Популярность Горенштейна во Франции во второй половине восьмидесятых годов была настолько велика (писатель называл этот период «парижским»), что на традиционную ежегодную встречу в Елисейском дворце с деятелями искусств разных стран Горенштейн как представитель русских писателей дважды приглашался тогдашним президентом Франции Миттераном — в 1987 и в 1989 годах.
Мина Полянская
БЕРДИЧЕВ, ЖИЗНЬ И СУДЬБА
В 1995 году Горенштейн приехал из Берлина в качестве члена жюри Московского кинофестиваля и привез документ, свидетельствующий о том, что он был в эвакуации. Он тогда еще сказал: «Мать моя была мудрая женщина, обо всем позаботилась, везде, где нужно, меня вовремя зарегистрировала. Благодаря этому документу, я буду получать пенсию как жертва геноцида». Горенштейн получал эту пенсию до самой смерти, и она была основным средством существования последних лет.
Значит, еще была жива некоторое время, когда приехали, и зарегистрировала там, где надо. Значит, не по дороге в эвакуацию умерла мама, ещё была жива Энна Абрамовна и зарегистрировала там, где надо. А доехали мать и сын до Намангана, который впоследствии станет местом действия рассказа о жизни в эвакуации «Арест антисемита». Горенштейн получал пенсию как жертва геноцида до самой смерти, и она была основным средством существования последних лет.
Перед самой войной Энна Абрамовна с девятилетним мальчиком скрывалась в Бердичеве у своих сестер, но уже очень скоро вынуждена была покинуть этот город. Горенштейн писал: «Восьмого июля 1941 года, через 17 дней от начала войны, танки немецкой дивизии победным маршем ворвались в Бердичев, «стратегически важный объект», как обозначен был Бердичев на оперативных немецких военных картах. А стратегического было в Бердичеве — только старьевщики и их клиенты. «Веселые немцы… ехали на танках и грузовиках, смеялись и кричали: «Juden kaputt!»[1]. Фридрих рассказывал, что чуть было тогда не погиб от разорвавшейся рядом бомбы. Им удалось с матерью сесть в последний эшелон, отправляющийся в эвакуацию.
В романе Владимира Брагина «В стране Дремучих Трав» (первое издание — 1948 год, второе — 1958) есть глава с названием «Дом с башенкой». Герой романа Сергей Думчев исчез из дома с башенкой в некоем городе Ченске, однако любимая женщина ждёт его и днём, и ночью у «бессонного окошка», и потому прозвали её «вечной невестой». Рассказчику неизвестен адрес дома с башенкой. Но можно попытаться найти дом с башенкой.
«Какой там адрес! Вот если идти отсюда налево, дойдёте до переулка, а переулок выведет к площади, от неё бульвар идёт, с бульвара повернёте во вторую улицу — опять налево. С этой улицы, считай, третий переулок направо. Так вот, в этом переулке, на правой стороне, четвёртый дом от угла забора. Дом с башенкой».
Как видим, и здесь метания вокруг дома с башенкой, и невозможность найти, и мучительное желание найти. Рассказчик спрашивает себя: «Так зачем же я искал дом с башенкой?» И отвечает: «Главное, что вот-вот — и загадка исчезновения человека, может быть, перестанет быть загадкой». Наконец, нашёл он дом с башенкой: «Постоял, прислушался. В домике было тихо. Слегка шумели тополя».
Горенштейн любил Брагина и откликнулся на образ дома с башенкой, символа исчезновения, своим домом с башенкой — безвозвратной потери матери. Иногда мне кажется — может быть, виной тому воздействие художественности — что рассказ Горенштейна с его бесконечной станцией, привокзальной площадью, вагоном, в котором мальчик едет дальше один, то есть «художественная» правда, ближе к действительности, чем признавал сам писатель. Дом с башенкой, вокруг которого блуждал мальчик и зафиксировался в детском сознании как символ смерти матери, не придуман им, и остался тайным наваждением будущего писателя. Именно тайным, то есть правдой, которую он способен был высказать лишь в отчужденно художественной, фикциональной сфере. Может быть, где-то в оренбургской степи, в маленьком городке стоит старый одноэтажный дом с башенкой, символ внезапно грянувшей беды — панического сиротства и одиночества, к которому Горенштейн мысленно возвращался всю жизнь. Стоит, не ведая, какие силы всколыхнул.
