был безумно любопытен. Это качество характера могло Бялого завести неизвестно куда.

— Ты другие книги совсем перестал читать? — поинтересовалась Тоня, убирая со стола пустую могучую сковороду из-под жареной картошки. Они не были уже бедными, как многие другие люди, но они жили по своему пониманию действительности. Картофель, соленые огурцы, масло, чай, вот разве бутылки на столе не было, Сева не употреблял, а сама Тоня не решалась. Никакой инициативы в этом вопросе было проявить нельзя, Тоня это понимала., хотя любила выпить рюмку-другую. Тоня показала рукой на Платоновский сборник, который стал для Евсея чем-то вроде путеводной книги. Он даже после своих рассказов на ночь читал несколько страниц, как наркотик, лишь потом жарко обнимал Тоню в кровати за бедра и талию. — Да, — жутко смутился вдруг Евсей, — ничего не могу с собой поделать, а? Подскажи, Тонечка.

Женщина, понимавшая его мгновенно и безоговорочно, отвернулась и вышла со сковородой в руке, о чем-то думая. Вернувшись, она забрала книгу со стола и сказала залихватским тоном, как примерно говорила на кухне с Нюрой, что «пусть полежит у меня теперь, отдохни Сева, отдохни братец». Она спрятала книгу так, как привыкла это делать еще в юности. Найти книгу было невозможно, даже Евсей и не старался, потому что знал все сам — не найти, не надо находить.

Первым знакомым, которого они встретили в густой нарядной толпе  на выставке ы Сокольниках был Бух.

— Евсей, здравствуй, — как ни в чем ни бывало сказал Бух, гладкий и уверенный мужчина, с нервными повадками почему-то. — А я тут Веньку видел, подлеца и бандита, прошел мимо, как чужой, а мы ведь не чужие, правда, Евсей. Я слышал ты в гору пошел, молодец, я всегда знал это, что из тебя будет толк, не то, что из этого хулигана.  Машины надо посмотреть их, стоящие. Могут, гады, да-а. А это жена, да? Красавица, одобряю выбор, — непонятно было, кому он это все говорил, Евсею или Тоне. Он протянул три пальца Тоне и она зябко пожала их, сильно отряхнув кисть, как будто окунувшуюся в ржавую кухонную грязь.

Евсей ему руку не жал, не говорил с ним, смотрел поверх головы, благо рост позволял. «А я, понимаешь, поднимаюсь по карьерной лестнице, расту. Теперь в инструкторах Краснопресненского райкома, ценят меня, уважают. Ты, если что, обращайся, у тебя телефончик мой есть, Евсей, может и подмогну, чем смогу. До свидания, товарищи, дела, — и он ушел, странно вихляя бедрами, почти женскими. Но это уже преувеличение, этого не может быть, в Краснопресненском-то райкоме? Невозможно.

Тоня ничего не спросила, а что спрашивать, всякие люди есть на свете. Было очень жарко. Московский июль. Они отстояли 40-минутную очередь и выпили по стаканчику бесплатной пепси-колы в одноразовых диковинных стаканчиках  с надписью Пепси-Кола. Мужик перед ними пролил себе на рубаху пепси и расстроился. Девушка американка, раздававшая стаканчики, успокоила бедолагу: «Вы не волнуйтесь, уважаемый, это легко стирается обыкновенной водой». «Вот спасибо тебе, дорогая, а то выходная рубашка-то», и ушел восвояси, удивляясь русскому языку девушки, ее красоте и, вообще, многому другому.

Они увидели густую толпу в другой павильон, неподалеку. Из него выбирались похорошевшие яркие женщины, с искусно сделанными лицами, длинными алыми губами, изогнутыми бровями и бело-бежевыми скулами. «Там косметику накладывают, — жалобно сказала Тоня Евсею, — я тоже хочу такой стать». Она показала на помолодевшую, красивую даму, которая продиралась сквозь толпу со счастливо возбужденным лицом на главную аллею. «Да, ради Бога, Тонечка, но как?»… Евсей показал на огромное скопление женщин, с решительным выражением лиц, никто и не думал уступать ничего и никому. «Ты и так прекрасна, лучше всех, клянусь Тонечка», прошептал жене Евсей. Та обреченно кивнула, грустно улыбнулась ему и они, развернувшись, ушли прочь. Никогда Евсей не видел ее такой, он и не представлял, что по этому ерундовому поводу его непреклонная Тоня будет так переживать.

