©"Семь искусств"
  апрель 2022 года

Loading

Огромный отлив жизни, старость — одновременно и огромный её прилив. Видишь всю жизнь в целом, она, о которой казалось, что она уходит, — вся с тобой. Прекрасный праздник окончания всего, честно говоря. Если повезёт — долгий. Если не повезёт, то тем более повезёт: не будет дряхлости и беспомощности.

Ольга Балла-Гертман

ְДИКОРОСЛЬ

(продолжение. Начало в №11/2017 и сл.) 

Время беспокойств

Ольга Балла-ГертманВесна, апрель — время беспокойств, время для проживания беспокойства как такового, независимо от наличия и качества его внутренних оснований и внешних поводов к нему. Нет (предположим; на самом деле есть всегда) — так найдём или придумаем. Время чистого беспокойства, подбирающего себе — лишь бы быть прожитым — поводы и формы. Время для выхода из пазов, для исступления из границ, для безмерности в мире мер. Для упражнений в безмерности.

В Москве есть пространства специально апрельские, сделанные из материи апреля (как известно, в Москве есть пространства для всех времён: она — мир в себе). Это посёлок «Сокол» и вообще окрестности, вплоть до довольно дальних, станции метро «Сокол», время этих мест, впитавшееся в плоть пространства — пасмурная весна. Надо будет — без всяких функциональных причин и поводов — туда съездить да походить, пока не кончился апрель. Набраться весны.

К ритуалам повседневности

В Москве меж тем отменили масочный режим и какие-то ещё из действовавших доселе ограничений. Кончилась если и не пандемия (она — явно нет), то ритуалы пандемии (по крайней мере, на какое-то время), организация жизни вокруг неё. У власти появились новые предметы внимания, и она решила не отвлекаться более на старые.

С другой стороны, смерть обзавелась новым лицом, — скорее уж новой личиной, лицо у Безликой одно, а вот личин сколько угодно, и смотрят они на нас все сразу.

Пандемия за минувшие два года всего лишь утратила эмоциональную актуальность, привыкши существовать в качестве устойчивого фона, устойчивого набора ритуалов. Из катастрофы — не утрачивая катастрофического характера — она, не слишком даже парадоксальным образом, превратилась в разновидность стабильности, стала рутиной и самоочевидностью, её почти перестали замечать, — с ней научились жить.

Весьма вероятно, то же происходит и с долго длящимися войнами.

А внутри человека вырабатывается особенное твёрдое ядро, которое не задевается, не разрушается, не растворяется ничем этим.

Библиофагическое: К неведомому морю

«Писатель» — изготовитель текстов — из меня категорически и безнадёжно никакой (как, впрочем, и создатель чего бы то ни было. Есть, видимо, люди для создания — чего бы то, опять же, ни было, а есть те, кто для чего-то ещё, — ну, я не знаю, посредничества, свидетельства, гармонизации мира, противостояния энтропии… в доме Отца нашего обителей много). Так что самым честным (и самым сладостным, откровенно говоря) было бы свестись к чистому чтению (которое — растворение мира в себе и себя в мире, жизнь ведь тоже только миг, только растворенье. Форма молчания — активного молчания, поскольку потребность в активности ещё не прекратилась. Разновидность исчезания, да). Комментирование — сопровождение своим бормотанием чужих писаний — это компромиссная, нечистая форма, неполнота исчезания, хотя уже, конечно, на полпути к нему.

***

В начале жизни чтение воспринималось как способ самоутверждения, самонаращивания, род экспансии (присвоение мира). Теперь оно видится как средство самоотмены.

О константах

Думаю также, что во времена перемен, особенно радикальных, важнее, чем когда бы то ни было, обращать внимание на то, чего они — ну, по крайней мере на твой собственный взгляд — не отменяют. На константы существования. Перемены, какими бы ни были, не меняют человека целиком никогда, но важно внимательно проследить, что в каждом конкретном подвергается вымыванию — и вымыванию чего именно стоило бы — и возможно — противостоять.

К умножению определений без необходимости

Дом — это, как известно, место, где можно сидеть за слабоформализованными околоинтеллектуальными занятиями, всласть попирая здравый смысл, до утра и далее. Это, то есть, домообразующее состояние. Где такое возможно — там и дом.