Он в 60-х годах написал для Андрея Тарковского сценарий «Возвращение» — продолжение своего рассказа «Дома с башенкой». Главный герой, уже взрослый человек, искал могилу своей матери, «утраченное время». Этот сценарий со «сложной психологией» нравился Тарковскому. Идею, однако, не удалось осуществить. В памфлете «Товарищу Маца…» Горенштейн написал: «…Могила моей матери — где-то под Оренбургом, могила отца — где-то под Магаданом. Я поставил им памятники: матери — роман «Псалом», отцу — роман «Место».
Сестры матери из Бердичева — Рахиль и Злота — приютили мальчика. В своей пьесе «Бердичев»[2], опубликованной впервые в Тель-Авиве в журнале «Время и мы», а в 2007 году в Москве в издательстве «Текст», он оставил им подлинные имена.
Тётки вернулись в Бердичев из эвакуации в 1944 году, сразу же после его освобождения, и застали пустую разорённую квартиру. У младшей сестры Рахили муж ушёл добровольцем на фронт и погиб под Харьковом. Нужно было содержать, кроме Фридриха, двоих своих детей, так что жили в постоянной нужде. Старшая сестра Злота, старая дева, считала себя опекуншей Фридриха. Она зарабатывала шитьём, что было рискованно в сталинские времена.
Мальчик оказался в кругу родственников, в пёстрой обстановке послевоенного быта с портретом Сталина над старым продавленным диваном и гипсовым бюстом Ленина на буфете. В ремарке к третьей картине пьесы «Бердичев» Горенштейн описывает накрытый в честь новогоднего праздника стол «в духе роскоши 46-го года»: «Стоят эмалированные блюда с оладьями из чёрной муки, тарелка тюльки, несколько банок американского сгущенного молока, жареные котлеты горкой на блюде посреди стола, картошка в мундире, рыбные консервы, бутылка ситро и бутыль спирта». За столом дружно и вдохновенно звучат застольные песни на смешанном русско-еврейско-украинском немыслимом языке, своеобразном явлении советско-еврейского конгломерата, густо замешанном на неповторимом местном колорите. Поют песню о Сталине на идише, «шедевр» еврейского фольклора:
Лоз лыбен ховер Сталин, ай-яй-яй-яй, ай.
Фар дем лыбен, фар дем наем, а-яй-яй-яй.
Фар Октобер революци, ай-яй-яй-яй-ай.
Фар дер Сталинс конституци, ай-яй-яй-яй.
(Пусть живёт товарищ Сталин — яй-яй-яй-ай. За жизнь новую, ай-яй-яй-яй… За октябрьскую революцию, за сталинскую конституцию, ай-яй-яй-яй-ай). Тут же дружно подхватывают песню о вожде народов, уже по-русски:
«Встанем, товарищи, выпьем за Сталина, за богатырский народ, выпьем за армию нашу могучую, выпьем за доблестный флот…».
В пьесе «Бердичев» Рахиль и Злота выходят на балкон и наблюдают за дракой во дворе «дружбы народов» — украинского, русского и еврейского. Злота, в отличие от взрывчатой «огненной» Рахили, медлительна, и к тому же она плохо слышит. Она подносит ладонь ко лбу козырьком, прикрываясь от солнца, чтобы лучше видеть.
Рахиль. Гоем шлуген зех…
Злота. Что такое?
Рахиль. Гоем дерутся…
Колька (лейтенанту). Оторвись!
Злота. Вус эйст «оторвись»
Рахиль. Оторвись — эр зол авейген… Чтоб он ушел.
Злота. Ну, так пусть он таки уйдет… Пусть он уйдет, так они тоже уйдут…
Рахиль. Ты какая-то малоумная… Как же он уйдет, если они дерутся?..
Злота. Чуть что, она мне говорит — малоумная… Чуть что, она делает меня с болотом наравне…
Рахиль. Ша, Злота… Ой, вэй, там же Виля…
Злота. Виля? Я не могу жить…
Рахиль (кричит). Виля, иди сюда… я тебе морду побью, если ты не пойдешь домой.
Виля. Оторвись!
Рахиль (Злоте). Ну, при гоем он мне говорит: оторвись… Язык чтоб ему отсох…
Витька (лейтенанту). Оторвись!
Лейтенант (озверев). Под хрен ударю!
Злота. Что он сказал? Хрон?
