Сызмальства Островский виделся мне разбойником: заячий тулуп на голое тело. А борода рыжая, а глаза — рысьи огоньки в степи. А еще говорят: голубые. Таким он запечатлен на иконе перовского письма, размноженной в сотнях тысяч экземпляров. Это потом заячий тулупчик превратился в домашний халат, отороченный беличьей шкуркой, а голая грудь оказывается тканью телесного цвета.
ЛЕС. ЛЕШИЕ
ПОВЕСТЬ В 3D
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Что это было, спросите? Я забегаю вперед, в самый конец. Моя жизнь — вечный праздник. Я беспрерывно творю из себя мир, а когда исчерпаю запас «себя», стану богом субботнего плача. Субботний день — день безутешной зависти к самому себе первых шести дней.
Как раз сегодня, тринадцатого ноября 2021 года, я начинаю очередную прозу — я, который в 1952 году ходил гулять в Катькин садик. Катька со своими орлами уцелела — и в Великую Октябрьскую, и в Блокаду, когда она была предоставлена Божьему суду: на нее не достало песку.
В отличие от сидящих у ее ног орлов — Потемкина, Безбородко, Чичагова, Бецкого, Державина — Суворов стоит болотной цаплей, поджавши под себя одну ногу, с обнаженной шпагой. Вырасту — приду ночью и стащу ее (чем я хуже других). Пока же удовольствуюсь «Шпагой Суворова» (Детгиз, ленинградское отделение). Дойдя до главы «Медальон в ореховой оправе», измыслил себе шоколадную медаль с орехами в златой фóльге. Не то чтоб я был таким уж охотником до орехов в шоколаде (я предпочитаю пат фруктовый или разглядывать на свет осколок желе на фаланге пальца: перстень), но эту ореховую оправу хотелось попробовать.
Мое младенчество пришлось на великую эпоху, когда, задери прохожему брючину, оголи ему голень, увидишь носок, пристегнутый к резиновой подтяжке под коленом. А кто-то, я видел в бане, прежде чем обуться, оборачивал стопу в свежий плат, как суворовские солдаты. А сколько голых тел в шрамах, с усеченными конечностями.
Дом-музей Суворова — родственник Дома офицеров, изукрашенный парой исторических панно: «Отъезд Суворова в поход» и «Переход Суворова через Альпы». Мозаичист Михаил Зощенко, а помогал ему шестилетний сынишка Мишка. Внутри музея знамена — не красноармейские со златыми кистями, а ставшие кисейными от ветхости, свозь которые все видать. Несмотря на то, что «все видать», один барчук-тенишевец наскоро там делал первые наброски к «Лолите». Кроссворд. По горизонтали: каждый сопряжен с каждым через пять рукопожатий. По вертикали: каждый сопряжен с каждым через пять поколений.
На скамейке в Катькином садике сидит гражданин. Велюровая шляпа, кашне епитрахилью прикрывает черную сшитую бабочку. Габардиновый мантель бетонного цвета, меланхолического покроя, лацканы безысходно опущены, словно углы рта какого-нибудь несчастливцева, от которого сбежала жена. Но от Григория Евсеевича Каплана в его неполные двадцать три года еще никто не сбегал, как и он ни от кого — покамест. Напротив того, он весь в ожидании семнадцатилетней комсомолки со строгим лицом («Семнадцатилетние», Детгиз, ленинградское отделение). Разве что в школе, где она учится, обучение совместное, а не как повсюду — раздельное. Григорий Евсеевич и сам там учился, было дело, из этой школы прямой путь в консерваторию. А в наступившем учебном 1952/53 году тот же путь предстоял Оле Буйновской. Чем не пара? Он скрипец, она роялистка. Конечно, до третьего курса выходить нам замуж рановато, есть еще время подумать, будут новые друзья. Но не удержаться родительскому сердцу. Оно стучит: готовь сани летом.
Сегодня Оля приглашена в театр, где он в оркестре скрипец. Дают «Лес» Островского. По пьесе Аксюша на три года ее старше, ей двадцать — артистке и все тридцать, но тогдашние двадцать это теперешние тридцать. Она сирота казанская, временно прописана у помещицы Гурмыжской. Кому она нужна. А Оля капитанская дочка, а капитаны своим дочерям ничего не жалеют: учат музыке, одевают с ног до головы в заграничное, жениха присматривают загодя.
При всей солидности своей работы Григорий Евсеевич имеет одно «но»: его родственница стреляла в Ленина. Как только люди слышат его фамилию, в мозгу сразу выстреливает: «Фанни Каплан». Каково будет их детям жить и учиться с такой фамилией? Ну, допустим, в школе-десятилетке при консерватории еще куда ни шло, там одни капланы учатся. А если пойдут не по музыкальной линии… Раз случилось Олиной маме, Анне Степановне Буйновской — она была участковым в детской поликлинике и ко мне, температурившему, приходила по вызову, но о дочке, учившейся играть на рояле, как и о муже-кавторанге, я знать не знал — так вот, случилось раз Анне Степановне повстречать знакомую, которую не видела с войны.
— Марья Михайловна!
Та сперва не узнала.
— Ой, Анна Степановна, не признала вас. Как говорят в народе, богатой будете. Ну, рассказывайте, чтó вы, как вы?
Марья Михайловна Шателен будет постарше Олиной мамы лет на десять. Да нет, что я говорю — больше: в Первую мировую ушла с бестужевских курсов работать в лазарет. А в сорок первом ходила на курсы медсестер, где Олина мама учила оказанию первой помощи. За годы советской власти медицина шагнула далеко вперед, повышение квалификации было жизненно необходимо.
— Ну как вы живете, дорогая? Рассказывайте. У вас была дочка, кажется. Муж служил во флоте.
Анна Степановна сказала Марье Михайловне, что все, слава Богу, живы-здоровы, похвасталась Олей: в этом году будет поступать в консерваторию.
— Уж, кавалеры, небось?
— Не без этого. Есть один поклонник. Из Пушкинского театра.
— Да что вы! Я пушкинцев многих знаю. Как фамилия?
