©"Семь искусств"
  март 2022 года

Loading

В эту ветвь Дикоросли автор находит важным включить, с минимальной редактурой, свои реакции на актуальные события в фейсбуке и Живом Журнале, поскольку там оказалось высказанным, по чувству автора, нечто принципиальное.

ָОльга Балла-Гертман

ְДИКОРОСЛЬ

(продолжение. Начало в №11/2017 и сл.)

Ольга Балла-ГертманБанальные очевидности: Упорствовать

(для самонастраивания — психотерапевтическое)

Важнее войны, важнее всего — жизнь, её сбережение, культивирование и передача доступными нам способами. Не только и не в первую очередь собственной — просто потому, что она собственная вся.

Соответственно — упорствовать, упорствовать, упорствовать во всём, что способствует сохранению и утверждению жизни и смысла.

Первая ночь весны

И ещё одну очевидность стоит напомнить себе самой (есть такие положения, которые имеет смысл неустанно проговаривать, утверждая, уточняя, вращивая в себя, — на разных материалах). — Быть хорошей и приемлемой для каждого дело настолько безнадёжное, что не стоит труда (а несоответствие чужим ожиданиям не стоит печали), но стараться соответствовать тому, что чувствуется правильным в свете собственных ценностей, в свете того, во что действительно веришь, — задача настолько первостепенная, что для неё сделано недостаточно, если не сделано всё.

Конечно, нынче та ситуация, когда надо быть готовой к любому разрыву виртуальных отношений (невиртуальные, к счастью, разорвать труднее, — я бы сказала, невозможнее), — потому что любое высказывание, любая позиция, любой степени осторожности (и даже в прямое следствие осторожности) — способны сегодня вызвать протест и гнев. Любое абсолютно. Надо быть готовой (то есть — не драматизировать, поелику возможно) к сужению круга связей, к уменьшению числа тех, со стороны которых предполагаешь понимание и принятие.

Всякий публично высказывающийся сейчас ставит себя под удар — который непременно на него и обрушивается.

Для душевного спокойствия (которое, конечно, — разновидность слепоты — хотя выжить и помогает, — по крайней мере, психически) надо быть только с совсем-своими и не лезть в публичное пространство.

Но это — «голову под крыло».

Сама я, по собственной инициативе, не буду рвать ни с кем отношений, — по меньшей мере, надеюсь на это.

***

И: я не верю, что истины не существует. Я верю лишь в нашу — мою всего прежде, если не единственно — сильно ограниченную способность её видеть и вместить, но также и в стремление видеть больше.

Увы, это стремление — во что я также верю — достигается, будучи в полной мере выражено, — ценой саморазрушения.

(Человек — как таковой — разновидность заблуждения, да. <Это — так называемая «своя правда»>.)

***

Ощущение защищённости, по большому счёту, всегда ложное. (Чувство собственной правоты, скорее всего, тоже.) Просто надо уметь жить с пониманием этого (что вообще-то даже по не очень большому счёту невозможно), и теперь у нас есть все основания научиться невозможному.

Может быть, с помощью понимания того, что есть вещи важнее (нашей личной) защищённости. И уж несомненно — важнее нашей личной правоты.

Из ФБ-хроник

Отключаю комменты у некоторых фб-записей после того, как по результатам двух постов, которые казались мне конструктивными, нежданно получила со всего размаху в лоб от людей, с которыми до тех пор, как опять же казалось, у нас было взаимопонимание. Я хочу и чувствую нужным высказываться, но в лоб получать нужным не чувствую, лоб у меня один, и он мне ещё пригодится (и не хочу иметь в результате ударов злых чувств в отношении тех, кто найдёт в себе причины, чтобы эти удары нанести). Если кто-то возмущён, он имеет полное право и все возможности не читать.

(На самом деле я думаю, что каждый из нас теперь (и теперь, и вообще) вправе и даже где-то должен писать о своих именно чувствах и мыслях во всей их ситуативности, недостаточности, даже несправедливости (увы, без неё, скорее всего, совсем никак), — свидетельствовать на свой лад о том, что он действительно знает — на личном опыте. Общей, целостной картины всё равно сейчас ни у кого нет. Пожалуй, единственное, во что я хоть как-то верю, — это личные свидетельства.)

О нормальном

Кроме того, мне думается, что вопреки всему стоит сохранять в себе семена мирной жизни, чтобы потом выращивать её, когда придёт время. А оно придёт.