Рахиль (смеется). Ты таки малоумная. Оц а клоц, ын зи а сойхер…
Бердичев и квартира в сером кирпичном доме с «пузатыми» железными балконами и длинными деревянными верандами, выходящими во двор, стали для Фридриха символом домашнего очага. Он впоследствии воистину воспел Бердичев с его старой водонапорной башней, которая видна была отовсюду, узорными чугунными оградами и старинными мостовыми, изумительной красоты православным кладбищем, с его особой атмосферой и исторической судьбой.
Когда я однажды рассказала Горенштейну, что предки мои по материнской линии (Лернеры) выходцы из Бердичева, откуда во второй половине 19-го века во время русско-турецкой войны отправились они в Бухарест, он сказал мне:
«Если ваши предки жили в Бердичеве, то это значит, что они были свободными людьми! Без гетто-комплекса маленьких местечек с их гнетущей подавляющей атмосферой, страхом перед внешней средой и внешним окружением. Это был в России единственный крупный город со своей большой ярмаркой и городскими привилегиями, где евреи могли свободно себя чувствовать».
«Средневековый гетто-комплекс присущ евреям определенного сорта, — говорил он, — Это страх перед внешней средой, внешним окружением и компенсация его за счет властолюбивого господства над обитателями. Я знал и знаю евреев, которые к другим евреям продолжают относиться как к обитателям общего гетто. То пренебрежение и подчас гнусности, которые позволяет такой еврей по отношению к другому еврею, он никогда не позволил бы себе по отношению к русскому, украинцу, татарину, узбеку, потому что это внешняя среда, а внешней среды надо бояться. Таков их еврейский социал-интернационализм. И антисемиты еще говорят о едином еврейском кагале, а евреи-идеалисты — о еврейской солидарности. Нет более психологически разъединенного народа, чем евреи». Гетто-комплекс, а заодно и гетто-большевизм — излюбленная тема Горенштейна. Он говорил и писал о заболевании своего народа из-за «патологии истории» много и часто. В статье «Гетто-большевизм и загадка смерти Ицхака Рабина» (Зеркало Загадок, 1996, 3) он развил эту тему. «Нет более психологически разъединенного народа, чем евреи, — писал он, — и создание еврейского государства как раз и должно было служить психологическому объединению».
Пьеса «Бердичев», написанная в 1975 году, имела в театральных кругах Москвы не меньший успех, чем пьеса «Волемир» (1964). Марк Розовский во время чтения не смог её дочитать — заплакал, и пьесу дочитывал сам автор. Виктор Топоров в некрологе Горенштейну, «Великий писатель, которого мы не заметили» («Известия»,12 марта 2002 года) назвал «Бердичев» одной из вершин творчества писателя. В своё время кинокритик Александр Свободин отмечал, что пьеса недостаточно оценена — она «превосходит то, что сделал Бабель в описании своих классических персонажей еврейского быта». Сам же Горенштейн категорически отказывался от сравнений «Бердичева» с произведениями Бабеля. Впрочем, приведу случай с Горенштейном во Франкфурте-на-Майне. Когда в одной галерее его спросили, откуда у него такое имя, он ответил: «В России у меня было имя Исак. Фамилия — Бабель. «Фридриха» купил за десять тысяч марок».
В одной из своих последних работ, в эссе «Как я был шпионом ЦРУ», писатель постоянно возвращается к довоенному и послевоенному Бердичеву, создавая его особую городскую семантику в лучших традициях писателей-урбанистов. Он сокрушается, что снесли красавицу водонапорную башню, уничтожили бульвары, вырубили старые каштаны, разрушили старые дома в стиле барокко и рококо.
«Такие дома барокко и рококо с ажурными балконами, в которых ещё успели пожить Рахиль и прочие персонажи моей пьесы «Бердичев», теперь разве что в Берлине, Вене, Милане и прочих подобных городах увидишь… В бывшем городе Бердичеве, ещё с башней, бульварами и домами в стиле рококо и барокко, чудные старики старьевщики ходили по мощеным старым булыжным улицам и к радости детворы кричали: «Айн галош — а ферделе! Один галош — лошадочка!» И детвора сбегалась со всех сторон, несла старые галоши, старые башмаки, позеленевшие медные шпингалеты, ржавые замки… А в оплату получали глиняных лошадок, глиняных коровок, куколок, свистулек, сладких красных и зелёных петушков и рыбок на палочке, а кто был поразумней и поэкономней, брал копейку. Эта еврейская жизнь веками цепко, как растение у забора, цвела и цеплялась корнями, изо всех сил пила соки этой благодатной Божьей земли, невзирая на все погромы, порубки и злобу «коренных» дубов и колючих кустарников, желавших все Божьи соки пить самим».
