©"Семь искусств"
    года

Loading

Мне нравится грузинский акцент — русские слова как будто смотрятся в речку — вода течет, гласные чуть колеблются и растягиваются, поднимают брови: ах, вот мы какие, оказывается. Нана рассказывает о своем доме — красивом, с разноцветными стенами, полном подарков друзей-художников, об этих друзьях, о бывшем президенте Михаиле Саакашвили, о страхе перед Россией.

Татьяна Вольтскаяx

ГРУЗИНСКИЙ БЛОКНОТ

(продолжение. Начало в №10/2022)

Вертикали и горизонтали

На церковной стене лежит белый алабай. Первый раз мы увидели его с Инной Кулишовой — он шел за нами по улице, был тут же ею замечен, обласкан, наделен двумя горстями собачьего корма и при ближайшем рассмотрении оказался алабайкой. Потом я еще много раз видела его, то есть ее на Авлабаре, в самом туристическом месте, посреди кафе и сувенирных лавочек, но чаще всего — на невысокой стене, отделяющей от улицы маленькую церковь. Инна успела мне рассказать, что никакая она не старинная, построена совсем недавно — и я еще раз подивилась, как бережно грузины относятся к своей традиции: крошечный храм среди мелких особнячков, теплый желтоватый камень, строгая изящная резьба — Господу не нужно много, чтобы понять, как ты к Нему относишься. Кажется, этот новый храм был тут 700 лет назад, а может, 800, и белая алабайка так же величественно лежала на низкой широкой стене, философски поглядывая на туристов, как на медленно текущие дни.

 * * * *

Тяжело ногам, привыкшим к плоским питерским мостовым, договариваться с тбилисскими горками. В голове твердое правило — земля ровная, ведет себя смирно и никуда не девается, и вдруг — бац! — она встает дыбом. Умом ты понимаешь, что так оно и должно быть, тут тебе не ровное болото, да и вон как красиво взмывает вверх брусчатка с платанами — но в душе глухой ропот: всегда идешь себе и не замечаешь, что идешь, а тут…

Сейчас мы идем — то есть взбираемся — к булочной, которую облюбовали на улице Лермонтова. Хрустящий лаваш, вплывающий в руки из окошка в подвале, прекрасен, но по круглому черному хлебу из “Вольчека”, на который мы подсели в последние несколько лет, мы отчаянно скучаем, потому и поднимаемся упорно по жаре в небольшую хлебную лавочку. Девушка в окошке не понимает ни по-русски, ни по-английски, и мы тычем руками по воздуху — нет, не тот, не тот, да-да, вот этот — а потом снова карабкаемся вверх по синеватой брусчатке. Потому что не только дорога среди плоских полей затягивает все дальше и дальше, но и подъем влечет к преодолению себя, наливая свинцом ноги и убыстряя сердце — как будто в предчувствии встречи.

От угла движения по поверхности зависит угол зрения на мир. Плоскость луга, вертикаль леса — жизнь больше не существует в этих координатах, вместо них — сложная система ломаных линий. Земля, всегда послушно лежавшая под ногами, вырывается и встает ребром — как вопрос: куда ты идешь и зачем.

 * * * *

Когда мы сюда приехали, я припарковала машину на плоской площадке перед заброшенным домом, а потом переставила ее на улочке, идущей круто вниз и впадающей в наш Винный подъем. Она стоит тут уже больше двух недель — по городу мы передвигаемся пешком, в крайнем случае, на метро или на автобусе. Но сегодня мы приглашены в гости — к друзьям наших московских друзей. Они живут на другом конце города, откуда мы надеемся попасть в дачные места — Ваня мечтает увидеть маковые поля — поэтому мы поедем на машине. Я сжимаю в руке ключи с нехорошим чувством — я помню, чего мне стоило много лет назад тронуться с места на крутой улочке Иерусалима, да еще на не очень послушной арендованной тачке. Теперь я с тоской смотрю на бежевый нос чужой машины — примерно в метре от нас, но гораздо ниже. Ваня сидит рядом со мной, держа в руках коробку эклеров, и не разделяет моей тоски — он еще только собирается научиться водить машину. Жарко. Я включаю зажигание, но вместо того чтобы изящно вильнуть влево и выехать на дорогу, делаю опасный рывок к носу бежевой машины. Вторая попытка — второй рывок.