В галерее искусств пожилой, солидный инженер допытывался у американки, «а вы, почему сняли фильм «Война и мир», что это значит, вообще, говоря». Девушка отвечала, что это великое произведение и через него можно лучше понять мир, жизнь, русскую страну. «Ну, не знаю, не знаю», бурчал инженер. Уходя и пробираясь в толпе, он громко шепнул, почему-то попав на Евсея, «а фильма то хорошая, а Наташа Ростова, просто прелесть». Веню Брука они не встретили.

Они долго смотрели на картины Джексона Поллока. «Вот великий художник», зачарованно, тихо сказал обожавший абстракцию Евсей Тоне. «Он мольберта не касается, разбрызгивает краски», Евсей не отходил от работ Поллока, мешая другим смотреть и знакомиться. «Алкаш сумасшедший, — внятно и высоко сказал кто-то неподалеку, — просто алкаш». Это был Бух, Евсей не мог его пихнуть ногой, потому что было не дотянуться, а пробраться в толпе ближе к нему было невозможно. Да, Евсей и не смог бы дотянуться, еще не восстановился окончательно, хотя прошло уже больше трех лет с того дня. «Как его звать, не подскажете, а? Ну, художника этого, от слова худо. Поляк!? А-а, тогда понятно», протянул Бух. «Уймись уже, Вадик, уймись», сказала ему женщина, смутно знакомая Евсею. Это была одна из девочек, проходивших по их делу,

Сердце у Евсея остановилось, дрогнуло и заработало дальше. Мимо огромной клумбы с белыми и красными розами они ушли с выставки в тесном окружении нарядных, измученных и удивленных людей. «Мне понравились американские машины», сказала вдруг Тоня, когда они ехали обратно домой, прижатые посторонними людьми в покачивающемся и гудящем вагоне метро друг к другу до неприличия крепко. Евсей поглядел на нее и нежно кивнул, он мог согласиться с чем угодно сейчас, ее прикосновения сводили его с ума. «Вообще, все очень достоверно, ничего себе машинки», согласился Евсей. У центральных дверей пьяненький расстегнутый сверху донизу щуплый мужик, головокружительно пахший крепленым вином, вещал о «нашем Никите». «Он, конечно, дает, Никиток. Говорит Никсону, мы покажем вам кузькину мать, хе-хе, а тот глазами хлопает, но парень не прост, ох, не прост. Что-то еще будет с нами со всеми?» — его друг, тоже бухой, но в меньшей мере, чем говоривший, пытался посадить того себе на колени. «А, я тебе не баба, чтобы на коленях твоих сидеть, ни-ни, но пасаран», отвечал оратор. Народ вокруг безмолвствовал.  Говорливый человек людей стеснял.

— Ну, как впечатления, — спросил его назавтра Атаманенко, изучающее глядя на Евсея.

— Как на луну слетал, Владимир Анатольевич, все думаю, как так можно жить, ведь можно умереть от этого удобства, от быта, от этих машин, нет? — откликнулся Евсей неожиданно живо. Они были вдвоем в кабинете Атаманенко. Редактор пил чай с лимоном, Евсей отказался, потому что чай показался ему слабоватым. Запах чая был прекрасен, но недостаточен.

— Нет, Евсей Павлович, это просто другая жизнь, надо стараться не думать об этом, там так, здесь так, мы живем здесь, по-нашему, не занимаемся сравнениями. Вы в войну тушенку американскую ели? А хлеб? Если думать обо всем этом, то можно черт знает что надумать, — Атаманенко был задумчив, медлителен, он думал неожиданно. — Вы принесите мне еще пару рассказов, надо вас проталкивать активнее, а то у них так много вопросов. И ответов у меня на все нету, Евсей Павлович. Есть у вас еще рассказы для нас, я знаю, что есть.