***

Кроме того, кажется мне, что в иных, внедомных пространствах — даже в очень любимых, важных, интенсифицирующих, делающих нас нами или, что того важнее, чем-то лучшим, чем мы, — человек существует в лайт-версии себя, упрощённым, редуцированным (иной раз — к собственному счастью и освобождению). В пространствах, которые дом (чем бы те на самом деле ни были), — он разворачивается (внутренне, а как же ещё) во всей (уж не избыточной ли) полноте самого себя.

Перед восходом солнца

И когда сидишь ночью за письменным столом до упора, до утра, до песка в глазах, до вставшего солнца, — чувство того, что жизнь проходит, во многом прошла — напрасно, почему-то уходит. По крайней мере, притупляется, задавливается, может быть, благодаря усталости, но уже и ей спасибо, усталость милосердна, подобно старости и смерти. Это достигается чистым количеством усилий — совершенно независимо от степени их плодотворности.

О прозрачном

Не катастрофами едиными жив человек, думается и о другом.

(Бредя по весенней улице, которая — сама прозрачность)

Видимое — прозрачно. Оно — свидетельство о невидимом и всем собой указывает за собственные пределы.

(Что же до человека, то он тем только и жив, что не вмещается в пределы происходящего; вообще, основная его часть — за этими пределами.)

Об освобождающих занятиях

Почему-то рассматривание фотографий иных городов и стран в интернете (причём именно городов и стран, а не чего-то ещё. Чтобы большие объёмы воздуха и большие пространства) вместо того, чтобы работать чувствуется мне соблазнительно освобождающим занятием. Очень, пуще текста (а потому, что невербальное — которое по определению больше слов и вечно подпитывает их своим избытком), выводит за рамки коснеющего своего, вообще наполняет большими объёмами бытия, избыточными, с которыми не знаешь, что делать, и слава Богу, потому что сделать всё равно ничего нельзя: только впускать в себя да изумляться. Город — полудикое, полуукрощённое бытие, на полпути между природой и искусством, их срастание и противостояние. Нахватываешься этого бытия в его обилии и начинаешь мнить себя вровень ему. Заводишь в себе, хотя бы для краткого переживания (но следы-то всё равно оставляет!), что-то вроде универсальности. Внутренние складки, во всяком случае, на некоторое время разглаживаются. Есть существование на выдохе — каковы все виды работы и самоотдачи, и блаженное существование на вдохе, и это оно.

О самоочевидном

(Вина, как и стыд, да, может быть только персональной, что бы ни чувствовалось — а чувствуется разное — но) штука в том, что виноватым / стыдящимся / разделяющим вину возможно себя чувствовать за ту сторону, которую в текущем противостоянии ты выбираешь — вольно или невольно, осознанно или не очень — как свою. За кого тебе стыдно — тот тебе и свой.

Это — одна из наиболее (до неподъемлемости) весомых монет, которыми оплачивается принадлежность и сопричастность.

К космизации хаотического

Господи, как мучительно, трудно и вязко быть самой собой (и это при том, хи-хи-хи, что быть кем-то другим получалось бы, по всей вероятности, ещё хуже — просто уже в силу меньшего объёма соответствующих навыков).

Человек сам себе дан как ближайшая рабочая площадка (по переделке [неистребимого] хаоса в [хрупкий временный] космос), как подручный материал для преодоления — и для смирения с неустранимым. Для смирения и преодоления, преодоления и смирения.

***

И, конечно, после определённого возраста человек должен иметь мужество быть некрасивым. Должен — даже женского пола будучи — относиться к этому спокойно и обживать изнутри. (В том, чтобы ужаснуться и бросить все силы на достижение приятного глазу [чьему!?] внешнего облика, есть, мнится, что-то очень недостойное, мелкое. Не стоит эта ничтожная цель таких усилий, каких определённо потребовала бы, — это как копейку за рубль покупать. Эти бы усилия да с достойными целями.) Принимать это как данность, подобно данности собственной смертности. Жить в каком-то смысле вопреки этому, да. (Меня больше огорчает, признаться, отсутствие и невозможность не столько «красоты», которой и так никогда не было, сколько гармонии — её, собственно, тоже никогда не было, но всегда очень хотелось и даже верилось в её возможность.) Желание быть «красивой» / приятной (чьему бы то ни было) глазу тщеславно — и смешно на пятьдесят седьмом году. В молодости, да, было нужно, — потому что, думалось, — быть некрасивой значит не быть принятой (не только лицами мужеска пола, но в социуме вообще. Некрасивый, а тем паче некрасивая (есть такой императив красивости для лиц женского пола) вытесняется социумом как неудобный, как травмирующий. Или уж надо активно компенсировать это чем-нибудь, чтобы приняли). Да, грустно, да, бьёт по самолюбию. Однако надо же отдать себе отчёт в том, что теперь мой роман с социумом почти закончен (а если заходит речь о принятии / непринятии, так уж наверняка не на основе эстетических характеристик, — достаточно, чтобы эти последние не были действительно слишком травмирующими для постороннего глаза), и «красота» нужна мне примерно как велосипед безногому. — Взросление — которое, кстати, вполне себе продолжается до самой смерти, ибо, как известно, детство не кончается никогда, — состоит, в числе прочего, в преодолении потребности в красоте. (С потребностью в гармонии — сложнее, гораздо сложнее. Эта потребность и по сей день не перестала быть. С нею надо ещё разбираться.) Внешность — «это испытанье». На способность к достойному поведению, да.