Я покрываюсь холодным потом и выключаю мотор. Ваня возмущен — ты что, у тебя же 20 лет стажа! — Да, и 20 лет езды по городу, плоскому, как тарелка. В Иерусалиме меня спас водитель, ехавший за мной, — быстро сел на мое место и показал, что делать. И я иду вниз, в ближний отель — поискать, не поможет ли кто-нибудь. Хозяйка громко зовет соседа из сувенирной лавки. Поняв, в чем дело, тот оживляется, но просит подождать — к нему как раз зашли покупатели. Я смотрю на туристов, рассматривающих открытки со снежными горами и носки с хинкали и Сталиным, оглядываюсь на Ваню, застывшего у машины с эклерами в руках, и думаю, как непросто будет овладеть премудростью езды на здешних горках. Наконец, туристы уходят, хозяин сувениров поднимается к нашей машине и без видимых усилий огибает бежевый нос Тойоты, в который я бы обязательно врезалась, если бы не он.

Груша или дуб?

До нужного места мы доезжаем без приключений. К нам навстречу выходит невысокая изящная женщина с очень короткой стрижкой под мальчика, за зеленой калиткой рвутся и лают два бархатных бигля, им не терпится поскорее обнять нас и прижать к сердцу, что они и делают, как только мы оказываемся в маленьком садике — осколке бывшей деревни, превратившейся в дорогой городской район. Дом Наны и Котэ как будто вырезан из города невидимыми ножницами — стеклянная стена выходит в сад со смоковницей, инжиром, хурмой, зеленая ограда и две бетонные стены соседних домов отделяют его от проспекта с серыми многоэтажками.

Мне нравится грузинский акцент — русские слова как будто смотрятся в речку — вода течет, гласные чуть колеблются и растягиваются, поднимают брови: ах, вот мы какие, оказывается. Нана рассказывает о своем доме — красивом, с разноцветными стенами, полном подарков друзей-художников, об этих друзьях, о бывшем президенте Михаиле Саакашвили, о страхе перед Россией. О чем бы она ни говорила — слыша этот голос, глядя в это лицо, с первой минуты понимаешь: это свои. Котэ рассказывает что-то смешное — высокий ироничный человек, всегда улыбающийся, в выцветшей кепке, как будто слившейся с головой. На столе желтое вино, теплый хачапури, сделанный по особенному Наниному рецепту, с тархуном, и клубника, политая сливками.

Нанин голос — дверка, приоткрытая в высокий грузинский мир — красок, мыслей, идей, которыми дышат люди ее круга здесь и сейчас. Я пока ничего о нем не знаю, но не сомневаюсь, что он прекрасен.

Нана говорит, что с 24 февраля не может больше ни читать книги, ни смотреть фильмы — ловит только бесконечные новости из Украины, не может понять, как же дошло до такой страшной войны, живет, как во сне. Я смотрю на нее — как будто смотрюсь в зеркало, киваю — да-да, и мы так же, и я ничего не читаю, кроме новостей.

 * * * *

Ехать по серпантину днем — это просто радость. Нет, конечно, я в постоянном напряжении — забудешь переключить скорость, и машина не хочет подниматься в гору, но после ночной военно-грузинской дороги, по которой я мчалась, вырвавшись из лап пограничных эфэсбэшников, это просто детская забава. Там — сплошные ямы, выбоины, туннели с лужами, фуры, лежащие на боку над пропастью, а тут — благодатное солнце, облака и рядом Нана: вот с этой горы, видите, сошел страшный оползень и затопил зоопарк, так что бегемоты по улицам ходили, теперь тут построили укрепление, но разве это защита? А вон тех домов на склонах не должно быть, раньше в таких опасных местах не строили, а вот в этой деревне прошло все детство.

На обочинах попадаются стайки темно-красных маков. Проехав еще немного, мы выходим из машины на луг, но маков на нем нет — ни бутонов, ни отцветших коробочек, ничего. Следующая остановка — пологий луг с большой бетонной цистерной, из которой вытекает вода, но и тут нет маков. Правда, мы их уже почти не ищем — такая красота вокруг. Садимся на землю позади цистерны и смотрим на горы, струящиеся вниз мягкими зелеными складками. Ваня ходит вокруг, ложится на землю, фотографирует цветы и травки. — Я больше всего люблю небо, смотрите, оно совсем рядом, — говорит Нана.