За окном было знойное июльское лето. Надо ехать за город, на речку, в тенек, а не рассуждать об американских машинах и тушенке. Бялый всех успокаивал, считая необходимым это делать. Хотя кто он такой был, чтобы вещать о спокойствие духа, которого у него самого совсем не было.  У него был в накладном кармане пиджака посоленный сухарь из ломтя черного бородинского хлеба, который он осторожно покусывал и грыз, почти теряя сознание от удовольствия и счастья. Ему было, в принципе, очень немного надо. Стоит усомниться, конечно, в этом, потому что страсти свои он не подавлял. Не мог справиться.

— Не надо волноваться, я вам очень благодарен, Владимир Анатольевич, все неожиданно, я так далеко не планировал, если честно. Я принесу рассказы. Время другое, верю во время, без надрыва, за путевку спасибо большое, поедем с Тоней в санаторий, она счастлива, — Евсей считал, что все нужно всем объяснять, потому что если не объяснять, то никто не поймет. Так он думал.

— Меня очень занимает та ваша рецензия на повесть бывшего зэка, это что, по дружбе это вы написали по поводу повести, хотели помочь автору? — поинтересовался Атаманенко. У Владимира Анатольевича был дядя с материнской стороны, который отбухал 21 год у хозяина (1934-1955) и был минусовиком, то есть человеком, который не имел права жить в больших городах. Атаманенко, которого пропустили в его провинции, профукали органы, все знал и понимал, у него, как и у других людей была душа и была память. Он с любопытством смотрел на Бялого, как на непонятного пациента в психбольнице. Круглые очки его с сильными стеклами без оправы лежали перед ним.

Евсей помялся, подумал и ответил: «Примерно, мы не знакомы, но он не хуже других пишет, а судьбой заслужил всего, все честно».

— Вы так считаете? Ну, хорошо, я вам верю. Но повесть этого Робин Гуда не годится, ни по теме, ни по написанию, по написанию, прежде всего, не пойдет, ни в коем случае, невозможно эксплуатировать одно и тоже всем, не получится, вы понимаете?! Тема неисчерпаема, но требует, как и все другое, дарования. Скоро такого будут километры, никто не справится… И что, все печатать? Почему, за что? За страдания, за болезни, за боль, по-вашему? А, Евсей Павлович?!

Бялый промолчал, потому что ему нечего было ответить. Если бы он хотел что-нибудь сказать, то он, конечно бы, сказал. Они простились холодно.

Тоня съездила по просьбе Евсея к Николаю Ивановичу. Все-таки Евсей был битый, тертый человек, переживший столько, что хватило бы на несколько самых хитрых Горяевых. Даже если бы эти Горяевы были бы подполковниками. Предварительно Тоня позвонила Николаю Ивановичу с работы. Они переговорили коротко, обсудили детали, он угостил ее чаем с песочными тающими во рту пирожными. Она ушла с положительным ответом, очень довольная. Через три дня Тоня прямо с работы опять съездила к Николаю Ивановичу. В ее хозяйственной сумке из черной кирзы лежал увесистый газетный перевязанный и заклеенный пакет с рассказами мужа. Всего 44 рассказа и две повести, 342 страницы аккуратно отпечатанные на машинке, увлеченный, тяжелый и счастливый труд Антонины Кирилловны Бялой. Николай Иванович унес пакет в другую комнату. Они опять пили чай с песочными пирожными и мило беседовали о рецептах окрошки и щавелевого супа. Потом Тоня уехала домой. Мужу она тихо сказала: «Все в порядке, Николай Иванович сказал, что через пару дней это уйдет в Париж, там ждут». И засмеялась, специальным горловым смехом, схожим с клекотом горлицы в апреле-мае. Они завершили разговор жаркими объятиями, длительными поцелуями и прикосновениями рук.