— Каплан. Григорий Каплан, он там в оркестре играет на скрипке.
Марья Михайловна виду не подала, но видно было, о чем подумала: в Ленина стрелял.
— Ах, из оркестра…
Григорий Евсеевич Каплан сидит на скамейке против Гаврилы Романовича, голова повернута вправо, к Невскому, высматривает Олю. А сидел бы против його свитлисти графа Безбородко, смотрел бы в ту же сторону, только налево, тоже к Невскому. Такие чудеса.
Трамваи по Невскому уже больше не ходят, а машины еще не ездят, не в обиду будь сказано любимому городу. Они, легковые, не то что ездить — ходить еще учатся, сигналят на перекрестках: куда прешь, не видишь, я поворачиваю.
Домой Оля не успевала, но не идти же в театр в черном школьном переднике и выглядеть, как Аксюша. («Аксинья Даниловна, бедная девушка лет двадцати, одета чисто, но бедно, немного лучше горничной — знать, в таком же переднике».) Переоделась в туалете.
Подойдя, Оля плюмс на скамейку. От Григория Евсеевича после вчерашнего не требовалось вскакивать, довольно было взглянуть с особенным приветом, подвинуться: садись. Потом она только десятиклассница.
— Здравствуй, — говорит она смущенно. — Давно ждешь?
— Какое это имеет значение.
Пахнуло «Красной Москвой». А все-таки старалась понравиться. Вчера он в первый раз положил ей руку на плечо: «Ты что, с ума сошел?» («Буланов, увидав Аксюшу, подходит к ней и очень развязно кладет ей руку на плечо. — Вы что, с ума сошли?») Но не отстранилась. А накануне пальцы дала сплести со своими. До этого только под руку — за плечи и прочие места трогай какую-нибудь тетку-крокодила, с которой в театр пойти совестно.
Думаете, свобода это когда забываешь отчество у тирана? Глупости. Свободный человек тот, кому не стыдно гулять с крокодилом по Невскому под ручку. Или ходить в театр. А пока стесняешься, до тех пор не выдавил из себя раба.
На предстоящий спектакль все места были распроданы, распределены, розданы. Броня этим вечером в кассах — имя собственное, Бронислава, согласно паспорту (так что не будем, товарищи, Брони разные бывают). И не надейтесь — лишний билетик аж на Невском спрашивают. С тем же составом будет снят фильм-спектакль. Толубеев — Несчастливцев, Тиме — Гурмыжская, Восмибратов… (Я учился когда-то с его сыном Петром, лицом смахивавшим на Мейерхольда — то-то в фильме про войну он будет изображать фрица в нелепо нахлобученной на обмороженные уши фрицевке… айн-цвай-драй).
Сохранилась афиша (в рваной памяти):
ЛЕНИНГРАДСКИЙ ГОС. ОРДЕНА ТРУДОВОГО КРАСНОГО ЗНАМЕНИ
АКАДЕМИЧЕСКИЙ ТЕАТР ДРАМЫ ИМ. А.С.ПУШКИНА.А.Н. ОСТРОВСКИЙ
ЛЕСКомедия в 5-ти действиях
Раиса Павловна Гурмыжская, богатая помещица — засл. деятельница РСФСР Е.Тиме
Аксюша, ее бедная родственница — К.Трофимова
Евгений Аполлонович Милонов, помещик, сосед Гурмыжской — Г.Соловьев
Уар Кирилыч Бодаев, помещик, сосед Гурмыжской — Г.Осипенко
Иван Петрович Восмибратов, купец, торгующий лесом — заслуж. арт. РСФСР В.Меркурьев
Петр, его сын — К.Калинис
Геннадий Несчастливцев, пеший путешественник — нар. артист РСФСР Ю.Толубеев
Аркадий Счастливцев, пеший путешественник — нар. артист СССР А.Борисов
Алексей Сергеевич Буланов, молодой человек, недоучившийся в гимназии — Г.Кальбуш
Карп, лакей Гурмыжской — заслуж. арт. РСФСР К.Адашевский
Улита, ключница — О.Томилина
Художник Н.Суворов
Композитор А. ГандельсманГлавный режиссер театра
Л.Вивьен, засл. арт. РСФСР
Билетов на представление нет, но можно пройти без билета. «Многое можно, когда государь, возвышающийся над законом, задает тон». Эти слова Александра Дюма, чье путешествие по России оплатил граф Кушелев-Безбородко, в полной мере относятся к Пушкинскому театру сезона 1952/53 года. С восстановлением законности музыкантов лишат незаконной привилегии проводить гостей через служебный подъезд: «Это со мной». Но тогда неписанные оркестровые вольности были в силе. Безбилетников рассаживали по «ранту», краю оркестровой ямы на внутреннем выступе, откуда, запрокинув подбородки, те могли еще ближе, чем из первого ряда, видеть происходящее на авансцене.
Туфли, купленные кавторангом в А Корунье, в порту, были на высоте смычка, а чуть прикрытые крепдешином колени были в полуметре от глаз Григория Евсеевича. Надеть мамины красные туфли — то же, что надушиться «Красной Москвой».
— Гриш, не хочешь поменяться со мной местами? — спрашивает хохмач за соседним пультом, у него перед глазами колени тестя.
Комедия Островского «Лес» впервые была показана в бенефис Бурдина на этой же сцене первого ноября 1871 года, восемьдесят один год назад день в день. Из Бурдина такой же Несчастливцев, как из Аткинсона комиссар Мегрэ. Но этот ловчила был конфидентом и давним, со школьной скамьи, другом Островского — который на премьеру не поехал: «По горло дел. Да и пишу, — писал он из Москвы (он тогда писал «Не было ни гроша, да вдруг алтын»). Телеграфируй мне, брат, но только об успехе или провале. А будет не холодно, не жарко — изблюй». («То как ты тепл, а не горяч и не холоден, исторгну тебя из уст Моих».) Знали, черти, Писание. Не хуже, чем выпускники консерватории знали «Краткий курс ВКП(б)».