Говорю же, мучительно, трудно и вязко быть собой. Смирение и преодоление, преодоление и смирение.

Об отношениях с мелочами

Великие бедствия формируют особый режим взаимоотношения с мелочами. С одной стороны, они становятся драгоценны как маленькие хранилища прежней жизни, угольки её, из которых, мнится, при желании и умении возможно раздуть прежний огонь. С другой, научаешься от них дистанцироваться, понимая, насколько они незначительны по сравнению с происходящим, — вырабатываешь внутреннюю свободу от них. И этот двойственный режим, раз сложившись, по всей вероятности уже никуда от тебя не денется, как твоя собственная внутренняя форма.

О вечности

Отчаянно хочется в Петербург за опытом структуры и вечности. (Стоит несколько месяцев там не бывать — чувствуешь нехватку его в своём телесном составе.)

Удивительный он город: такой молодой исторически — и уже вечный (думаю — он с самого начала был таков, с первых лет своего осьмнадцатого столетия, уверенного, что прорывается в новизну). Такой чуткий и подробный слепок с очень определённых исторических состояний, их умонастроений, увлечений, ценностей, заблуждений, их суеты — и всё равно вечный. Он, исторический, временной и временный — как большое зеркало, которое повёрнуто к вечности и отражает её — своей исторической плотью, неторопливо и терпеливо собирает её в себя. (Москва так не умеет, конечно, — поэтому за вечностью — туда, туда.) Зеркало-чаша, в которое стекает вечность. По степени вечностности он, рискну сказать, совершенно сопоставим с Римом, который выращивал себе эту свою вечность на протяжении трёх тысячелетий (Значит ли это, что вечность может вырасти за любое время?) Как ему это удаётся — ума, конечно, не приложу. Но вот ещё чего не хватало— к вечности ум прикладывать!

Из бормотаний себе под нос

Понятно, что почва у нас под ногами нынче зыбкая (и в свете этого, теоретически, трудно строить планы и давать обещания). Но если мы не будем делать нашего незаметного и (теоретически же — ) никому в актуальных обстоятельствах не нужного дела — она будет ещё зыбче. Бывают, то есть, ситуации, когда устойчивость не в почве, а в ногах стоящего.

Чрезвычайные обстоятельства — это прежде всего вопрос внешней и внутренней дисциплины. Задача поддержания, укрепления, культивирования форм важна как никогда.

И любое выполнение планов (и даже само построение их), помимо (прежде) всего прочего, имеет сейчас значение символическое: каждый его акт добавляет в реальность, данную нам в ощущениях, немного устойчивости.

О будущем

Совершенно независимо от того, каким будет будущее и будет ли оно вообще, планировать и воображать его (да, и иметь иллюзии о нём) совершенно, категорически необходимо, потому что это вообще не о будущем (которое неизвестно никогда, по определению). Это исключительно о настоящем (для которого, в свою очередь, для умственной и чувственной его конструкции представления о будущем, открытость в его сторону по определению же необходимы), о его качестве и тонусе.

Не говоря уж о том, что если будущее вдруг, паче всякого чаяния, случится, — по крайней мере некоторые из этих заготовок с ненулевой вероятностью придутся кстати.

О полноте жизни

Не всё же об исторических событиях-то.

Вообще ужасно надоело уже втискивать себя в профессиональные пазы и в социальные роли.