Следующий луг еще красивее — про маки мы давно забыли. Насмотревшись на долину, поворачиваемся к машине. Она стоит далеко у дороги, и на нее надвигается огромное стадо овец в сопровождении конных и пеших пастухов, трех ослов и огромных собак. Хорошо бы уехать до того, как нас зальет эта грязно-желтая река — но мы не успеваем. Зато рассматриваем всю эту роскошь вблизи. Впереди стада идут козлы с высоченными рогами, замыкают шествие спокойные молчаливые собаки. У всех овец на спинах или на лбу — синие, зеленые, розовые пятна, пастух объясняет Нане, что по этим пятнам хозяева узнают своих. Из “Газели”, крытой брезентом, раздается блеянье, пастух откидывает полог — там козы, овцы и много маленьких пятнистых ягнят. Ослы при ближайшем рассмотрении — какие-то разнокалиберные: один большой, другой поменьше, а третий совсем маленький, но зато с такой длинной коричневой шерстью, что Ваня сомневается — не мамонтенок ли это.

За большим стадом идет еще одно, поменьше, посреди овец плавно качается на лошади мальчик лет десяти. Овцы, честно говоря, довольно неухоженные, со свалявшейся шерстью, и Нана укоризненно качает головой — бедные грязные грузинские овцы! И правда, где-нибудь на голландских или английских лугах катаются белоснежные овечьи стада, а на этих жалко смотреть — как и на российских, впрочем.

Мы садимся в машину и долго пробираемся в блеющих волнах, но пастухи очень ловко сгоняют овец на другую сторону дороги. Походив по сосновому лесу, посмотрев на сливу в розовом цвету и на коров, бродящих по соседней горе, поворачиваем назад. Здесь то и дело вспыхивают цветущие яблони и сливы — внизу они давно отцвели, а тут гораздо прохладнее, и все только-только распускается. Овечьи стада уже сошли с дороги и пасутся на лугу. Ваня замечает поляны с большими дубами и предлагает выйти. В глубине стоит мощное цветущее дерево, мы не верим глазам — таких гигантских яблонь просто не бывает! Но цветы невозможно спутать — это все-таки яблоня. Посреди луга — огромный раскидистый дуб, что называется, поперек себя шире. Подходим — а на нем белые соцветия, да и листья совсем не дубовые. Ваня внимательно исследует то и другое — и могучий дуб оказывается грушей. Это невероятно — вспоминаются легенды о великанах и троллях. Дерево забралось в горы, обрело свободу и покой — и вымахало величиной с дуб.

Под “дубами” полно желтых примул. Ваня становится перед ними на колени, ложится, фотографирует, заглядывая им в лицо. Мы смотрим вниз, в круглую чашу с пушистыми лощинами и перелесками. Нана глубоко вдыхает побледневшее небо. В голове, из которой улетело все, что еще недавно скреблось, шуршало и гремело внизу, тихо плавают два слова — благословенная страна, но я молчу — то, что мы видим перед собою, не нуждается в словах.

 Ода грузинскому балкону

Астафьев когда-то написал ”Оду русскому огороду”, а мне хочется написать оду грузинскому балкону. Это поразительное явление, заставляющее меня бесконечно кружить по тбилисским улочкам, и восклицать, и вздыхать, и качать головой, и разводить руками. Уже устала, и есть хочется, но вот новое сооружение с резными балясинами и грубыми подпорками, растущими из стены, повисает перед моим носом, как морковка перед осликом, и я иду к нему, улыбаясь, как пьяная, а за ним еще один, застекленный, наставил на меня свой мерцающий фасеточный глаз гипнотизера, а за ним третий, покосившийся в медленном танце, а дальше целая галерея окружает дом — кружевное некрашеное дерево, ветхое серебро.