Страницы о Бердичеве в романе «Попутчики»,[3] на мой взгляд, одна из вершин творчества Горенштейна. Главный герой романа писатель Феликс Забродский оформил командировку в Здолбунов, казалось бы, без всякой необходимости. Заказанный издательством фельетон он вполне мог бы написать и без посещения «места происшествия». Однако была у него для поездки тайная причина: захотелось опять проехать мимо Бердичева. На подъезде к станции герой размышляет о городе, в котором жил всего четыре года в ранней юности. Тем не менее, всегда, когда он подъезжает к Бердичеву, его охватывает ни с чем не сравнимое волнение. Он сожалеет о том, что само название города стало символом комически-постыдного. Несправедливо обиженный, затравленный город, думает он. Поезд стоял у станции «Бердичев» всего три минуты. Бердичевляне на перроне беспрерывно кричали, выкрикивали имена, звали, искали друг друга. Забродский вдруг, неожиданно для самого себя, в смятении чувств, бросился к двери и, держась за поручни, подавшись вперед, насколько возможно, стал «выкрикивать» своё собственное имя. «Забродский, Забродский, Феликс Забродский!», — кричал он самозабвенно. «Пусть моё имя и фамилия окунутся в бердичевский воздух, поплывут в нём вольным стилем, обогнут здание вокзала, приземлятся на бердичевский булыжник, поскачут по трём городским бульварам, которые тянутся от самого вокзала к центру далее к тому месту, где стояла ныне покойная, знаменитая бердичевская водонапорная башня, сложенная из серого старинного кирпича». На такой пронзительной ноте произошла встреча с Бердичевым.
А в «Попутчиках» так и вовсе написал: «Бердичев — это историческая родина российского еврейства и всех нас, даже старых выкрестов-петербуржцев подозревают в связи с ней. Но только ли российское еврейство подозревают? Я слышал, что в напряженном 1967 году советско-сталинский представитель ООН, товарищ господин Малик крикнул представителю Израиля:
— Здесь вам не бердичевский базар!
Понятно, когда они оскорбляют Тель-Авив или Вашингтон, или в зависимости от политических потребностей Париж, Стокгольм, Рим, Берлин. Но в данном случае оскорбляют город, находящийся на собственной территории, превращают его в нечто международное и сами не стесняются выступать в качестве некоей международной межидиологической силы.
Бердичев — город-призрак, город, рассеянный по стране и по миру, город, жителями которого являются люди, нога которых не касалась бердичевских улиц: московский профессор, нью-йоркский адвокат, парижский художник».
Сохранился видеофильм (его снимал оператор по фамилии Манюк), где я на последнем чтении Горенштейна осенью 2001 года в книжном магазине Нины Гебхардт «Радуга» в Берлине, читаю эту сцену, и писатель слушает и плачет. К сожалению, я этот фильм видела без моего чтения сцены железной дороги до Бердичева, она кем-то вырезана, и непонятно, отчего плачет Фридрих.
…Поезд медленно тронулся, и в который раз появилось непреодолимое желание сойти с поезда и уйти вглубь города, окунуться в него и, может быть, пройти к дому, где жил в юности, и где не осталось никого из родственников и близких. «Пока не поздно, пока поезд движется медленно, хорошо бы сойти, снять номер в бердичевской гостинице, утром погулять по бульварам, потом пойти в гости к Гуманюку в его кулацкую хату, сделанную по-хозяйски, крытую цинком. Выпить сахарного самогона, поесть великого сала, поесть жирных баклажан, поесть вареников с вишнями. Нет, опять я проехал мимо Бердичева. Сегодня буду ночевать в гостинице города Здолбунова Ровенской области. Потому что у меня нет сил жить в бердичевской гостинице. В Бердичеве я мог бы спать только в домашних условиях».
После смерти Горенштейна 2 марта 2002 года мне приснился сон. Я увидела серый кирпичный дом с деревянными верандами-балконами, напротив дома — деревянные сараи, возле которых лежали аккуратно сложенные поленницы. У деревянного крыльца стояла пустая детская коляска. Просторный летний двор, освещенный неподвижным солнцем, был совершенно безлюден и беззвучен.