(Человек ведь перерастает с годами свои роли: социальные и прочие; сначала врастает в них, а потом их перерастает, они, во-первых, изнашиваются, а во-вторых, делаются ему малы. Думаешь, что они — структура, а они — всего-то одежда, которую можно надеть и снять. Понятно, она оставляет отпечаток на теле, диктует ему форму — но не более того, и по снятии одежды это постепенно проходит.)

Старость на то и дана, чтобы, освободившись, насколько возможно (полностью возможно вряд ли), от принудительной силы всего этого, смотреть на мир просто так, во всей полноте его, без тематического отбора, без (искусственно возводимых) перегородок, — как в детстве, когда ещё не знаешь, кем и чем будешь, и — всё может пригодиться. Теперь — всё может НЕ пригодиться, у тебя ни перед чем нет никаких обязательств, — но в каком-то смысле потому всё тебе и позволено. Читать что Бог на душу положит, без систем, программ и обязательств (включая — то есть вычитая — и обязательства самоформирования), тратить время на пустяки — и в каждом из них, знамо дело, видеть вечность, как небо в чашечке цветка. — а хоть бы и не видеть — оставаться свободной и от этой задачи. Свободной от искажающей власти ролей, задач, целевых установок. Громадная свобода старости, размером во всё небо. Старость — время не просто свободы, а максимальной, как в детстве, полноты жизни.

Огромный отлив жизни, старость — одновременно и огромный её прилив. Видишь всю жизнь в целом, она, о которой казалось, что она уходит, — вся с тобой.

Прекрасный праздник окончания всего, честно говоря. Если повезёт — долгий. Если не повезёт, то тем более повезёт: не будет дряхлости и беспомощности.

Но и вообще, стареющий — успевший раскусить, как сладко то, что он называет счастьем, и попасть к этому во вполне понятную зависимость (можно, конечно, и без зависимостей, но так всё-таки неинтересно), — овладевает, по мере убывания дней своих, ещё одним важным умением: он научается добывать счастье (и смысл) из любого подручного материала. А может быть даже — из его отсутствия. Из всего вообще. И будет добывать, неустанно, до тех пор, пока эти самые счастье и смысл (они же и тайная свобода) будут чувствоваться ему нужными.

Из препирательств с внутренними собеседниками

…ну конечно, наши литературные занятия и разговоры о культуре не помогли предотвратить войну и не помогут её остановить, значит, неуместны и заниматься ими не стоит. Логика безупречная: обычай ежеутренне умываться тоже не спасает от катастроф, так давайте уже перестанем.

Повседневность как экстатика

…и да, драгоценность мира (в обоих его прежних написаниях, мира и мiра) и всего живого чувствуешь в такие дни с особенной — экстатической, уж наверное преувеличенной — остротой.

К новооткрываемым очевидностям

К числу — скорее эмоциональных, «общеощущательных», чем концептуальных (на уровне мысли это банально) — открытий последних месяцев относится (фоновое, устойчивое) чувство того, что мнившееся нам «нормальным», устойчивым, равновесным состояние мира — всего лишь тонкая, случайная, легко прорываемая плёнка над бездной.

(Понятно, что это его нисколько не обесценивает, скорее наоборот.)

К этике существования

Война отняла у нас весну. Действительно кажется постыдным, циничным, неуместным радоваться весне и вчувствоваться в неё в то время, как.

Но хорошо бы помнить, что весна не виновата. И должна получить внимание к ней независимо ни от чего. Если угодно, внимание к весне, полное проживание её тоже входит в состав человеческих обязанностей и, вполне возможно, на правах необходимого компонента. — У человека есть обязанности исторические и надысторические. Исторические — проживать и продумывать доставшуюся ему историю, включая и то в ней, на что у него нет возможности влиять (продумывание этого, неподвластного, уж тем хорошо, что избавляет от ослепляющей фиксированности на самом себе и расширяет внутренние горизонты, а этот процесс не обязывался быть приятным; на то и расширение горизонтов, чтобы перерастать нашу драгоценную личность. Это упражнение в зрячести, если угодно). Надысторические — продумывать и прочувствовать то, что превосходит историю, что не отменяется ею, что глубже и сильнее её.

Обязанности перед кем? — Перед собой и миром.

К сезонным смыслам

А тут ещё и старость талдычит: раньше, мол, весна означала перспективы — а теперь она просто весна.