Нормального (утрачиваемого нами теперь) в памяти, в привычках, в нерефлектируемых (псевдо)очевидностях сейчас — больше, чем вокруг.

Так, конечно, думали и люди во втором десятилетии прошлого века — после начала Первой мировой, после революции: вот вернётся же в конце концов когда-нибудь мирная, нормальная — то есть дореволюционная, довоенная жизнь. Так думали русские эмигранты межвоенного десятилетия — имевшие деятельную надежду на то, что вернутся в Россию, которую смогут устроить по своим соображениям, готовились к этому; детей, родившихся там, готовили к этому в русских учебных заведениях — в Чехии, Сербии… Не состоялось. Состоялось совсем иначе.

Но ведь сохранили же они эту нормальную жизнь — как собственную человеческую форму — в самих себе. И, я думаю, она помогла им — даже тем, кто вернулся / остался и попал в лагеря — выжить: стойкая, упорная, вопреки всему память о норме.

Марта 2-го дня

Война, конечно, сильно меняет оптику — искажает её, заставляя видеть только её, её одну, а всё, что до неё и помимо неё, как незначительное. Она всё обесценивает — всё реальное, осязаемое, близкое, на что возможно влиять, всё норовит вытеснить из поля зрения, заполнив всё собой, собой, собой.

Этому придётся противостоять усилием, причём так, чтобы, видя близкое, не переставать видеть её — её, выжигающую глаза.

(Не говоря уже о том, что война обостряет чувствительность, растравляет раны, наносит новые, и люди делаются и поневоле, и по доброй воле куда резче, категоричнее, немилосерднее, чем были бы в мирной ситуации, тут нападение — форма защиты. Это стоит помнить и понимать.)

Наконец, как любая трудная ситуация, она — испытание на способность к достойному поведению, — к тому, что лично ты таковым считаешь.

Вот и упражняйся, — чудная возможность.

Будем учиться — чему только возможно научиться в этой ситуации.

В общем, лех ульмад.

***

По итогам некоторых интернет-дискуссий имею заметить ещё вот что.

Один человек, узнав о том, что тебе от чего-то страшно, сообщит тебе, что на дух не выносит трусов.

Другой — не обязательно знающий тебя давно и хорошо, но тем более, если знающий, а ещё того более — если нет, — узнав о том же самом, обнимет тебя и скажет: «Не бойся. Я с тобой».

Кто из них хороший человек, давайте решим сами. Наверно, оба.

Зёрнышко света

И всё-таки не могу, не умею не воспринимать (едва проклюнувшуюся) весну как прибывание и обещание счастья, света и смысла.

Нечто уверенно (безосновательно, но уверенно!) обещающее свет и смысл есть в самой дате, в самом сочетании цифр: 02.03., второе марта. Зёрнышко света, маленькое, тихое, ясное, которому предстоит прорасти.

Марта 3-го дня

Один милый друг предполагает писать в нововосстановленном ЖЖ личную антропологию катастрофы. (Мне важен этот тип видения, и да, будем, но) Будем-ка мы писать ещё и антропологию противостояния ей.

Марта 5-го дня

По одному из ныне актуальных вопросов думаю (уверена), что культура, в частности — в особенности — поэзия, но и вообще культурная активность (кроме, разумеется, развесёлых плясок) нужна как воздух, необходима совершенно, человекообразующе. Она даёт возможность человеку быть человеком, а не (только) орудием и расходным материалом исторических обстоятельств.

Я понимаю, что пока не до стихов — но тем они насущнее.

В свете сказанного я намерена — чем ныне и занимаюсь — активно и усердно писать о книгах и воплощаемых в них смыслах, не сводя разговора все-мы-слишком-знаем-к-чему.

Вчера обкатывала внутри себя некоторые формулировки, — вот избранное из них (сплошь открытие очевидного, но так уж устроена нынешняя жизнь, что имевшее в прежнем мире статус очевидного надо в некотором роде переутверждать). Первая: нельзя жить войной, потому что невозможно и недолжно жить смертью. Ей необходимо сопротивляться в доступных тебе формах.

Вторая: видимое нами теперь — не конец Большой Истории. Мы ещё многое увидим. В России (и вне её) надо жить долго.

Повеситься, да, хочется. Но вот не дождутся. Не дождутся.

Впрок

Но весна, весна.