Евсею эта идея с передачей рукописи за границу не нравилась, делал он все на всякий случай, со щемящей тревогой и душевной болью понимая, что жизнь в СССР может быть такой, а может в одночасье стать другой. В любом другом месте тоже так, но здесь на углу Потаповского и Кривоколенного это изменение мгновенно могло стать катаклизмом. Чтобы ничего не было зря, чтобы ничего не пропало навсегда в архивах конторы, чтобы Горяев не торжествовал победу в своем двубортном костюмчике с университетским значком, с вечным пером в нагрудном кармане и гедеэровском узком галстучке, прямо и покойно лежавшем на выпуклой батистовой груди перворазрядника боевого самбо. Вот он, Горяев, победил, и все коту под хвост, вся евсеева неповторимая жизнь…

И главное ничего с этой победой поделать нельзя. Вот только обезопасить по возможности свой труд, сделав это осторожно и хитро, недоступно и необъяснимо для горяевского сознания обогащенного университетскими знаниями и конторскими курсами по психологии преступного мира и изощренных кознях политических врагов пролетарской революции.

— Никита в Штаты собирается,  с визитом, вот он им ужо покажет, — сказал, сидя напротив Евсея Борис.

— Да оставьте вы его уже в покое, пусть едет куда хочет, заслужил, — ответил ему Евсей свое мнение менявший очень редко. Почти никогда.

— Да я не об этом, Атаман наш приглашен полететь с ним в свите, шагает наверх наш Анатольич, чему я рад.

— Слава Богу. У меня с ним был разговор, он ту повесть, вашего друга осудил, меня не понял за рецензию, сказал, что печатать ее нельзя по причине художественной слабости, ни по какой другой, — рассказал Евсей.

— Я знаю, он мне тоже это сказал, не обижайтесь. Не хотел никого подставить, вас особенно, Евсей Павлович, он ценит вас очень высоко по-прежнему. Мы сделали, что могли. Вам спасибо от автора, он сказал, что вы — человек, просил вам передать именно в таком виде благодарность, — Борис протянул Евсею небольшой газетный сверток, в нем была пачка «Краснодарского чая» в обертке из мягкого картона. Евсей кивнул Борису и убрал чай в стол, как опытный взяточник.

— Катя, та, что Викторовна, стала к вам реже заходить в последнее время, Евсей Павлович? Поинтересовался Борис.

Евсей не сразу понял вопрос. Он подумал и сказал, что да, давно ее не видел, почему-то.

— Вообще, это знак. Она у нас флюгер, все чует за версту, дорогой. Между страстью и репутацией Катя выберет репутацию, как это не будет тяжело ей сделать, она добропорядочна и законопослушна. Она все знает, а что не знает — догадывается. Неприятности, успехи, для нее это открытая книга, примите к сведению, Евсей Павлович, важный знак, — он посмотрел на Евсея в упор своими веселыми глазами честного плута.

— Обязательно, — спокойно отозвался  Евсей, — обязательно.

Зазвонил телефон, Татьяна звала его прямо сейчас к Атаманенко.

— Владимир Анатольевич зовет, — сказал Евсей Борису.

— Вот, и это тоже знак, радостный знак, — весело отреагировал Борис, этот тяжело пьющий человек был бескорыстен и добр, ценил дарование у других людей, радовался успехам друзей. Он очень выделялся. Но он ничего не знал и знать не мог. А Екатерина Викторовна, которая тоже ничего не знала, интуитивно все чувствовала, помогало ее могущественное женское начало. Уж это было  у нее такое начало, всем началам начало.

Атаманенко был торжественен и горд, это было видно с порога невооруженным глазом. Он был в белой рубахе и галстуке в тонкую синюю полоску.

— Еду в Америку с Никитой Сергеевичем в середине сентября, вчера утром позвонили из секретариата ЦК и попросили документы на оформление. Очень обрадовался. Посмотрим, посмотрим. Я знаю, что вы за Никиту Сергеевича и за меня тоже, потому сообщаю, чтобы порадовались. Знаю, что вы не завистник, — рассказал Атаманенко Евсею без улыбки. Редактор пил водку стандартными небольшими порциями, Евсей пил чай, который Таня, пахнувшая дивными иностранными духами («от Атамана», однажды проговорилась женщина подруге-корректору и об этом «духи от Атамана» тут же узнали все на этаже), теперь заваривала специально для него — крепчайший. «И пол ложечки песку вам положила», — с этими ласковыми словами она осторожно поставила перед Евсеем стакан черного цвета чая с мельхиоровой «выставочной» ложкой, лежавшей на фаянсовом блюдечке.