Мне казалось, что сцена отделена от меня невидимой преградой. Собственно, я и не собиралась преодолеть эту преграду. Я во сне помнила слова Фридриха о Солярисе: «Что такое «Солярис»? Разве это не летающее в космосе человеческое кладбище, где все мертвы, и все живы?»
Но этот двор не был кладбищем. Он застыл в ожидании. И я догадалась: это была театральная декорация ещё не сыгранной пьесы. Занавес уже поднялся, но актеры ещё не вышли на сцену.
Горенштейн романтизировал Бердичев: «Бердичев — это уродливая хижина, выстроенная из обломков великого храма для защиты от холода, дождя, и зноя… Так всегда поступали люди во время катастроф, кораблекрушений, когда они строили себе на берегу хижины из обломков своих кораблей… Вся эта уродливая хижина Бердичев… действительно кажется грудой храма, но начните это разбирать по частям, и вы обнаружите, что заплеванные, облитые помоями лестницы, ведущие к покосившейся двери этой хижины, сложены из прекрасных мраморных плит прошлого, по которым когда-то ходили пророки, на которых когда-то стоял Иисус из Назарета…»
—
Однако вернемся к юному Горенштейну. Злота и Рахиль понимали, что дать высшее образование сыну «врага народа» будет трудно. В пьесе Бердичев Злота говорит о Виле (в этом подростке мы узнаем самого автора): «Пусть ваши дети будут слесари, а Виля будет большой человек, большой врач или большой профессор, как его отец. Люди ещё лопнут, глядя на него».
Сын «врага народа» мог поступить либо в мукомольный, либо в горный институт. Горенштейн поступил в Днепропетровский Горный институт. Могу себе представить, с какими слезами и напутствиями отправляли юношу поступать в «шахтерский» институт. У Злоты были серьёзные основания для беспокойства: Фридрих болел полиомиелитом (во время войны прививок не делали) и с тех пор едва заметно прихрамывал. «С такой ногой только на шахте работать!» — причитала Злота, — врагам моим такого не пожелаю!» Однако снарядили в дорогу, дали целую сумку с продуктами. Там, в этой сумке, чего только не было: и банка гусиного жира со шкварками и жареным луком, и коржики, и банка свежесваренного варенья из крыжовника, и жареная курица. А в институте выдали нарядный чёрный мундир с золотыми погонами. Правда, Фридрих надевал его только по торжественным дням, а в остальное время носил коричневую вельветовую куртку, которую сшила ему Злота.
—
В 1955 году Фридрих Горенштейн стал обладателем диплома горного инженера и получил распределение на шахту в Кривой Рог. Отсюда у автора будущего романа «Зима 53-его года» знание шахтерской профессии. Герой повести — его зовут Ким — как и автор, личность с неподходящей анкетой, у него также репрессированы родители. Обвиненный в космополитизме, Ким отчислен из университета (он проявил самостоятельность мысли, заявив однажды, что Ломоносов ошибся, считая источником подземного жара горение серы). Ким, сын «врага народа», работает на шахте под постоянной угрозой ареста и в конце повести погибает. Примечательно, что герой так же, как и Фридрих (в честь Энгельса), назван в духе времени. Ким — аббревиатура. (Коммунистический союз молодежи, как известно, до войны назывался Коммунистическим интернационалом молодежи, сокращенно КИМ).
Высказывания критиков, звучавшие в 60-х годах как политический донос, о том, что труд советского человека в этом романе показан хуже подневольного каторжного труда в сталинских лагерях, вполне справедливы.
Безысходное положение, в котором, находился Ким, ничуть не лучше положения Ивана Денисовича из повести Солженицына. Более того, в то время, как у Ивана Денисовича остается хотя бы надежда выжить и освободиться, «свободный» Ким знает, что надежды нет — «освобождаться» можно либо в лагеря, прямиком к Ивану Денисовичу, либо в смерть, что, собственно, и произошло, когда исчезла последняя опора жизни — любовь к ней.
Горенштейн в «Зиме 53-го года» откровенно «намекал» на знаменитую повесть Солженицына и даже полемизировал с ней. Дескать, зачем далеко ходить? Вы пишете об экстремальных условиях в сталинском подневолье, а я докажу, именно докажу, что на воле бывало не лучше. Смерть Кима, говорит писатель, «страшнее любых земных мук».