Что уж там телеграфировал Бурдин Островскому и телеграфировал ли вообще — может, изблевал. Сызмальства Островский виделся мне разбойником: заячий тулуп на голое тело. А борода рыжая, а глаза — рысьи огоньки в степи. А еще говорят: голубые. Таким он запечатлен на иконе перовского письма, размноженной в сотнях тысяч экземпляров. Это потом заячий тулупчик превратился в домашний халат, отороченный беличьей шкуркой, а голая грудь оказывается тканью телесного цвета.
«Рыжий каракал» — так окрестил Островского граф Кушелев-Безбородко, принимавший в нем живейшее участие. Отчисленный из университета за «непонятие наук», после того как дважды срезáлся на римском праве, Островский был определен своим отцом, судебным стряпчим, в Совестный суд, в отделение по охране малолетних сирот. Выражаясь по-нашенски, секретарем у омбудсмена по делам детей и несовершеннолетних. Дед Островского по отцу был поп, бабка по матери — «из московских просфорен» (хотя Соборным уложением 1649 года печь просвиры допускались только девицы старше пятидесяти лет). Но рожденный писать не писать не может. Островский — срезавшийся студент-правовед, Островский — погребенный в братской могиле для канцелярских крыс, воскресает как русский Мольер. О себе он говорил: «У русского драматического искусства один только я. Я — всё: и академия, и меценат, и защита. Кроме того, по своим врожденным способностям я стал во главе сценического искусства».
И в самом деле много было званых: русская сцена, русская провинциальная сцена была полем деятельности воистину безграничным. А кто остался, сколько драматургов пережило свою физическую смерть? Кто их помнит, кто впишет их имена в книгу русской славы? Мало ли где печатались. Гр. Кушелев-Безбородко тоже печатался в самых почитаемых журналах — тогдашних «Новом мире», «Знамени», «Октябре», «Юности», тайно проплачивая публикации. Возможно — я не утверждаю — покровительствуя музам, этот петербургский Сван надеялся снискать их расположение: «За толику вдохновения пожертвую на храм, сколько вам и не снилось». И жертвовал на храм искусства щедрою рукой. Но музы — неблагодарные свиньи. Многих облагодетельствовал, издал на свой счет собрание пьес Островского, да только воздаяния, на которое рассчитывал, якшаясь с сочинителями, так и не дождался: талант — болезнь незаразная. Будет с вашей светлости и той болезни, что заперла вас у себя во дворце — пляски святого Вита. (В сверкающем глянцем риэлтерском проспекте двадцать первого века сказано:
«Дом личной истории. На протяжении веков Особняком Кушелева-Безбородко владели знаменитые дворянские династии. А также представители царствующей династии Романовых. Сегодня Особняк отреставрирован и превращен в Клубный дом с коллекцией из 29 квартир, где каждый резидент сможет вписать свой адрес в историю».)
Романтически-скандальный брак с содержанкой, разведенкой, любовницей брата окончательно сделал гр. Кушелева-Безбородко резидентом башни из слоновой кости. Дебютировавший «Картиной семейного счастья» (запрещенной самим Николаем Павловичем: «наносит оскорбление для чувств русского купечества»), Островский, по примеру своего высокородного покровителя, избрал сожительницей неграмотную мещанку Агафью. В сем неопрятном союзе было рождено четверо детей. («По темной и грязной лестнице я поднялся в мезонин, где живет гениальный комик. Едва я отворил дверь, по обычаю московскому незапертую, две собачонки бросились мне в ноги. За собачонками явился мальчик с замаранной мордочкой и с пальцем во рту; за мальчиком виднелся другой, за другим с вытаращенными глазами смотрела на меня кормилица с младенцем на руках». Свидетельство почитателя и друга.) С огоньком, чернокосую, Агафью отличали наблюдательность и живой московский говор, из которого Островский черпал горстями, опять же по свидетельству друзей, коих добродушный тщеславец завел по-московски — на широкую ногу.
Но были и такие, в ком нечистоплотный быт его возбуждал гадливые чувства. Когда по праву драматурга, разучивающего с актрисой роль, он предложил свою любовь пользовавшейся популярностью Косицкой, она молча повернула заглавием к нему экземпляр пьесы: «Не в свои сани не садись». Но уже к концу урока превозмогла брезгливость. Тем жестче и оскорбительней был разрыв спустя год.
Ой ты, старый дидугá
Изогнулся как дуга,
А я молоденька,
Гуляти раденька, —
спела актриса, притоптывая каблучками. Была известная своенравница — и в угоду моде, превозносившей пылких своенравниц, и по природе, отчего сама же страдала безмерно. Но «объяснительную» для потомства все же пришлось написать. «Я горжусь любовью вашей, — писала бедная Островскому, — но должна потерять ее, потому что не могу платить вам тем же, но потерять дружбу вашу — вот что было бы тяжело для меня, не лишайте меня этого приятного и дорогого чувства».
Он и не лишал. Прославленный комедиограф руководствовался в жизни правилом: будь снисходителен к другим, как к самому себе. Он оставался с Косицкой в корпоративно-дружеских отношениях до самой ее смерти, которой предшествовал ее брак с юным вертопрахом из театральных завсегдатаев, спустившим все, что ей удалось скопить нелегким трудом.
Жили тогда сильно, но коротко. Дети вовсе мерли как мухи. Из четверых, рожденных Агафьей («Ганей»), выжил только «мальчик с замаранной мордочкой и с пальцем во рту» — Алешка. Вскорости и Агафья Ивановна легла в могилу. Люди не заживались на этом свете, поколения мелькали, как перелистывались. Печально известная фраза генералиссимуса Суворова «бабы новых нарожают» относилась ко всем сословиям и рангам. («Гром ударил, мне сего не воображалось. Побили наших много, да Бог милостив, бабы новых нарожают».)