В это кружево как будто вплетены все, кто сидел на этих балконах, когда спадала дневная жара, смотрел на прохожих внизу, перекрикивался с соседями. Балконы кажутся мне фантастическими существами, обнимающими дома, прорастающими в них, и у каждого свой облик и норов. Вот легкий, прозрачный балкон, похожий на крыло — сейчас улетит, вот балкон, провисший тяжелым животом обжоры, вот длинный прозрачный балкон с бегущими тонкими ребрами — через всю стену, вот основательный, застекленный, с мутными джунглями комнатных цветов, тазов и ведер, плавающими внутри, вот падающий балкон, подпертый снизу балками и жердями, вот новенький, только что отреставрированный, похожий на буфет, привешенный к стене, а этого чугунного балкона почти не видно — он запутался в кроне огромного цветущего каштана, повис в ней, как гнездо.

Внешние балконы, независимо от новизны и ухоженности, стараются вести себя прилично и следовать моде своего времени: как же, мы все-таки на фасаде, положение обязывает. Зато дворовые балконы — совершенно отвязанные, им сам черт не брат, да это и не балконы уже, а бесконечные галереи, бегущие по этажам, соединенные такими же бесшабашными лестницами — вверх, вниз, по диагонали, вкруговую, винтом.

Но балконы соединены друг с другом не только посредством легкомысленных ступенек, главный способ общения — это бельевые веревки, растущие непонятно откуда, дрожащие, как струны, издающие не звуки, а всплески цвета и ритма. Тамм — тамм — тамм — задумчиво начинают в углу белые футболки, тррррррррррр — пробегают им навстречу детские носочки, пар десять, не меньше, бомм — бомм — вступают два синих полотенца, ла — ла — ла — подхватывают розовые наволочки в цветочек, омммм — долгим вздохом завершает простыня, — и дворик ожил, задвигался, заговорил с тобой, и ты, главное, все понял, закивал, заулыбался. Деревянные переборки балконов и веревки с бельем — это и есть душа тбилисского дворика, а к ней уже может прилепиться все, что угодно — столик с чашками и пепельницей, тазы, горшки, кошки, жаркие всплески розовых кустов, столбы, увитые виноградом, выставленный под лестницу унитаз, из которого растет агава, мальчик, выносящий мешок с мусором, две женщины, болтающие в дверях. Все это части оркестра, листки партитуры, которые разложил перед собою невидимый дирижер.

 * * * *

Грузины все время стирают белье. Столько белья, висящего на веревках, я не видела больше ни в одном городе: частые струны натянуты перед каждым окном, и они никогда не пустуют, чем больше балкон, тем больше покрывал и скатертей свешивается на улицу, в каждом дворе ежедневно объявляется фестиваль современного искусства: цветные квадраты и прямоугольники нарезают пространство на косые сектора, нежная рябь мелкого женского обихода колеблет межбалконное пространство, величественные ряды мужских брюк с вывернутыми карманами, взмыв под крыши, соединяют две стороны улицы, широкие плоскости простыней и пододеяльников рассекают дворы на белые, зеленые, бледно-голубые эпохи.

Ваня стоит в воротах старого дома, нацелив телефон на парящие во дворе пододеяльник, простыню и две наволочки — такого глубокого, алого, пульсирующего цвета, что просто дух захватывает. Не знаю, что снится людям, лежащим на кровати в этом зареве, — а может, они вовсе не спят? Если бы мне удалось заснуть на таком белье, мне бы, наверное, всю ночь снилось “Купание красного коня”.

 Под “Железной девой”

Не успел один из наших тбилисских гениев места рассказать нам, что иногда вода в Куре опускается, и обнажаются прибрежные скалы, на которых когда-то давно стояли дома, — как вода взяла и опустилась, да так резко, не иначе, внизу открыли плотину. Вот только что мутные серые водовороты крутились у быков моста, и вдруг маленький дебаркадер у правого берега сел на мель и перекосился, остро запахло гниющими водорослями, выползли на свет тусклые черные туши скал с кирпичными гребнями древних фундаментов. Время приоткрыло дурно пахнущее нутро — да, столетия назад все было не так, рыжие дома плотно обступали узкую речку, а кто выходил из этих дверей, и как они были одеты, и чем торговали на этом мосту, где теперь кладут новый асфальт — мы так и не успели представить: через пару часов маленький дебаркадер уже стоял на месте, а скользкие чудовища с призраками на спинах скрылись под бурной водой. Прошлое не любит, чтобы на него смотрели слишком долго.