Весна — сама по себе путешествие в дальние края, даже если никуда не едешь. Она вся — огромное, широкое движение во все стороны сразу, но прежде всего, конечно, — вперёд, — даже когда стоишь на месте, да ещё закрыв глаза — движешься вместе с весною всем существом, внешним и внутренним.

Весна вся — и всею собой — сообщение нам о распахнутых (до безличности огромных) перспективах. Не обязательно — и даже менее всего — о наших собственных: о перспективах вообще, как о модусе существования — о том, что они бывают, что они есть. О раскрытости, о движении, о несущественности препятствий. О крупности жизни — но, что важно, — о динамической крупности, существующей только в движении, во многом этим движением и создающейся. — Весна, во весь голос — о том, что жизнь велика, что большого дела персонально до нас ей нет — но она при этом нам щедро адресована, и нам тоже.

Весна — именно весна, а никакое не лето — время запасаться большими пространствами, полными временем, как воздухом — впрок, на долгую-долгую дорогу. Весна — время будущего и время запасаться им, совершенно независимо от того, будет это будущее или нет: потому что это тоже не наше личное будущее, даже не историческое — это будущее как модус существования. Как качество и агрегатное состояние вещества жизни.

Марта 6-го дня

Держать (растить) себя как единицу осмысленности. И не отвергать своих = тех, кто действительно близок в чём-то важном, даже если те с нами не вполне (а то и просто не) согласны.

Одно из важных, важнейших умений, которые (мне, кому же ещё) предстоит теперь освоить, — это умение не отворачиваться внутренне от тех, кто на основании позиций ли, чувств ли отвернулся от нас. Видеть их правду — даже не принимая её, и понимать — даже не принимая, особенно не принимая.

Иногда это (почти) невозможно, да, очень близко к невозможному, как уже не раз говорилось, как постоянно думается, — но у нас теперь время упражнения в невозможном.

Как некогда сказал всуе и не всуе поминаемый нынче Макс Волошин, человек важнее его убеждений (теперь я понимаю, что он — этот страстный, глубоко и мощно чувствовавший человек — встал на немного нечеловеческую, надчеловеческую точку зрения. Человека как такового обыкновенно разрывают совсем другие страсти. То было упражнение в невозможном в чистейшем, жгучем виде — и, вопреки невозможному, ему многое удалось). Я рада, что в последние дни февраля некоторое количество (нервного, тяжкого) времени заняло у меня писание о нём для «Знание – Силы» (и удалось сказать там, что это была совсем не позиция «над схваткой», как почему-то принято повторять из текста в текст). Он — как это ему было свойственно и при жизни — пришёл на помощь исключительно вовремя.

Будем приходить на помощь друг другу. А если уж совсем никак не получается, лучше просто отойти.

Пожирать

А в Фаланстер, конечно, ходить нельзя. Там — просто раздирает (как всё раздирающее, это по определению не способно быть ни рациональным, ни конструктивным. Видимо, среди моих добродетелей этого нет, пора уже и смириться). Слишком хочется всего: пожирать, интериоризировать, делать частью себя, хоть бы и в ущерб любым соображениям здравого смысла (в основном, в ущерб им и получается). Это, конечно, даже больше, чем самоутверждение (пожирание книг отчётливо идёт в ущерб самоутверждению, когда вместо конструктивной работы, связанной с выполнением социальных и вообще человеческих обязательств и таким образом — с созданием и поддержанием хоть какого-то своего имиджа и статуса, — сидишь и тупо читаешь то, что тебе интересно сию минуту. Сладкая жизнь. — Когда-то так же точно поступила я и с образованием, которого в результате толком и нет.) — Это просто страсть, сжигающая, уничтожающая своего носителя, как и положено всякой страсти. Это прежде всего огонь, а уж потом — если вообще — свет разума, познания, понимания и других хороших ценностей; уж потом, если вообще — преодоление энтропии (а то — прямо даже и она сама). Это всего лишь лютая страсть, требующая — и забирающая — себе своего носителя в качестве жертвы.

Неосвобождение от биографии

Вопреки многому я не думаю, что, как пишут нынче умные люди, теперь рухнули наши биографии и что полноценное мышление — возможное, предположительно, только в их рамках, — отныне невозможно.