От актрисы Бахметевой, с которой Островский обвенчался, едва только схоронили Агафью, родилось шестеро, уже законных — сыновья Александр, Михаил, Сергей, Николай и дочери Мария и Любовь. Калейдоскоп поминок, крестин… Оглянись: не только замужеств, но и женитьб вторым браком по причине раннего вдовства полным-полнехонько. «Неутешное горе» Крамского по тем временам привычная картина — сравнительно с нынешним неутешным горем. На одном таком поминальном вкушении, по графе Кушелеве-Безбородко, Островский прочитал державинское «На гроб князя Александра Андреевича Безбородко», в его прочтении больше напоминавшее эпиграмму, чем эпитафию:
За сердце и за ум
Он был почтен двумя царями,
Любим, осетован друзьями,
И не народный шум,
Не погребенья блеск,
Не звук ему хвала —
Дела.
Приравнял сумасброда Кушелева-Безбородко к светлейшему князю Александру Андреевичу. А себя, Островского, значит, к Державину? Не иначе как хватил лишку.
Державин тоже хватал лишку — схватывался с другими бронзовыми персонами, восседавшими у ног горделиво сияющей Фелицы-Екатерины посреди теперешней площади им. Островского. Так и вижу ее крупные, под плотными румянами, дрожащие в гневе щеки, когда Державин пенял ей ни больше ни меньше как на Потемкина с его несметными тратами. «Этот господин хочет меня прибить, идите сюда и тут сидите!» — возгласила самодержица в соседнюю комнату секретарствующему лицу.
Но норов державинский таков, что и повергнутый в опалу он не мог угомониться. Грозил самому Безбородко:
— Ежели будете длить и не решите мое дело, то принужденным найдусь принесть жалобу императрице, в которой изображу, как раздаете пенсионы, кому хотите, как утаиваете доходы. Все опишу в подробностях, ибо, быв советником государственных доходов, все крючки и норы знаю, где сии скрываются по переводам сумм в чужие края к пользе частных людей, прислуживающих вашему сиятельству. Хотя буду десять лет под следствием и в бедствии, но представлю не лживую картину злоупотребления сделанной вам высочайшей доверенности. То не введите меня в грех и не заставьте быть доносчиком в противность моей воле. Решите мое дело, а там Бог с вами, будьте благополучны.
Безбородко счел тогда за благоразумное уверить будущего компаньона по пьедесталу (один глядит на Публичку, другой метит взором Дворец пионеров), сколь высоко оценивает певца Фелицы, и протянул ему руку. Но тяжело пожатье каменной десницы. «От безбородковой партии еще достанется Державину на орехи. Утеснения будут и немалые», напишет Державин в «Записках», говоря о себе в третьем лице подобно Цезарю в «Записах о Галльской войне».
Что до Островского, то на поминальном ужине по своем покровителе он во хмелю перепутал одного Безбородко с другим, себя же — с Державиным.
— Не препятствуйте мне, господа, — восклицал он, держась за спинку стула. — По мощам и елей, по делам и хвала.
И выходило, что поминки — неведомо по ком, но зато с каким чувством! («Ктó не откликнется на твое богатое чувство, ктó не оценит перлы твоих слез!» — с этими словами Несчастливцев в пьесе по-братски прижмет Аксюшу к своей груди.) Все же был он атаманом в заячьем тулупе — атаманом лицедеев, предводителем актерства.
Портрет кисти Перова датирован годом первой постановки комедии «Лес». Жить Островскому оставалось еще пятнадцать лет, по тем временам срок немалый, за который он много чего успел. В следующем году в Малом театре будет поставлена комедия «Не все коту масленица». (В начале пятидесятых в ГДР, в магдебургском Maxim-Gorki-Theater она шла в постановке Эриха Энгеля под названием «Nicht immer muss Kaviar sein».)
Годом позже — премьера другой комедии: «Не было ни гроша, да вдруг алтын». Далее «Снегурочка», весенняя сказка. Римский-Корсаков из «снегурки» слепит оперу, вступив в конкурентные отношения с Чайковским, автором музыки к спектаклю, шедшему, между прочим, на сцене Императорского Большого театра.
(То же произойдет с «Пелеасом и Мелисандой» Метерлинка: Габриэль Форе напишет несколько музыкальных номеров к пьесе, а Дебюсси, словно говоря «а мы вам ответку», представит на суд парижан одноименную оперу, известностью своей заслонившую литературный первоисточник — но не музыку Форе, скажу я.)
Затем поочередно в Малом театре и в Александринском ставятся: «Волки и овцы», «Правда — хорошо, а счастье лучше», «Последняя жертва», «Бесприданница», «Таланты и поклонники» и наконец «Без вины виноватые». («Это чуть ли не пятидесятое мое оригинальное произведение и очень дорогое для меня…»)
Островский еще успеет благословить предстоящий брачный союз старшей своей дочери Марьи Александровны с приемным сыном своего шурина Михаилом Андреевичем Шателеном, впоследствии одним из разработчиков ленинского плана ГОЭЛРО, удостоившимся в 1956 году высокого звания героя Социалистического труда. Рожденная в этом союзе Марья Михайловна Шателен потому и участливо оживилась, когда Олина мама упомянула о кавалере из Александринки: «Я пушкинцев многих знаю». Как никак у Марьи Михайловны имелись почетные права на этот театр. Но ухаживатель оказался даже не из дворовых людей, а из оркестровых, которым, в глазах Марьи Михайловны, не накрывают за театральным столом.
2
Свет погас. Мимо Оли почти бегом пробежал фрачник-дирижер, и заиграла музыка. Для Оли — зазвучала. Музыкальные инструменты для нее были будничным зрелищем. Она профессионалка. Ощущение клавиш под девичьими пальцами делят с профессионалками миллионы любительниц, которых этому учат с детства, но, в отличие от них, Олю не купишь видом валторн или скрипок хоть бы и на расстоянии вытянутой ноги, как сейчас. Ее внимание приковано исключительно к происходящему на сцене.
Слуга с чудовищными клыками бакенбард шаркает разношенной обувью на высоте ее глаз. Уланов зовет его Карпом. (Карпову тоже все зовут зовут «Карпой», директоршу школы.) Аксюшу Уланов лапает прямо при нем.
— Вы что, совсем с ума сошли? Какое вы имеете право меня трогать?