 * * * *

Когда мы сидим на кухне, я смотрю в окно, в спину бронзового царя Вахтанга, и в экран телефона, где в калейдоскопе ютьюб-каналов мелькают осколки разбитого “Эха Москвы” и новости “Настоящего времени”. Русские подходят к украинскому городку. Худощавый немолодой мужик обводит глазами зеленый двор, дом, покореженный снарядами — ничего не поделаешь, надо уходить. — Жалко — он тяжело вздыхает, мотает головой, морщится, вытирает глаза. Злится на свои слезы. — Все родное. Как жалко — эээх! — рубит в сердцах кулаком воздух — ну, ничего… — Кулак взлетает вверх. — Ничего!

Это мужик теперь со мной всегда. Не только у российского посольства, к которому мы забрели случайно — узнав его по фотографиям убитых в Буче, цветам и игрушкам. Человек, со слезами покидающий свой город, ходит со мной по здешним улицам, вдыхает запах цветущих акаций, покупает лаваш в неприметном окошке в стене. Оба мы вырваны из своей земли, корешки болтаются в воздухе, но даже сравнивать нечего — насколько ему хуже: его земля разворочена бомбами — а моя еще нет. Но бомбы летят к нему с моей стороны — и тут уже хуже мне: как я посмотрю ему в глаза, если мы встретимся?

 * * * *

На Петербург невозможно посмотреть сверху. Заоблачные площадки вроде Исаакиевского собора не в счет — это умышленное скалолазанье для туристов. Идя по плоскому городу, ты всегда видишь его на одном уровне, как свою жизнь, из которой невозможно выпрыгнуть и взглянуть на нее со стороны. А если возможно, это значит, ты влюблен и так стремишься стать другим, тем, кого любишь, что в редкие минуты это тебе удается — такие редкие и такие высокие, что на вершине, куда ты вдруг перенесся, кружится голова и перехватывает дыхание. Стать другим — это высшая форма счастья.

Мы с Ваней дошли по горячей пологой улице почти до самого верха горы и уперлись в тупик перед диким сооружением — говорят, это дворец, но похож он на кучу стеклянных банок. К счастью, чуть пониже виднеется тропа, и теперь мы с облегчением идем вдоль гребня, минуя и эти банки, и грузинскую Железную Деву с муравьиным ручейками туристов под ногами. Склон утыкан свежими саженцами туи, кипарисов, смоковниц, тоненькие деревца привязаны к бамбуковым колышкам — ясно, с той стороны склона — ботанический сад, это его работники стараются, укрепляют почвы, норовящие сорваться оползнями. Когда-нибудь деревца вырастут — но я этого не увижу. Вдоль тропы вспыхивают огоньки мелких маков.

Внизу под горой — город, и мы то и дело останавливаемся, погружая лицо в лиловые лепестки крыш, собранные в крупные гроздья. — Смотри, — говорит Ваня, — вот это, кажется, двор-колодец, а это какая-то большая улица, а вот там золотой блик — площадь Свободы. Мелкие кварталы дышат под нами, рассыпаются кустами махровой сирени, мы зарываемся в них лицом. Гора — это возможность выйти из города, как из собственного тела, и с удивлением посмотреть на него сверху. Жизнь приобретает другой масштаб — будто твой взгляд на долю секунды совместился со взглядом Бога. Город на миг становится тобой, а ты становишься городом, принимая его в себя целиком и навсегда. Именно так, потому что краткий миг на вершине — это и есть — всегда.

 “Палки-веники”

Грузинские дороги похожи на грузинские буквы — ни в одних, ни в других не найдешь прямых линий. Нет, конечно, есть новый город с широкими автострадами, стремительный, весь в огнях. В такой я и въехала с облегчением две недели назад после ночной Военно-Грузинской дороги, радуясь, что слева нет угрожающего мутного ледника, справа — невидимой пропасти, на краю которой скучает на боку длинная фура, и что крошащийся асфальт на повороте не прикидывается стеной или черным небом, и что поворот — это просто поворот, а не петля куда-то назад и вниз или, наоборот, вверх.