— 4-е Управление КГБ, знаете что такое, знаете, кем занимается, Евсей Павлович? — спросил Атаманенко. Он аппетитно закусил выпитую стопку, хрустнув маковой сушкой. Евсей не знал ответа на вопрос, он устал от известных знаний о структуре знаковой организации и не хотел себя перегружать этими знаниями. У Атаманенко прибавилось уверенности, это было очевидно. — Антисоветскими элементами занимается. Вами активно интересуются, да вы сами все прекрасно знаете. Но вы не волнуйтесь, я смогу вас отстоять, уж теперь-то точно. Всем назло, Алексей Иванович мой друг, замечательный человек.

Евсей пил чай. Он не знал, кто такой Алексей Иванович, «ну, начальник», думал он, даже не представляя, какой такой начальник. Его плечи и корпус были неподвижны в связи с нездоровым состоянием тела, никак не проходил недуг Евсея. Атаманенко был активен, пил рюмку за рюмкой, почти не замечая процесса.

— Я не борюсь с властью, они это знают. Моя цель, цель всех моих писаний, отражение и восстановление увиденного и пережитого, если на то пошло. Я не судья, не учитель, не наставник, это так очевидно, — Евсей посчитал нужным оправдываться, ему было сложно освободиться от этой лагерной привычки, даже время не помогло в этом. Эти слова были им заготовлены заранее.

Атаманенко оттянул воротник рубахи указательным и средним пальцами правой кисти, как будто ему было душно. Отскочила верхняя пуговица, узел галстука обвис, он радостно и освобождено вздохнул.

— Вижу, что вы не знаете, кто такой этот Алексей Иваныч? Хотите спросить и не спрашиваете. А!? Не надо стесняться. Алексей зять Никиты, муж его дочери, мой друг, учились вместе, познакомились на фронте, замечательный человек, любит меня. Я люблю его, человек достойный, свой, понимаете? — Атаманенко хлопнул еще рюмку, выдохнул, взгляд его голубых глаз был осмысленным. Он несколько растекался в ширину, теряя свой бравый, могучий вид, на глазах превращаясь в нечто студнеобразное. — Вот он нам поможет.

Возвращался домой Евесй в этот день раньше обычного. На углу Потаповского возле свежевыкрашенного зеленым цветом газетного еще довоенного киоска его окликнула Нюра, необычно напряженная, радостная, какая-то, бледная, почти нарядная. Женщина лет 52-53-х. — Евсей подойди, — сказала она высоким приказным голосом. «Ну, все начальники, от Тани и Кати до Нюры и Бог знает кого еще», повеселел Евсей, но шагнул навстречу Нюре широко и охотно. Женщина была густо напудрена, губы накрашены бордовой помадой, волосы завиты. В таком виде выходят замуж во второй раз,     или, минимум, идут на праздничный вечер с весельчаком конферансье и дуэтом балалаечников.

— Я что хотела тебе сказать, Сева. У твоей Тоньки грубые черты лица, чтоб ты знал, и сама она, эта Тонька, хулиганка и хамка, запомни это, — выпалила Нюра и замолчала. Евсей не понимал происходящее. — Все это ты и сам знаешь. А есть такие женщины, которые и красивые, и нежные, и ласковые. Надо только присмотреться, Севочка, только позвать.

Нюра, которая была замужем за своим Геной 27 лет, сделала полтора десятка абортов и была лет на 20-ть старше своего соседа, погладила его по щеке, привстав на цыпочки, потому что он был слишком высокого роста.

— Ну, вот. Потом еще. Тобой и Тонькой интересуются очень, сам знаешь кто. И Генка говорит, что спрашивают все время, как и что с Бялым. Имей в виду, Сева, смотри там. А сегодня днем приходил мужик, искал тебя, пару часов назад. Здоровый такой, рыжий, штатский, ужасный, нерусский. Грузинский товарищ, но не черный, понимаешь. Говорит, Ифсей здесь живет, уважаемая женщина. Я открыла, я сегодня в ночную. Я говорю ему, какой Евсей? Он отвечает, не знаю. Мне сказали Ифсей, я ищу Ифсея. Сказали, Ифсей проси, Ифсей — еврей, эбраэли. Я говорю, приходи потом, вечером, Ифсей, говорю, на работе. Ты имей в виду, Сева, что я тебе сказала. Запомни. Я все сказала.