— Тоже мне герцогиня. Все равно же мы поженимся. Свое и не трогать.
Логично.
— А если не ваше, а если чужое?
Но Карп подтверждает:
— Говорят, у тетеньки есть такое желание.
А вот Гриша когда полез к ней, словом не обмолвился, что хочет жениться. Они с первого взгляда на «ты», она его помнила по школе, он ее — нет. Он был в шестом, когда она поступила. Он ее в школе не помнит. Старшеклассникам малышня, как китайчата, все на одно лицо.
— Так и упрямиться нечего, — говорит Уланов. — Перед кем неприступность-то разыгрывать. Раисе Павловне угодно, чтоб я женился на вас. А что Раисе Павловне угодно… — ну да, это как Карпе, — то для нас закон. Мы с вами люди бедные. Дожидаться, покуда прогонят? А сироту помножить на сироту будет…
Хочет снова ее обнять.
— Потише, сударь, — говорит Карп… то есть Карпов. — Улита идет.
Улита едет — скоро будет, но Уланов убрал руки еще скорей.
А Грише она вчера дала подержать руку на плече, когда сидели рядом. Вдруг Карпа проходила бы мимо? «А мама в курсе, разрешила пойти с ним в театр».
Входит Улита. Карпов — ей:
— Что вы здесь забыли?
— Я, кажется, забыла…
— Ничего вы здесь не забыли. Мечется, как угорелая кошка.
Явление Раисы Павловны под ручку с Милоновым и Бадаевым, который другим плечом опирается на костыль. Он никогда не узнает, что его склады Бадаевские — какой войны он там герой? — сгорели, и целую неделю ленинградцы собирали жженый сахар. К тому времени папа как североморец уже взял их к себе. Но до того мама преподавала на курсах медсестер, и это Оля помнит — как она уходила на целый день.
Аксюша убежала за сцену, а Уланов, наоборот, подкрутил себе усики. В Аксюше Оля видела себя. Все то же самое. Девушки (по-старинному «барышни») и теперь должны быть на страже, пока замуж не выйдут.
Идя в середке между Бадаевым и Милоновым, Раиса Павловна попеременно обращает голову то к одному, то к другому. Но тут замечает Уланова в нарочито-мечтательной позе. Уланов притворился, что не видит ее.
— Алексис, Алексис! Все мечтаете? Господа, представляю вам дворянина Буланого…
Так он Буланый, а не Уланов. Это меняет картину. «Христина неслась во весь опор, плащ с вензелем королевы развевался, волосы рассыпались. Под ней был буланый жеребец благородных кровей». Алексис… Тогда все имена произносились по-французски: Пьер Безухов, Анатоль Курагин.
Яма опустела — лишь инструменты на стульях или стоймя на полу да гости, обсевшие рант. Да Грегуар у ее ног. Чуть свет я на ногах, и я у ваших ног… у твоих ног.
— Алексис, погуляйте в саду, мой друг.
Сегодня сказала бы: «Иди гуляй». Тогда продавец и покупатель еще были взаимно вежливы.
— Этот молодой человек, господа, — продолжила Раиса Павловна в отсутствие Буланого, — сын одной моей приятельницы. Я встретилась с ней в прошлом году в Петербурге. Прежде, давно уж, мы жили с ней совершенно как сестры. Но потом разошлись. Я овдовела, а она вышла замуж. Я ей не советовала. Испытавши сама, я получила отвращение к супружеству.
— К супружеству, но не к мужчинам? — кокетливо заметил Милонов.
— Шути´те, шути´те… Но мы удаляемся от нашего разговора. Когда мы встретились в Петербурге, моя подруга уж давно овдовела и, разумеется, глубоко раскаивалась, что не послушалась моих советов. Имение совершенно разорено. Она со слезами представила мне своего единственного сына. Мальчик, как видите, на возрасте.
— В солдаты годится, — согласился Бадаев.
— Он, бедный, слаб здоровьем. И представьте себе, какое несчастье! Он поэтому отстал от своих товарищей, так что все еще в гимназии и, кажется, даже еще в средних классах. У него уж и усики, и мысли совсем другие, и дамы стали им интересоваться, а он должен с мальчиками, шалунами, ходить в школу. Ну, теперь, господа, судите меня, как хотите. Я решилась сделать три добрых дела разом.
— Три… — повторил Бадаев с сомнением.
— Успокоить мать, дать средства сыну и пристроить свою племянницу.
— Действительно, три, — радостно подтвердил Милонов
— Я выписала сюда на лето молодого человека. Пусть они познакомятся. Потом женю их и дам за племянницей хорошее приданое. Ну, теперь, господа, я покойна, вы знаете мои намерения. Хоть я и выше подозрений, но, если найдутся злые языки, вы можете объяснить, в чем дело.
«Выходит, правда надумала женить его на Аксюше? А ты бы хотела на ее месте?» Смотрит себе под ноги: чуть свет я на ногах, и я у ваших… Хоть и у ее ног, да уже привык и перестал на нее обращать внимание. Сидел и что-то читал, из-под металлической шапочки над пюпитром падал свет на страницу. Свое, так и незачем хлопать себя каждую секунду по карману, проверять, на месте ли. Аксюша точно не того себе желала. А кого?
Вот и ответ:
— Иван Петрович Восмибратов пришел с сыном-с.
— Зови, поди, Ивана Петрова, — Раиса Павловна отчеством его не удостоивает.
Явление заслуженного артиста РСФСР Меркурьева с сыном-с. При этом Петр (сын-с) садится по указке отца у самой двери на краешке стула. Сперва что-то говорится про лес — сходно купить если. Но после Восмибратов, отец Петра-с, заворачивает неожиданно насчет «другого товару».
— Не понимаю, — по лицу Раисы Павловны пробегает тень озадаченности. Оле видно: не прикидывается, действительно не понимает.
— Сродственницу имеете, девицу небогатую.
— Так что же?
— Видел ее, что ли… где или здесь встречал мой парнишко.
Петр встает, кланяется, вот все и разъяснилось.
— Он?