Намеренно провожу эти «параллели», поскольку оба произведения предназначались для премьеры в «Новом мире» с временным промежутком всего лишь в три года. Впрочем, для эпохи уходящей «оттепели» — это солидное временное расстояние. Литературный редактор судьбоносного тогда журнала Анна Берзер «Ивана Денисовича» сумела «протолкнуть» (а, как потом стало известно, повесть Солженицына была опубликована ещё и по личному распоряжению Хрущева), а «Зиму 53-го года» — «протолкнуть» не смогла. Во вступительной статье Инны Борисовой к книге Анны Берзер «Сталин и литература»,[4] рассказывается о скандале, возникшем в «Новом мире» в связи с тем, что Анна Самойловна приложила максимум усилий для того, чтобы опубликовать повесть «Зима 53-его года». «Ей не удалось опубликовать повесть Фридриха Горенштейна «Зима 53-его года. Эта история едва не окончилась уходом её из журнала. Но Твардовский её не отпустил».
Нахожу расхождения в воспоминаниях Инны Борисовой с рассказом самого Горенштейна об этих событиях в его эссе «Сто знацит?»[5]: «Анна Самойловна Берзер, редактор отдела прозы «Нового мира», через головы членов редколлегии дала прямо Твардовскому рукопись неизвестного рязанского учителя Солженицына. «Я была уверена — Твардовскому понравится, — сказала она мне, — а вашу рукопись «Зима 53-го года» я дать не могла, не была уверена, понравится ли». Самой Анне Самойловне рукопись нравилась, но некоторое время спустя она сказала, что разочаровалась во мне. Я критически отозвался о художественности сочинений Андрея Синявского, а Андрей Синявский был тогда для интеллигенции святым: жертва нашумевшего процесса. Прошло ещё некоторое время, и при случайной встрече (я не встречаюсь с теми, кто во мне разочаровался) Анна Самойловна Берзер заявила, что должна извиниться передо мной: относительно Синявского я был прав — «отвратительная личность». (Я не о личности говорил). Андрей Синявский в то время уже был в Париже, где купил дом, преподавал в Сорбонне и писал критические статьи в издаваемом им журнале «Синтаксис» об идеях Солженицына. Лет пятнадцать спустя, вновь приехав в Москву после долгого перерыва, я из-за занятости не позвонил Анне Самойловне, и потом мне сказали, что она обижается, почему не позвонил, не встретился. Да, это моя вина, которой не искуплю, поскольку вскоре Анна Самойловна умерла».
В этих записках Горенштейна ощутима его обида к редактору, не пожелавшему его, Горенштейна, так же настойчиво отстаивать, как Солженицына (а так же Некрасова, Домбровского, Войновича и др.) и отважно передать его рукопись «через головы редакции Твардовскому», тогда как Солженицына не только отстоять сумела, но и терпеливо редактировала неготовую рукопись. Мне, разумеется, все это известно со слов Горенштейна. Анна Самойловна была талантливым литератором, и умела править чужие рукописи не хуже Салтыкова-Щедрина, редактора «Отечественных записок», который неумелые рукописи своих авторов переписывал заново, так что читатели удивлялись: «Почему писатель «Н» только у Салтыкова-Щедрина хорошо пишет?»
Примечательно, что Анна Берзер настойчиво и бесстрашно сражалась за Солженицына спустя всего лишь восемь месяцев после скандала с рукописью Василия Гроссмана «Жизнь и судьба», возникшего в журнале «Знамя» и последующего затем ареста рукописи и копирки. Итак, Анна Самойловна была в восторге от «Зимы 53-го», однако бороться за Фридриха, за судьбу его книги, не хотела. Так считал Горенштейн.
В этих непростых отношениях Горенштейна с литературным редактором «Нового мира» отражено назревающее противостояние между ним и той самой диссидентствующей «вашей интеллигенцией», апологетом которой Анна Самойловна была.
С каким чувством Фридрих спускался в чёрную глубину шахты, подальше от «воздуха, деревьев и звёзд», можно только догадываться. Рассказывать о работе на шахте он не то, что не любил — категорически не хотел. Когда я попросила Горенштейна подробней рассказать о работе на шахте, он ответил мне только: «Читайте внимательно «Зиму 53-го года». Часто он напевал песню из кинофильма «Шахтеры», что в контексте берлинских реалий, а также моих познаний о каторжном труде на шахте из романа Фридриха, звучало, как фантасмагорические солярисовские мотивы:
Спят курганы тёмные,
Солнцем опалённые,
И туманы белые
Ходят чередой.