Но все-таки дело именно в петлях — петли, а не углы создают ткань старых тбилисских улочек, из петель, а не углов соткан грузинский алфавит. Сквозь автостраду — спасибо ей — ты пролетаешь, скользя, как нож в масле, ни ее мощь, ни шум, ни гранатовые огни габаритов не могут тебя удержать. Из мелких улочек тебе не выбраться, как из вязаной кофты, закрутившейся вокруг тела буйными складками — где верх, где низ, где рукава, и вообще, кто тут колдовал блестящими спицами, нанизывая повороты, ступеньки, круглые деревянные балконы, лепестки брусчатки цвета синей сливы с сединой?

Самые густые петли — в бывшем еврейском квартале Бетлеми. Улицами это назвать трудно — крутые многоступенчатые подъемы и спуски, многогранники домов, порабощенных глазастыми балконами, растущими во все стороны, выпускающими чуткие усики лестниц. Лестницы — невесомы: плавными зигзагами взлетают с балкона на балкон, косыми строчками прозрачного текста — вверх, мимо кирпичного куба ассирийского храма (как же, и огнепоклонники успели отметиться), еще выше, к нижней церкви Бетлеме, и еще выше — к верхней.

Но до нее мы доходим не сразу. Сначала долго стоим, завороженные ступеньками, покрашенными во все цвета радуги: красный, оранжевый, желтый, зеленый, голубой, синий, фиолетовый шаги ведут на длинный балкон — каждый охотник желает знать, где сидит фазан — и опять, подряд и в разбивку — желтый, зеленый, красный, фиолетовый, и вечернее солнце с такой готовностью взбегает по этим ступенькам, так старательно держится за цветные перила, как будто оно — младшее дитя в доме и радуется, что научилось ходить.

Еще одна лесенка упирается в плоскую крышу, на которой картинно разлеглись три кота: рыжий, серый и пятнистый. Еще одна — узкая, как позвоночник с перебитыми позвонками, приводит в тупик — к строящейся бетонной коробочке, куче камней и строительного мусора, на которой повис карликовый ярко-желтый бульдозер. Слева от лестницы разбит на плоской террасе огород — пожилая женщина поливает из шланга грядки с хилым еще салатом и зеленым луком; видя наш интерес, машет рукой и кивает. За ее спиной сидит другая женщина, играя с годовалым ребенком, стоящим между ее колен. Льется вода, нежно зеленеет салат, взлетает голос, повторяющий на непонятном языке детские припевки, крошатся ступеньки под ногами.

К верхнему храму нас приводит другая лестница, новая и широкая. Тут хорошо — как будто снял, наконец, жаркую кофту, с которой так долго боролся: подъемы и спуски кончились, дальше только скала. Из-за угла храма медленно выходит старая черная собака; кот, шедший по своим делам, ныряет под скамейку, за старый цинковый тазик, и, выглядывая оттуда, напряженно следит за действиями извечного врага. Врагу не до кота — ему бы донести грузное тело до площадки перед скамейкой и улечься, как это умеют делать грузинские собаки — вытянувшись поперек дороги в позе полной отрешенности.

 * * * *

По синеватой брусчатке поднимается худой человек с седым ежиком на голове, в руках у него веники и швабры без щетины — чтобы наматывать тряпку. Через каждые несколько шагов он что-то громко кричит по-грузински, временами сворачивает во двор, и тогда короткая призывная фраза доносится оттуда. Я вспоминаю Пыляева — “точу ножи-ножницы” и “халат-халат” — это явно отставший воин из древней армии разносчиков, старьевщиков, уличных торговцев. В петербургских дворах ее отряды давно растворились, а по тбилисским еще проплывает заблудившийся арьергард. Человек выходит из двора, от гулкой арки отскакивает: “Палки-веники!” — это Саша Сватиков потом рассказал нам, что он кричит. Ни палок, ни веников в руках меньше не стало, но человек, опустив голову, все поднимается и поднимается по жаркой улице, как партизан, которому никто не сказал, что война давно закончилась.

(продолжение следует)

 x Решением российских властей признана иностранным агентом

Print Friendly, PDF & Email
Share

Татьяна Вольтская: Грузинский блокнот: 3 комментария

Добавить комментарий для b.tenenbaum Отменить ответ

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.