— Петр-с. Парень овца. По глупости его или по малодушеству приглянулась. Если за нее тысячки на четыре лесу в приданое.
— Но друзья мои (у нас все друзья), извините. У нее есть жених, у меня в доме живет.
— Слышал, ты! — Восмибратов замахивается на сына. — Только отца в дураки ставишь.
После чего разговор меняет тему на первоначальную. Иван Петров-Восмибратов снова о том, чтобы дров купить, если сойдемся в цене. А она ему, что за те еще не рассчитался, только задаток уплатил, вот заплатит, тогда и посмотрим. А он: все вместе заплачу. И так запутал ее, что она — молодец против овец, а против молодца и сама овца — согласилась.
— Мне деньги завтра нужны.
— Еще почивать будете, принесем.
Откашливается — не то для пущей важности, не то из деликатности, а то и с ноткою обиды-с. Договор пусть изволят заранее составить, чтоб завтра не беспокоиться и чтоб прежний, который за его подписью, на аванс, что им внесен, тоже достали. Раз слову нашему не верят.
— Парнишку-то замучил, все за собой вожу руку приложить, — мол, неграмотный Иван Петров-Восмибратов у нас.
— Значит, ты принесешь ровно три тысячи.
— Сколько следовает, столько и принесу, — и не сказал сколько.
Оле это «сколько следовает» подозрительно. Что она Буланова не любит — Аксюша — с самого начала было ясно. Руки распускает и при этом усики подкручивает. На лице у него все написано. Но почему Петр? Как заяц трясущийся — и покорил сердце такой девушки. Быть того не может! Но это так. И еще устроил ей сцену за кустами — что другому отдана, тому, с усиками, в коротком выше колен пальто.
— Так уж прямо и говори, своя ты или чужая?
А она ему на шею вешается:
— Своя, милый, своя. Ах ты глупый. Радуйся, какая девушка тебя любит.
Ну, тут уж он хвост и распустил:
— Чего ж меня не любить? Чтó, я морда некрещеная? (Оля посмотрела на Каплана.) Но тебя они могут…
Она зажала ему рот рукой:
— Не бойся, не бойся! Ведь знаешь, что этому не бывать. Да, кажется, и неволить не будут.
— Отвод? — даже подпрыгнул.
— Похоже.
Аксюша быстро сообразила: с буланым быть повенчанной ей не грозит, все для отвода глаз. О том же и Оля подумала — что Аксюша прикрытие. Сказала Раиса же Павловна напрямую Аксюше:
— Мне так нужно, чтобы его теперь считали твоим женихом. Но сохрани тебя Бог позволить ему какую-нибудь вольность. Ты девочка с улицы, ты с мальчишками на салазках каталась.
— Жених! Кому нужен такой жених? И не хорош, и не умен.
Аксюша с Олей торжествуют, а Раису зло берет.
— Дрянная девчонка! И хорош, и умен. Это ты нарочно, чтоб меня раздразнить.
— А вам что же?
— Как что? — спохватилась Раиса Павловна. — Это мой выбор, мой вкус.
Послушала бы Аксюша гадостные наговоры против себя той же Улиты, окончательно бы уверилась в своих подозрениях. Шпионка Улитка знает, чем угодить матушке-барыне: она и рада б, да нечего ей, бедной воспитаннице позволить Алексею Сергеевичу такого, чего бы ему хотелось, потому как у него на уме что-то другое. И Раиса Павловна, как сахарная трубочка, тает. А Улита нежно так:
— Когда мечта найдет… как облако…
— Поди прочь, мерзкая, — шепчет ей Раиса Павловна. А себе самой: — А ведь мальчик недурен… Ах, какая я молодая душой…
Что медаль имеет две стороны, для Оли так же очевидно, как то, что сейчас на маминых часиках, которые из Германии, без двадцати пяти девять. С одной стороны, ложная тревога, что ее выдадут за Буланова, старая барынька от себя внимание отводит. Но у этой медали есть оборотная сторона. Чтó Петров-Восмибратов сыну сказал? Хоть на козе женю, да с деньгами. А откуда их взять? Она не такая, что под юбкой печатный станок.
***
Явление из лесу генерала Топтыгина — Несчастливцева, в широченном, как парус, пальто, в видавшей виды широкополой же шляпе, с заплечной, вроде ранца, сумою на ремнях, в русских сапогах и с суковатой палкой в руках. Навстречу ему из другого конца леса выходит Счастливцев, весь куценький. Пиджачишко в обтяжку, рукава короткие, брючки-дудочки, из которых давно вырос, фуражка первоклашки — на лоб не лезет, а ботики миньятюрные, как копытца. По ролям и голоса: у трагика Несчастливцева густой тяжелый депрофундис, у комика Счастливцева насмешливо-плаксивый козлетончик. Несчастливцев глядит мрачней тучи, нос корабля надвое рассекает черные усы. А у Счастливцева жидкая рыжеватая эспаньолка, как у чертика.
— Аркашка! — трехобхватным басом окликает Несчастливцев Счастливцева («Колобок, я тебя съем»).
— Я, Геннадий Демьяныч, как есть, весь тут. («Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел, от тебя, медведь, и подавно уйду»).
— Куда и откуда?
— Из Вологды в Керчь-с, Геннадий Демьяныч. А вы-с?
— Из Керчи в Вологду. Ты пешком?
— На своих-с, Геннадий Демьяныч. А вы-с, Геннадий Демьяныч?
— В карете… осел.
Располагаются, Несчастливцев на пне, Счастливцев подле пня, на земле.
— Что это у вас за ранец-с?
— Штука отличная. Сам, братец, сшил для дороги. Легко и укладисто.
— Хорошо, кому есть что класть. Что же у вас там-с?
— Пара платья, братец, хорошего, в Полтаве еврей сшил. Складная шляпа, два парика, пистолет тут у меня хороший, у черкеса в карты выиграл в Пятигорске. Замок попорчен, как-нибудь, когда в Туле буду, починить прикажу. Ордена… жаль фрака нет. Был фрак, да я его в Кишиневе на костюм Гамлéта выменял.
— Да на что же вам фрак-с?