Нюра повернулась и ушла «как младая оленица» за дом, опустив плечи, властная, пугливая женщина средних лет, состоявшая из крепких окороков, еще хоть куда, кладезь бесценной информации и нерастраченной любви.

Отвыкший удивляться чему-либо Евсей, но все-таки обалдевший от этой встречи и разговора дождался дома Тони. Он захотел успокоить женщину, посадил к себе на колени и шепнул на ухо: «Атаманенко сказал, чтобы я не волновался, он отобьет меня и тебя, у него друг есть, очень большой начальник. Атаманенко пригласили лететь в Америку с Никитой, он выпил на радостях и рассказал мне про своего друга, не нервничай Тонечка». Тоня смотрела на него недоверчиво и влюблено. Она подумала, что «Сева, все-таки очень наивен, тюрьма его не сделала подозрительным, а это очень жаль. Но что ж поделаешь».

— Я напомню тебе Тоня, повторю, что я не мученик ни в коем случае, не хочу им быть и не буду. Им нечего меня бояться, они это знают. Я не вырос из теней тех несчастных, что умерли при мне и у меня на глазах, я не певец ужасов, я их только отражаю, я наблюдатель всего лишь, — нашептал Евсей.

— Ты мне это уже говорил, милый, я это помню и знаю, — сказала Тоня. Она поправила ему сбившийся ворот рубахи.

— И никто мне ничего не диктует, понимаешь? — спросил Евсей, — это только работа памяти и воли.

Все эти взрывы подробных объяснений своего характера, для Тони, были не всегда понятны.

Через час примерно после этого, когда Евсей работал за столом, а Тоня, лежа в кровати на животе, читала Гамлета, Вера Прибыткова привела к ним гостя. «Вот позвонил ко мне, Ифсея хочет, говорит», сказала. Гость был рыжий рослый не русский мужчина лет 37. У него был чемодан в руке и коричневая кожаная торба. Он был почему-то в черной сатиновой косоворотке и пиджаке из жизни прошлых десятилетий. Он сам казался человеком из прошлого. Не ужасал и не пугал. Евсей поднялся ему навстречу. «Здравствуй, Ифсей. Я Мурман из Ушгули, я брат Изольды, жены Лаши», сказал мужчина Евсею. Кисть его руки была квадратной, безоговорочной.

Они сели за стол, освобожденный Тоней от бумаг и тетрадей мужа. Мурман извлек из торбы круг копченого твердого сыра в матовой, замасленной бумаге и еще предметы, похожие на еду.

— Это чвисхдари и кубдари, я привез для вас гостинцы, — сказал Мурман брат Изольды.

— Подождите, а что мой сердечный друг Лаша? Почему не приехал? — спросил Евсей.

— Лаша умер два месяца назад. Он как вышел, так и не выздоровел, все лежал, кашлял, хворал. Вас часто вспоминал, Ифсей. Я с братом вот приехал в Москву взять долг с Луки Капарадзе, — объяснил гость. Это был обстоятельный, спокойный человек, в глазах его жил гневный, медленный, страшный огонь. — Мой брат Зезуа приехал на Спартакиаду, он борец вольного стиля, чемпион республики, он будет помогать мне.

Все это было неожиданно. Очень странно. Но Евсей немедленно все понял. Братья жены Лаши Изольды, сваны Мурман и Зезуа, приехали мстить Луке Капарадзе, полковнику, который посадил художника Лашу 30 лет назад, забрав его с перрона в Сухуми  в советскую тюрьму, где он должен был встать на путь исправления.

— А это наше вино для вас. Лаша всегда говорил, что вы, Ифсей, его друг на всю жизнь, — Мурмани поставил на стол бутылку без фабричной этикетки. И еще одну. Торба его, казалось, была объемна и безразмерна.

