©"Семь искусств"
    года

Loading

Какое пронзительное счастье — осенний свет. Тем более пронзительное, что ничем ведь не заслуживаешь, что, как ни старайся, нечем ответить — кроме восхищённого благодарного созерцания. Осень — сама по себе опыт хрупкой драгоценности, драгоценной хрупкости мира.

Ольга Балла-Гертман

ДИКОРОСЛЬ

(продолжение. Начало в № 11/2017 и сл.)

О радости

Тем острее ведь и грущу о жизни, чем сильнее её люблю, — нелюбимого ведь не жаль. Это такая грусть, которая — оборотная сторона радости и даже её форма.

К открытиям очевидного

Сейчас чуть ли не всё подряд, бывшее до войны (даже до 21 сентября), кажется счастливым, осмысленным, чуть ли не безмятежным (что уж совсем иллюзия); предстаёт воображению полнотой жизни. Нормальная такая ретроспективная идеализация, — но в нашем случае огромная крупица правды в этом есть. И даже не крупица.

Главная личная задача сейчас — сохранить действенное чувство осмысленности и оправданности: всего вообще и собственных усилий в особенности.

Не поддаваться соблазну отчаяния (очень сильному). Не умирать прежде смерти.

К себе самой

…ну то есть, в конце концов: текущую ситуацию необходимо принять (не соглашаясь с нею внутренне — соглашаться нельзя, это разрушает личность, — важно удерживать определённый уровень несогласия) как неотменимое условие всех собственных действий. В составе же этих последних необходимо должно входить создание противовесов злу. (Кстати: к этому же относится недопущение интернет-агрессии; неучастие в перепалках, — совершенно очевидно, что хладнокровно и беспристрастно — а особенно во всей полноте информированности и понимания — говорить на эти темы, особенно с незнакомыми людьми, сейчас нет никаких физических сил, наверное, ни у кого; а говорить иначе — слишком разрушительно. — Так и не говори. Поди напиши себе всё, что думаешь, в тетрадку (но уж действительно напиши — чтобы в полном объёме увидеть всё это собственными глазами, а там, глядишь, усмотреть и уязвимые точки внутри увиденного), конструктивнее будет. — Но и кроме того: вообще не выговаривать онлайн — не отпрепарировав, по меньшей мере, аналитически — никакой внутренней темноты, — ища, допустим, освобождения от неё, поддержки в ней или хоть обсуждения её для, по идее, прояснения. Непрояснённой темноты не выкладывать. Просто уже потому, что это увеличивает количество темноты в ситуации, когда и без того темно. Железное правило: не сотрудничать с энтропией ни в одном из видов её. Не помогать ей. Помогать тому, что ей противостоит.)

Против зла же необходимо возражать независимо от того, в какой степени это повлияет на него, в какой мере ему и носителям его вообще станет об этом известно. Уже хотя бы в видах спасения души.

Хочется жить, размашисто, крупно, сочно, во все стороны. Другое дело, что от ужаса не получается, — но хочется и чувствуется не просто нужным — настоятельно необходимым.

Трансграничье

За несколько предкоронавирусных лет — и теперь уж, видимо, надолго — запах осени сросся в моём воображении с запахом и воздухом дальних (и, о да, самоцельных) странствий. Осень-интровертица, уворачивательница внутрь взяла да обернулась распахиванием горизонтов. Эту роль обычно берёт на себя лето, но у осени она — с другой интонацией: в осенних освоениях-присвоениях иных пространств больше дисциплины и аскезы. Хотя бы уже потому, что становится холоднее, темнее — между человеком и пространством образуется напряжённая, строгая, требующая уважения и усилий дистанция. Осень чётче вписывает человека в его собственные границы, индивидуализирует его, — летом человек норовит раствориться во всеобщем, слиться с миром — граница тоненькая, того гляди истает (вся эта стадная пляжность, пляжная стадность, растворение в море и жаре, типовые отпускные действия). Осенние и зимние странствия — жёстко-индивидуализированы и вообще более серьёзны (если уж в эту пору едешь — значит, и вправду надо!). Весна и лето — исступание из границ, осень и зима — возвращение в границы (поэтому, конечно, в осенних срываниях с места и отправлениях вдаль есть что-то противящееся естеству, стремящееся его переписать), разжатие-сжатие, выдох-вдох, — и понятно, что оба движения необходимы для полноты человечности.

Беспражье

На месте Праги — фантомные боли, синдром нарушенной целостности (заведённый порядок — это ведь тоже целостность, которая способна быть нарушенной). — Ну как же это всё-таки — осень, время особенного дорожного смирения, а я в Прагу не еду? не уминаю себя в её рамки? не смиряюсь, горько бунтуя, перед своим утраченным-несбывшимся? Ну как, как?