— Как ты еще глуп, Аркашка, как погляжу я на тебя! Ну приду я теперь в Кострому, в Ярославль, в Вологду, в Тверь, поступлю в труппу — должен я к губернатору явиться, к полицмейстеру, по городу визиты сделать? Комики визитов не делают, потому что они шуты, а трагики — люди, братец. А у тебя что в узле? — у Счастливцева к концу палки узелок привязан.
— Библиóтека-с.
— Большая?
— Пиес тридцать и с нотами.
— А платье у тебя где ж?
— Да вот то, что на мне-с, а то уж давно никакого нет-с.
— Ну, а как же ты зимой?
— В дальнюю дорогу точно трудно-с, Геннадий Демьяныч. Везли меня в Архангельск, так в большой ковер закатывали. Ничего, доехал-с. Зимняя дорога-то Двиной, между берегов-то тяга. Ветер-то с севера, встречу. Так вы в Вологду-с? Там теперь и труппы нет.
— А ты в Керчь? И в Керчи, брат, тоже труппы нет.
— Что же делать-то-с, Геннадий Демьяныч, пойду в Ставрополь или в Тифлис, там уж неподалеку-с.
Всю географию провинциальной антрепризы Оля прошла за пять минут, как на уроке в школе. Она сообразила — вообще была сообразительная девушка: этот усатый бас и есть загадочный племянник Раисы Павловны, что иногда посылал ей поздравительные открытки, обещая стать знаменитостью, а Раиса Павловна ими хвасталась перед Бадаевым с Милоновым. «Я хотела, чтоб этот мальчик прошел суровую школу жизни, я приготовила его в юнкера и предоставила собственным средствам… Так вот он с благодарностью пишет, — читает с выражением: „Не устрашусь! Передо мной слава, слава! Хотя скромное подаяние ваше подвергало меня не раз на край нищеты и погибели, но лобызаю вашу руку. От юных лет несовершеннолетия до совершенного возраста я был в неизвестности моих предначертаний, но теперь все передо мной открыто “». На что Бадаев, как всегда, бадается: «И вам не стыдно, что ваш племянник, дворянин, пишет, как кантонист?»
«Кто это, кантонист? — мелькнуло у Оли. — К Аксюше, значит, прибыло пополнение. Племянник — он ей брат, что ли? Неясно, Аксюша просто бедная родственница или кто?» По мере того, как расстановка сил проясняется, напряжение нарастает — как на международной арене.
— Мы с тобой в последний раз в Кременчуге виделись? — спрашивает у Счастливцева Несчастливцев
— В Кременчуге-с.
— Ты тогда любовников играл…
Любовников?! Кто же в такого влюбится? Последней дурой надо быть. В кинокомедиях еще куда ни шло. И нечего на студентов валить, что хлеб отбирают. («Студенты из университетов все на сцену идут», жалуется Счастливцев.) Есть бедные студенты, которые играют перед сеансами. Раньше Грегуар работал на полную ставку в «Правде». А ей папа не даст, он морской офицер. Римский-Корсаков тоже был морским офицером. Рядом на доме мемориальная доска. А «Правда» видна из окон. Здорово!
Григорий Евсеевич почувствовал на себе взгляд, и они очень ласково встретились глазами. А на сцене Счастливцев продолжает свои «счастья» расписывать… А вот интересно: почему «несчастья» могут быть в множественном числе, а «счастье» нет? Если б в билете такой вопрос попался, что бы она ответила?
— Как студенты-то пошли, я, значит, в комики перешел-с. А там в суфлеры. Каково это для человека с возвышенной душой-то, Геннадий Демьяныч? В суфлеры!!!
— Все там будем, брат Аркадий, — вздыхает Несчастливцев. — Ты зачем это эспаньолку завел?
— А что же-с?
— Русский ты человек али нет? Что за гадость. Терпеть не могу. Обрей совсем или бороду отпусти.
— Я попробовал бороду-с, да не выходит. Вместо волос перья растут.
— Перья! Рассказывай еще! Говорю тебе, обрей. А то попадешь мне под сердитую руку… со своей эспаньолкой… смотри!
— Робею-с.
Это Оле послышалось: насмешливое «робею-с». Мол, так я вас и испугался, бегу и падаю. (Маленьким по радио я слушаю программу передач — примерно в те же года, в пятьдесят втором, пятьдесят третьем: «В девятнадцать часов тридцать минут радиопостановка „Рыбий глаз“ по драме Виктора Гюго». Или колено, помню, ссадил, реву, а мне кто-то говорит: «Терпи, коза, а то мамой будешь». Так и Оля: ей слышится «морда некрещеная», когда Буланов говорит: «Что я, мордва некрещеная?». Или Бадаев, ведущий свое происхождение от Бадаевских складов — хотя второго такого Бодаева, с костылем под мышкой и Раисой Павловной под ручку, еще поискать надо — бодливого. Но пускай Оля и слышит по-своему, и понимает иначе — зритель она увлеченный, всем сердцем болеющий за героиню.)
— Обреюсь! — на самом деле вопит Счастливцев, а не «робею-с», когда Несчастливцев схватил его за ворот. — Батюшка, Геннадий Демьяныч!
Несчастливцев отпускает его.
— Убирайся!.. — Вдруг как ни в чем не бывало: — У тебя табак есть?
— Какой табак, помилуйте! Крошки нет.
— Как же ты в дорогу идешь, а табаком не запасся? Глуп.
— Так ведь и у вас нет?
— «У вас нет». Смеешь ты мне это говорить? У меня такой был, какого ты и не видывал, одесский, первый сорт, от Криона. А денег с тобой много?
— У меня и сроду-то не было.
— Как же в дорогу без табаку и без денег?
— Лучше, не ограбят-с. Да разве не все равно без денег-то, что дома сидеть, что по дороге идти?
— Ну, до Воронежа ты, допустим, с богомольцами дойдешь, христовым именем пропитаешься. А дальше-то как? Землей войска Донского? Там не то что даром, а и за деньги не накормят. Облика христианского на тебе нет, а ты хочешь по станицам идти. Ведь казáчки тебя за беса сочтут, детей стращать станут. У тебя здесь по близости нет родных или знакомых?