В 1917-м, например, случилось обрушение (формальных социальных) траекторий и сценариев куда покруче нынешнего, — но мышление продолжалось. Не говоря уж о том, что, по моему чувству, биография (в том числе и как инструмент мышления) со всеми своими зигзагами и их смыслами всё-таки в самом человеке, в структуре его личности, а вот этого никто не отменял (я это ощущаю на уровне очевидности, но проговорить всё-таки нужно). Биография, то есть, и шире и глубже социальных её подпорок, декораций, условий.

Речь исчезания*

О своём, о совсем-своём не пишется (ну, плохо и с сопротивлением пишется) даже для себя, не то что для чьего бы то ни было прочтения — нет чувства, что всё это имеет значение и достойно формулирования, есть чувство скорее обратное. Стареющий, уходящий (суеверность подталкивает избегать слова «умирающий», но думаю-то именно его) человек делается всё прозрачнее, его личные качества и обстоятельства истаивают, сквозь него всё больше просвечивает мир. Он — как тающая льдинка.

Всё это «своё», чувствуется всё больше, — не только выговаривания недостойно, но и, кажется, существования. Его назначение (с некоторого момента жизни) — в том, чтобы исчезнуть.

Всё больше хочется, чувствуется нужным (если вообще говорить, то) говорить о том, что больше, значительнее — и долговечнее меня. О хоть сколько-то общечеловеческом.

(Потому, среди прочего, достойным, адекватным, попросту — самым честным чувствуется такой формат высказывания, как писание о чужих книгах. В «своём» есть, мнится, какая-то (коренная?) неправда. Кажется, что чужое осуществившееся слово, чужая осуществившаяся мысль имеет более надёжное существование — бо́льшую, так сказать, бытийную плотность, — чем всё, что сталось в жизни со мною.)

Речь человека, начиная с какого-то возраста (не знаю точно, с какого. У каждого — со своего; в моём случае это вообще – не точка, а широкая размытая полоса, и, может быть, я сейчас как раз в этой полосе) – речь исчезающего. Исчезающая речь, всё более возвращающаяся в молчание. Становящаяся его формой.

(Ведь словом, даже обращённым только к самим себе, мы вызываем, выманиваем — выдёргиваем, вымучиваем — себя из небытия. И вот всё более сомневаюсь, что стоит себя оттуда вызывать. Слияние с небытием чувствуется всё более естественным. Можно даже, пожалуй, говорить о соблазне небытия.)

*Словцо уволокнуто было в своё время мною у Кирилла Кобрина, писавшего о «подготовке к исчезанию» как о направлении жизни человека нашего с ним общего возраста (он старше меня на год без двадцати трёх дней, так что соратник по экзистенциальной стадии). У меня это издавна называлось «работой убывания». Но «исчезание» мне тоже нравится и заняло своё место в персональном лексиконе.

Работа, молодость и я

Представление о том, что работа и связанные с нею тонизирующие усилия — источник молодости, видится мне теперь продуктом сильной идеализации; по крайней мере, это явно не для всех так. Для меня точно не так. Не говоря уж о том, что в молодости — в настоящей, химически-чистой молодости — не было работы (как фона и основного содержания жизни, тем паче как её оправдания): было освоение и проживание себя и мира (работа, конечно, — тоже их освоение и проживание, в этом модусе и оказывается всего более приемлемой, — но чересчур узкоспециализированное, что ли) — учёба, чтение, попытки завязывания человеческих отношений, в основном неудачные. Когда началась работа как таковая — с библиотеки Института языкознания — это было, во-первых и прежде всего, вынужденно (надо было хоть что-то зарабатывать и занимать хоть какую-то социальную нишу), во-вторых, то было уже самое начало зрелости. Это внятно пережилось как переход в иную биографическую, экзистенциальную стадию, в которой я заставала себя с изумлением и недоверием — и связано было с чувством некоторого захлопывания неба над головой, до той поры распахнутого. Где было бескрайнее небо, там обнаружился низкий потолок библиотеки Института языкознания.

Это теперь я понимаю, что то была точка роста, и из интенсивнейших, — тогда ещё всякое лыко было в строку. В молодости сама бескорыстность — типа, например, бесцельного хождения по улицам, которому отдала я в ту пору немало, даже избыточно много дани — «унять ненужную тревогу» — оборачивалась своего рода корыстью и целесообразностью: всё летело в топку роста и стремительно и жарко там сгорало.

Не то же ли делает теперь убывание? — всё втягивает в свою топку, — только горит оно там медленнее и прозрачным, почти не видным пламенем. Но горит — в точности, как тогда — всё. Всё работает на Большую Цель.