Остановить Мурман и его брата Зезуа было, конечно, невозможно. И даже пытаться было нельзя, это не Евсея было дело, не его месть. «Не вмешивайся в чужие дела, особенно, когда тебя не просят, никогда не лезь не в свое дело», — таков был один из главных законов лагеря.

— Лука в отставке, дом его на Смоленской площади, второй подъезд, третий этаж налево. Он не страдал после смерти Сосо, не был наказан, только вышел в отставку, ждал нас с Зезуа, — Мурман совершенно не шутил, был деловит и прост в общении.

Он отказался от чая и вина. Съел ломтик сыра, не удивился тому, что Тоня присела вместе с ними к столу. Он ничего не скрывал ни от кого. При всем при этом Мурман прекрасно понимал, о чем он говорит и что именно предполагает сделать.

Евсей спросил: — Как Лаша умер?

— Лежал-лежал, не ел ничего, улыбался. Потом перестал дышать ночью, нам показалось, что он умер от отсутствия кислорода. Не знаю. Ифсея всегда вспоминал хорошо, — сказал Мурман. — Я оставлю у вас чемодан, да? До завтра, хорошо?

— Хорошо, — сказал Евсей.

Они были почти одного роста и сложения, только Мурман был ловчее и пластичнее громоздкого и неловкого в движениях Евсея. Тональность его тоже была смуглее, а так — как одна мама их родила.

Через день Мурман зашел вечером с братом за чемоданом. Тоня забегала в кухню и обратно, но гости есть отказались. Зезуа был помельче старшего брата, пострашнее. В нем сразу прочитывалась  бойцовская неукротимая решительность. Тонкие губы, худое лицо с синими бритыми скулами.  Он не оставлял надежды врагу, никой. Он мог сделать все что угодно, он был по-настоящему лихой человек. Дикий дух гор и лощин, необузданных рек и некошеных склонов шел от него, даже голова кружилась от него. Зезуа почтительно пожал руку Евсею, заглянул ему в глаза и сказал, что «всегда будете у нас в Ушгули, главный и желанный гость, приезжайте, когда хотите, в трудный час тоже, обязательно, мы о вас от дяди Лаша много слышали, вы наш брат, Евсей Павлович». По-русски он говорил лучше Мурмана, был моложе, обтесаннее, учился в институте физкультуры. Но смотреть на него было очень тяжело, Тоня поежилась от вида этого складного, очень ловкого человека. От него можно было в любую секунду ждать, что вот-вот он начнет жонглировать боевыми гранатами. Евсей подумал без сочувствия, что Луке этому придется тяжело.

Они ушли и больше никогда в этом доме не появлялись. Ничего о них не было слышно. О том, что они сделали или не сделали с Лукой Капарадзе, ничего не было известно. Москва большая, СССР — огромен и необъятен. Пока новость доберется, ведь так? И потом, кто там, что поймет с этим Кавказом, во всяком случае, Евсей не понимал.

Через лет шесть после этого дня, уже при новой власти, человек с бровями сменил человека с ботинком в руке, Евсею позвонила Изольда. Вера Прибыткова постучала в дверь и певуче сказала: «Сева, вас к телефону».

Изольда сообщила Евсею, что о нем в их семье часто говорят, помнят, любят, ценят. По-русски она говорила без акцента, «я училась в Ростове, в мединституте». «Вы наш брат, Евсей Павлович, вы всегда желанный и любимый гость в нашем доме, приезжайте, пожалуйста, очень просим», сказала женщина, слышно ее было как из соседней комнаты. «У нас все в порядке», добавила она. Евсей слушал ее внимательно, стоя в коридоре у неизменного телефона, повешенного на стенку до войны.  «Мурману и Зезуа поклон», громко сказал он. «Обязательно передам, они тут возле меня, кланяются вам, приглашают», Изольда попрощалась с Евсеем.

—  Изольда звонила, — сказал он, вернувшись в комнату.

— Да ну, неужели? Ты ничего у нее не спросил? — живо воскликнула она, все такая же, как прежде. Она была осведомлена обо всем и помнила всех, кто был связан так или иначе с мужем.