Но не значит ли это, что весна наконец освободилась от привнесённых, примысленных ей, слишком человеческих значений, встала во весь рост и вернулась к значениям своим собственным, незаменимым, единственным — в которых и должна быть прожита?

Продолжая нащупывать формулировки

Держать в уме и в чувстве одновременно исторический и внеисторический планы существования. Не упуская ни одного.

Не совсем то же, что держать свой ум во аде и не отчаиваться. но близко к этому.

***

Да, человек сделан из времени, из его текучего, зыбкого вещества, но не будь в нём вневременного — времени не на чем было бы держаться.

***

И если уж мы о внимании к неуничтожаемым историей, её ужасом и мороком константах, — то простая весна (вообще — смена времён года со всей неукоснительной тщательностью её ритуалов) — как раз одна из них.

Она спасает теперь как, может быть, почти никогда.

И снова о нормальном

…но это неправда, что «никогда больше не будет нормальной жизни» (ходит сейчас такое представление по соцсетям и головам). Сколько было войн на земле — и пострашнее нынешней — а жизнь восстанавливалась. — Не говоря уже о том, что вряд ли стоит отождествлять (хотя да, очень хочется) «норму» с тем, что нам привычно (не говоря уже о приятном и удобном). — «Норма», скорее, — то, что способствует выживанию вида или, по крайней мере, некоторой общности. — Вот такого рода нормы и человечество, и отдельные части его находили возможность восстанавливать всегда.

Над бездной

А вообще, шепну сама себе на ухо, — ловлю себя на том, что мне (вопреки всему; в прямое следствие этого «вопреки») как-то верится в человечество — и, кажется, даже в Те Ладони, Которые поддерживают его над бездной.

Под обстрелом атеистов не бывает, да, — мы сейчас все в некотором смысле под обстрелом.

Вполне возможно, это обостряет некоторое видение — независимо от того, спасёмся мы для земной жизни или нет.

Есть вещи поважнее этих привходящих, преходящих обстоятельств.

Не нахожу возможности исключать, что жизнь с её суетами и заботами — (не только оптический прибор, настраивающий наш взгляд на невидимое, — хотя и это тоже, — но и) пелена, застилающая нам глаза, препятствующая видению (не могу опять же исключать и того, что — спасительным образом: будь оно видимо в полный рост, оно бы выжгло нам глаза), — и есть ситуации — разумеется, критические, — когда эта пелена спадает или раздирается, и мы можем кое-что заметить в прорехи. Долго выдержать это нельзя, и человек находит или создаёт возможности ограничивать себе видение снова. (Хотя бы уже потому, что в свете видимого жить прежней жизнью невозможно или очень трудно. Это необходимая, защищающая, животворящая слепота.

Но память об увиденном не проходит, она формирует сетчатку глаза. Это неотменимый и незаменимый опыт.

Мне вообще кажется, что религиозный опыт (если это он — а это с некоторой вероятностью он) начитается там, где происходит (и становится фактом нашего восприятия) то, что очевидно превосходит человеческую меру и человеческие возможности. Да и человеческое разумение, на самом деле. — Нечто такое, кажется мне далее, происходит сейчас — хотя оно и устроено человеческими руками. Сдвижение пластов мироустроения.

Следовало бы держать в уме, что воспринимаемое нами — каждым из нас, всеми нами в совокупности — лишь часть происходящего; каждый вмещает столько, сколько позволяют его обстоятельства и его внутренние объёмы. неминуемо ограниченные; всего в совокупности, может быть, — никто из смертных.

И да, блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые, его призвали Всеблагие, как собеседника на пир.

Будем же достойными собеседниками, что ли. По крайней мере — будем стараться.

А это значит, по крайней же мере, — без истерик. Потому что вот они-то уж точно противоположны видению и пониманию.

О смысле жизни

Как просто — вдруг — о смысле жизни:

он — (даже не в «изготовлении смысла», не в создании вообще того, чего до тебя не было и чего, кроме тебя, не сделает никто, — старые мои ответы на этот вопрос, — это всё на втором шаге, но) в противостоянии небытию. Участие в схватке небытия и бытия на стороне этого последнего — средствами, которые свойственны только жизни и незаменимы в качестве таковых.

Смысл — усиление существования, загущивание его.

Всё остальное — уже потом, как конкретизация и более тщательная разработка этого единственного положения.

(Продолжение следует)

Print Friendly, PDF & Email
Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.