Но, во всяком случае, работа молодости ни тогда не была синонимична, ни теперь таковою не стала. — Работа — именно зрелость: тягота, лямка, отработка чуда непрошенным даром доставшегося бытия, тревога и вина, пот и мозоли. Эти заданные и нерушимые стены дома уже на втором шаге обживают свобода и своеволие, делают себе из них укрытие и защиту: «не могу / не буду делать то-то и то-то — мне работать надо». Из этой (первичной) нужды прекрасно делается множество (вторичных) добродетелей. Работа — прирученный невроз и хорошо освоенная горечь, родимая клетка, без которой уже не получается жить, ибо больше ничто не держит и не оправдывает, последняя соломинка, за которую хватаюсь, прекрасно осознавая её хрупкость. — Какая к лешему молодость, которая в своём высшем замысле – радость, свобода, щедрый самоцельный избыток существования (и — если уж не о высшем замысле, но о низшем его осуществлении — жестокое проматывание этого мучительного избытка).

Да и Бог с нею, с этою молодостью. В убывании столько радостей и смыслов, что упрямо предпочитать ему начало и возрастание — и их радости и смыслы, не разглядев нынешних, — было бы большой слепотой, косностью и узостью.

Сезонное

Весной — особенно яркой, сияющей, полной напором бытия и невместимой красотой — до невыносимого, даже теперь, на пятьдесят седьмом (тоже не слишком вообразимом) году, обостряется чувство, что «жизнь проходит», притом, разумеется, по моей вине (приложила бы усилия — не проходила бы, проходила бы «не так», «что-то» оставалось бы). Ничем, кроме яростной работы, такого не утопишь. Вот и.

Ну, разве что ещё яростной влюблённостью — которая, так и тянет бес за язык сказать, — тоже своего рода работа. На самом деле, вполне серьёзно: экзистенциальная работа, и тяжкая иной раз, и всё существо забирающая — какое там «жизнь проходит». Но случалась она со мною так редко — хотя и чрезвычайно метко, — что надёжным средством удержания, сбережения и наращивания жизни признано быть не может (сильным — безусловно, а надёжным — всё-таки нет). Вот работа — она верный друг, она всегда с тобой.

А день сегодня такой мучительно-яркий, такой неистово- и безудержно-весенний, что от него — при отсутствии права и возможностей выйти на улицу и долго и всласть там шататься — хочется прятаться. (Немыслимо шататься, рабочий день, вторник, текст не дописан, прорва начатых работ недоделана, внятных поводов бросить всё это и дёрнуть куда-нибудь нет и на сегодня не предвидится.) Вообще, в принципе, на такой день кажется адекватной единственная реакция: озверевать от его обилия и жадно впитывать это обилие в себя, без рефлексий, с распахнутой до предела благодарностью, с юношеским ревнивым восхищением всем, что укрупняет человека (такая торжествующая весна — не может не укрупнять). Неучастие в таком дне мнится разновидностью вины (очередной своей вины, очередной неадекватности. Некоторые так привыкли быть виноватыми и неадекватными, что уж без этого и не могут.) Все внутренние темноты вылезают в ответ этому ликующему солнцу и застят внутренние глаза.

О защитах

Способ внутренней защиты от бед — от того, что переживается как таковые: ещё едва ли не опережая удар, по крайней мере — опережая полноту осознания травмы, отвечать на это благодарностью («за опыт», «за науку», «за впечатления», за попутно обретённое и т.д.) Я знаю, что это (при том, что так конструктивно выглядит) — уловка, разновидность если и не стокгольмского приснопоминаемого синдрома (синдром, видимо, всё-таки не так осознан и произволен, он сам человеком вертит), то уж точно малодушия и самообмана. По-настоящему честно и правильно было бы не забивать себе голову всем этим (или — забивать уже на втором этапе), а на первом, прежде всего прочего — дать беде полноценно «врубиться» в себя, принять её всей внутренней поверхностью, увидеть её до мелочей и подробностей максимально широко распахнутыми внутренними глазами.

Беда на то и беда, чтобы переживать её как таковую.

Дышать

А всё-таки кажется (это мне-то, ночному зверю, темнотолюбу!), будто вместе с весенним светом прибывает, растёт, расширяется и воздух. И становится крупнее дышать.

Дышишь и растёшь ему в ответ.

(продолжение следует)

Print Friendly, PDF & Email
Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.