— Нет. А и были б, так они денег не дадут.
— А отдохнуть с дороги, пирогов домашних, знаешь, наливочки попробовать. Как же это, братец ты мой, у тебя ни родных, ни знакомых нет? Что ты за человек такой?
— Да ведь у вас тоже нет.
— У меня-то есть, да я, было, хотел мимо пройти. Горд я очень. Да уж, видно, завернуть.
— У родных тоже невелика радость, мы народ вольный, гулящий. Нам трактир дороже всего, — Счастливцев мечтательно прислоняет голову к пню.
— Я бы и сам, братец, не пошел, да признаться тебе сказать, устал, а еще до Рыбинска с неделю пропутешествуешь, да и дело найдешь ли, неизвестно. Вот если бы нам найти актрису, драматическую, молодую, хорошую…
— Тогда и хлопотать нечего-с, мы бы сами-с… остальных подобрать легко. Мы бы тогда труппу составили… я кассиром, — Счастливцев и впрямь сделался Счастливцевым, воспарил, но Несчастливцев вернул его на землю:
— За малым дело стало, актрисы нет.
«Есть, есть!» — с трудом сдержалась Оля, чтобы не закричать.
Она видит, что музыкантов начинает прибывать, сейчас всплывут инструменты, как дворцы. «И всплыл Петрополь, как тритон». По литературе у нее красное пять, и не стала выдавать себя вопросом: почему как тритон, а не как терция? Малая терция лучше всего, минор больше идет затопленным дворцам. На худой конец квинта. А тритон еще с детства, с уроков сольфеджио, самый грязный интервал, который хотелось поскорей смыть квинтой.
— Да понимаешь ли ты, что такое драматическая актриса? — стенал Несчастливцев. — Знаешь ли ты, Аркашка, какую актрису мне нужно? Душа мне, братец, нужна, жизнь, огонь!
— Ну уж огня-то, Геннадий Демьяныч, днем с огнем не найдешь.
— Ты у меня не смей острить, когда я серьезно разговариваю. У вас, водевильных актеров, только смех на уме, а чувства ни на грош. Бросится женщина в омут головой от любви — вот актриса. Да чтоб я сам видел, а то не поверю. Вытащу из омута, тогда поверю. Ну, видно, идти.
— Куда-с?
— Не твое дело. Пятнадцать лет, братец, как не был. А ведь я чуть не родился здесь. Детские лета, невинные игры, все это в памяти. А первые балы…
Воздух ароматно-душен,
Легким тяжело,
И один совсем воздушен
Женский пол голо.
Подъезжаешь к крыльцу в карете, дворня навстречу… А не пешком, в рубище, — утирает слезу. — А впрочем, отчего бы ей не принять меня? Поди уж старушка. Ей по самому дамскому счету давно за пятьдесят лет. Я ее не забывал, писал ей, братец, карт посталь из разных мест. Пойдем.
— Куда же, Геннадий Демьяныч?
— Читать умеешь? Читай, — показывает на столб.
Счастливцев встает, подносит к глазам ладонь щитком:
— «В усадьбу „Пеньки“, помещицы госпожи Гурмыжской».
— Туда ведет меня мой жалкий жребий. Руку, товарищ!
Счастливцев протягивает ему руку, помогая подняться на ноги.
Дирижер взмахнул дирижерской палочкой — и всплыл оркестр, как тритон.
Леонид Гиршович ЛЕС. ЛЕШИЕ ПОВЕСТЬ В 3D
«Как раз сегодня, тринадцатого ноября 2021 года, я начинаю очередную прозу — я, который в 1952 году ходил гулять в Катькин садик. Катька со своими орлами уцелела — и в Великую Октябрьскую, и в Блокаду, когда она была предоставлена Божьему суду: на нее не достало песку.
В отличие от сидящих у ее ног орлов — Потемкина, Безбородко, Чичагова, Бецкого, Державина — Суворов стоит болотной цаплей, поджавши под себя одну ногу, с обнаженной шпагой…Дом-музей Суворова — родственник Дома офицеров, изукрашенный парой исторических панно: «Отъезд Суворова в поход» и «Переход Суворова через Альпы». Мозаичист Михаил Зощенко, а помогал ему шестилетний сынишка Мишка. Внутри музея знамена — не красноармейские со златыми кистями, а ставшие кисейными от ветхости, свозь которые все видать. Несмотря на то, что «все видать», один барчук-тенишевец наскоро там делал первые наброски к «Лолите». Кроссворд. По горизонтали: каждый сопряжен с каждым через пять рукопожатий. По вертикали: каждый сопряжен с каждым через пять поколений…
На скамейке в Катькином садике сидит гражданин. Велюровая шляпа, кашне епитрахилью прикрывает черную сшитую бабочку. Габардиновый мантель бетонного цвета, меланхолического покроя, лацканы безысходно опущены, словно углы рта какого-нибудь несчастливцева, от которого сбежала жена. Но от Григория Евсеевича Каплана в его неполные двадцать три года еще никто не сбегал, как и он ни от кого — покамест. Напротив того, он весь в ожидании семнадцатилетней комсомолки со строгим лицом («Семнадцатилетние», Детгиз, ленинградское отделение).
————————————
Новые времена, велюровые шляпы вместо шпаг,
вместо Катьки — семнадцатилетние комсомолки
«…И вузовской песни бойчей,
Присевших на школьной скамейке
Учить щебетать палачей.
Какой-нибудь изобразитель,
Чесатель колхозного льна,
Чернила и крови смеситель,
Достоин такого рожна…»
«….. Счастливцев встает, подносит к глазам ладонь щитком:
— «В усадьбу „Пеньки“, помещицы госпожи Гурмыжской».
— Туда ведет меня мой жалкий жребий. Руку, товарищ!
Счастливцев протягивает ему руку, помогая подняться на ноги.
Дирижер взмахнул дирижерской палочкой — и всплыл оркестр, как тритон. «
(продолжение следует)