Через рощи шумные,
И поля зелёные
Вышел в степь донецкую
Парень молодой.
Я тоже помнила слова песни Бориса Ласкина, и затем мы уже пели вместе песню о
романтике шахтерского труда:
Там на шахте угольной
Паренька приметили,
Руку дружбы подали,
Повели с собой.
Девушки пригожие
Тихой песней встретили,
И в забой отправился
Парень молодой.
Горенштейн, как и его герой Ким, попал в аварию: в шахте случился обвал. Целые сутки он простоял в забое по колено воде (к тому же ещё и повредив и без того больную ногу), пока его оттуда не вытащили. Больная нога беспокоила его до конца жизни. «Дни работы жаркие, на бои похожие, в жизни парня сделали поворот крутой», причём, поворот не менее крутой, чем когда-то бесконечное кружение вокруг дома с башенкой. Полагаю, что с «Зимой 53-его года» произошло то же, что и с «Домом с башенкой» — говорить о самых тяжёлых этапах своей жизни писатель мог только языком литературы.
Москва отвернулась от молодого Горенштейна именно тогда, когда он находился в расцвете сил и таланта. Бурных дней круговорот завершился, и хотелось печальное прошедшее забыть, забыть изнуряющий трепет души.
Со временем писатель стал находить и положительные стороны в разрыве с Москвой и говорил:
«Не всё прошло бесследно. Если бы суета в «Новом мире» из-за шахтерского романа завершилась в мою пользу, я стал бы благополучным, успешным, хорошо оплачиваемым писателем и вряд ли написал бы романы «Место» и «Псалом». Так что судьба поступила со мной жестоко, но верно. Полное неприятие моего творчества вашей интеллигенцией, в том числе и лидером демократического движения Твардовским, помогли мне, парню молодому, окончательно уйти в степь донецкую «на работу славную, на дела хорошие».
И когда отступила суета московского «большого» света, наступил безмятежный час труда. Он написал «Псалом», которым спустя десять лет привёл в восхищение французскую критику. Показалось, ещё немного, ещё чуть-чуть — и будет он признан официальными «литературными инстанциями» и осыпан, наконец, почестями суетного мира, достойными наградами, дающими возможность существовать безбедно как профессиональному литератору.
Итак, именно роман «Псалом», написанный в Москве в 1973-74 годах, принёс Горенштейну успех на Западе. В 1984 году роман был переведён на французский и опубликован в издательстве «Галлимар». Горенштейн рассказывал, каким образом складывалась цепь случайностей, и как «личный» фактор или, как он ещё говорил, бытовой, сыграл свою особую роль в шумном успехе романа.
Книга оказалась у авторитетного французского критика Эгона Райхмана, который вначале не спешил с нею, поскольку у него было много других дел, и нужно было прочитать ещё множество книг, стоящих на очереди и не терпящих отлагательства. Потому он отложил «Псалом» на время. Роман лежал среди груды отложенных книг и покорно ждал своей очереди, но однажды почему-то привлёк внимание жены критика — возможно, её привлекло название. Она начала его читать, и, потрясенная, залпом прочитала до конца. Эгону Райхману она сообщила, что только что прочитала роман века!
Так «Псалом» был прочитан Райхманом «вне очереди». Критик читал его с нарастающим изумлением. Тогда и была опубликована его статья в газете «Ле Монд» (и, по сути дела, первый серьёзный отзыв в печати), где автор романа был назван одним из крупнейших писателей современности. За ней последовали статьи в «Нуовель обсерветер», в «Фигаро» и других изданиях — «Псалом» стал событием года.
Популярность Горенштейна во Франции во второй половине восьмидесятых годов была настолько велика (писатель называл этот период «парижским»), что на традиционную ежегодную встречу в Елисейском дворце с деятелями искусств разных стран, Горенштейн как представитель русских писателей дважды приглашался тогдашним президентом Франции Миттераном — в 1987 и в 1989 годах.
Миттеран прочитал «Псалом», и во время этих встреч разговаривал с писателем, причем, без переводчика — Горенштейн сносно говорил по-французски. Впоследствии писатель говорил: «Вот ведь были правители, которые читали книги. Миттеран, например. Не уверен, что нынешний глава Франции вообще что-нибудь читает».