— Нет, не спросил. Совсем ты лишена осторожности, Тонечка. Братья ее стояли возле нее, приглашали в гости. Поедем?

— Вот это нет, я осторожна, когда надо, — ответила женщина. Характер у нее был еще тот, что и прежде. Ничего не меняется.

Атаманенко вернулся тогда из Америки оживленный, переполненный рассказами и впечатлениями. «Живут хорошо, богато живут. По три спальни в домах, телевизоры, машины, ну, все, что ты пожелаешь. Еда хорошая, хотя с нашей не сравнить. Люди доброжелательные, открытые, одеты как в концерте. Кока-кола вкуснее Пепси-колы, гамбургеры можно есть и есть, виски, конечно, благородный напиток, но водка лучше будет, привычней. Никиту Сергеевича не знали, как воспринимать, пугались его, смеялись, но видели, что живой человек, удачно съездили, что говорить, не осрамились, значков мало было со спутником, да если б я знал, соломки бы подстелил, хорошо домой вернуться, устал от впечатлений», признал Атаманенко. Все это происходило в редакционной зале, где он рассказал работникам редакции о поездке в США. Слушали его аккуратно, букв не пропускали. Екатерина Викторовна сидела черед два стула от Евсея, поправляла блузку и рассматривала руки с розовым маникюром на фоне мокрого от дождя октябрьского окна. Потом Атаманенко позвал Евсея в свой кабинет, «примем с устатку, да?!», налил себе виски из литровой полупустой бутылки и сообщил ему, что «не волнуйтесь, я все уладил, теперь должны вас оставить в покое, Евсей, вы уж, не подведите меня, хорошо?». Он выпил чайный стакан виски, закусил шоколадной конфетой.

«Алексей обещал поговорить со знающими людьми, а уже здесь сказал, что все в порядке. Я ему описал вас, говорю правильный человек, но не пьет и не курит, а так свой в доску, извините меня, Евсей Павлович. Не эстет, говорю. А он, вообще, замечательный человек, Алексей, не злодей и не подлец, ничего важнее этого нет, учитывая судьбу его и статус победителя. Он уже читал рассказы, знаком, следит за всем, он ведь газетчик, ему понравилось, обещал тестю почитать вслух, тот любит, когда ему вслух читают в выходные, зять и дочь. Лежа в гамаке, прикрыв лицо соломенной шляпой, а? Скажу вам, что Алексей при всем при том, не человек нашей с вами поэтики, вы это знаете, конечно, но сейчас не это важно. Я ему подошлю днями ваш рассказ, странички четыре, на полосу, он любит удивлять и восхищать читателя, Леха наш, у них тираж ведь на миллионы идет, отберите, пожалуйста, что-нибудь попроще, без трагизма, без ужасов, хорошо? Радость созидательного труда, красные щеки девушек, волнующиеся губы, да? Счастье первой любви, ну, вы сами знаете, не мне вас учить. Ваше здоровье, Евсей Павлович». И выпил еще три четверти стакана напитка благородного цвета. «Белая лошадь», называется, поверьте Евсей Павлович, у нас бабка в деревне самогон гнала из бурака, ну, клянусь, не хуже. Хотя и это добро неплохое. Не-пло-хо-е. Цвет янтарный, а так…вообще». Он махнул рукой, съел еще конфетку. Евсей отпил чая и закусил раскрошившейся вкуснейшей сушкой с маком.

Атаманенко тяжело встал, качнувшись повернулся к стене и бережно поправил двумя  руками портрет Первого секретаря ЦК КПСС. «Давно хотел, понимаете, это сделать. Очень уважаю», сел обратно и выпил еще порцию виски со словами: «Пусть будет жив и здоров, мой дорогой, присоединяйтесь, Евсей Павлович». Бялый поднял свой стакан до уровня глаз и выпил своего черного напитка, почти чифирка. Почти чифирка, да не совсем. «С удовольствием, Владимир Анатольевич, я тоже так думаю», сказал он.

(окончание следует)

Print Friendly, PDF & Email
Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.