Текст доработан 15. 12. 2021
[1] Ф. Горенштейн, Как я был шпионом ЦРУ, Зеркало Загадок, Берлин 2000, 9.
[3] Впервые отрывок из романа «Попутчики» («Попутчик до Здолбунова») был опубликован в Нью-Йорке в журнале «Слово», полностью роман вышел небольшим тиражом в 1989 году в Лозанне
[4] А. Берзер. Сталин и литература. Звезда, №11, 1995. Вступительная статья редактора «Нового мира» тех лет Инны Борисовой. Инна Борисова была другом Фридриха Горенштейна.
[5] Сто знацит? Кладбищенские размышления. Зеркало Загадок, 1998,7.
Часто он напевал песню из кинофильма «Шахтеры», что в контексте берлинских реалий, а также моих познаний о каторжном труде на шахте из романа Фридриха, звучало, как фантасмагорические солярисовские мотивы:
Спят курганы тёмные,
Солнцем опалённые,
И туманы белые
Ходят чередой.
Через рощи шумные,
И поля зелёные
Вышел в степь донецкую
Парень молодой.
Я тоже помнила слова песни Бориса Ласкина, и затем мы уже пели вместе песню о
романтике шахтерского труда:
_____________________________________
Вы, наверное, имели в виду ставший культовым фильм «Большая жизнь». Его режиссер Луков Леонид Давидович. Уже сам режиссер – личность неординарная, сложная. А его имя достойно увековечивания. Но ВИКИ дает о нем очень скупые и формальные сведения: уроженец Мариуполя, сын известного на весь город фотографа. Правда, добавляет, что судьба его драматична. Фильм тогда невероятно воздействовал на ум и души людей, а песни на музыку Никиты Богословского до сих пор незабываемы. Тогда зажглась (как сейчас бы сказали ) звезда Петра Алейникова. Он стал национальным героем.
Спасибо!
Замечательная статья!
Очень убедительно.
Спасибо!
«Средневековый гетто-комплекс присущ евреям определенного сорта, — говорил он, — Это страх перед внешней средой, внешним окружением и компенсация его за счет властолюбивого господства над обитателями. Я знал и знаю евреев, которые к другим евреям продолжают относиться как к обитателям общего гетто. То пренебрежение и подчас гнусности, которые позволяет такой еврей по отношению к другому еврею, он никогда не позволил бы себе по отношению к русскому, украинцу, татарину, узбеку, потому что это внешняя среда, а внешней среды надо бояться. Таков их еврейский социал-интернационализм. И антисемиты еще говорят о едином еврейском кагале, а евреи-идеалисты — о еврейской солидарности. Нет более психологически разъединенного народа, чем евреи». Гетто-комплекс, а заодно и гетто-большевизм — излюбленная тема Горенштейна. Он говорил и писал о заболевании своего народа из-за «патологии истории» много и часто. В статье «Гетто-большевизм и загадка смерти Ицхака Рабина» (Зеркало Загадок, 1996, 3) он развил эту тему. «Нет более психологически разъединенного народа, чем евреи, — писал он, — и создание еврейского государства как раз и должно было служить психологическому объединению».
«Средневековый гетто-комплекс присущ евреям определенного сорта, — говорил (Ф.Г.)
Я знал и знаю евреев, которые к другим евреям продолжают относиться как к обитателям общего гетто. То пренебрежение и подчас гнусности, которые позволяет такой еврей по отношению к другому еврею, он никогда не позволил бы себе по отношению к русскому, украинцу, татарину, узбеку, потому что это внешняя среда, а внешней среды надо бояться…
Нет более психологически разъединенного народа, чем евреи».
—————————————————
Я бы добавил: только велосипедисты — более психологически разъединенный народ, чем евреи, каждый норовит быть первым на своём велосипеде .
Горенштейн писал: «Восьмого июля 1941 года, через 17 дней от начала войны, танки немецкой дивизии победным маршем ворвались в Бердичев, «стратегически важный объект», как обозначен был Бердичев на оперативных немецких военных картах. А стратегического было в Бердичеве — только старьевщики и их клиенты. «Веселые немцы… ехали на танках и грузовиках, смеялись и кричали: «Juden kaputt!»[1]. Фридрих рассказывал, что чуть было тогда не погиб от разорвавшейся рядом бомбы. Им удалось с матерью сесть в последний эшелон, отправляющийся в эвакуацию.