Иные поездки не то что даже хочется, а чувствуется нужным повторять, как недопроговоренное высказывание.

В поездках в Прагу есть (было??) много ритуального, да; больше даже ритуального, чем всего остального. (Ритуал — шлифующее, собирающее повторение; форма для смыслов, смыслам предшествующая. Это для смыслов — возможность быть; чтобы они знали, что они, если возникнут, — не пропадут: они будут собраны и сохранены.) Но это ничуть не снижает их качества и важности, скорее даже напротив.

Без (важного) повторяющегося новое не держится — ему не на чем держаться.

О человекообразующем

Вообще-то очень хочется радости. Она — человекообразующее чувство, отказываться от неё — не опасаясь потери собственных внутренних объёмов, схлопывания внутренних измерений — недопустимо. (Тут следует длинная занудная мысль о том, что отчаяние, в том числе предельное, необходимо человеку не меньше радости, хотя бы для полноты понимания, но мы уберём её в подтекст.) — Ну что же делать: будем добывать её себе из тех источников, что остаются доступными. И вынужденность этого, и предполагаемая узость их круга (хотя ещё как знать) никоим образом не обесценивают добычи, скорее наоборот.

Чем меньше и её, и источников, тем она и они драгоценнее.

К сезонным смыслам

Какое пронзительное счастье — осенний свет. Тем более пронзительное, что ничем ведь не заслуживаешь, что, как ни старайся, нечем ответить — кроме восхищённого благодарного созерцания. Осень — сама по себе опыт хрупкой драгоценности, драгоценной хрупкости мира.

И разве красные осенние листья — не опыт чистой, прямо, без посредничеств к тебе обращённой интенсивности бытия?

И о счастии

Вообще же ясно теперь знаю, что это мое сверх всяких причин и вопреки всем здравым соображениям накрывающее меня счастие (в нынешнюю пору, как вы понимаете, особенно уместное. И должно бы быть стыдно за него — но нет, не стыдно.) — не что иное, как защитная реакция (психосоматического организма) — на многое сразу. И на собственное приближение всё более вплотную к немыслимым шестидесяти годам (с которыми, кроме тяжести, тусклости и увядания, ничего в воображении не связывается, и это при том, что внутренний разгон, внутренняя динамика — лет примерно на 35; впрочем, это наверняка самообольщение), и на катастрофические социальные и исторические события, ожидания и воображения (природной бурностью воображательной способности ещё и подогреваемые). (Приходят в резкий диссонанс друг с другом жадная, разнузданная потребность в жизни, в больших ее количествах и в обостренном ее качестве — и ясное осознание того, что запас жизни впереди все меньше. Можно, оказывается, ясно осознавать то, что не умещается в сознании.) — Запускающееся в душевном организме счастье — своеобразный, не сразу опознаваемый вид истерики. И еще — как бы эндогенная машина времени, сон наяву — исполнитель желаний: отправляет прямиком в молодость, в которой такое замирание и задохновение перед жизнью было (бы) уместно, которой оно составляет (казалось бы) неотъемлемую принадлежность — и в которой у меня было много-много времени впереди, а теперь его нет — или думается, что нет, но, во всяком случае, его гораздо меньше, чем было тогда.

О продуктивном эскапизме

В одну работу бежишь от другой (других), и во все работы вместе — от того (от всего), что не они; от того, от чего не убежать. И тем сильнее бежишь.

(Разумеется, убегать стоит — есть смысл — только от неизбежного. Тому, чего избежать возможно, — вполне можно смело идти навстречу, — чтобы победить если не его самого [оно, как правило, тоже такого сорта, что не перешибёшь], то, во всяком случае, — свой страх перед ним.)

То, что получается в качестве побочного продукта этого сложноубегания, сложнозамещения, многократного и многоуровневого иновыговаривания, — внезапно оказывается жизнью. И даже связной.

Пропуская и отпуская: О преодолении продуктивности

Работа — универсальный иновыговариватель: в неё уходит, её средствами осуществляется, в ней выматывается до порядочного изнеможения и перегорает напряжение любого рода и генезиса. Как не любить, не благодарить, не цепляться? Ни один отдых такого не умеет. Отдых, в лучшем случае, напряжение снимет (отдельный вопрос, что ему это как-то не очень удаётся). Работа-голубушка — снять не снимет, но — перегонит его во плоды: сделает из диких, чёрных, колючих и горьких волчьих ягод золотистый целебный сок. Даже сладкий.

Вообще, для того, чтобы не работать (даже в простых промежутках между актами работы), нужна очень большая степень внутренней свободы, доверия бытию (а с ними вместе — и большой смелости): довериться ничего-(продуктивного-)не-деланию, не защищаться от него, не возводить перегородок: просто позволить потокам бытия нести тебя по таким траекториям, которых ты по определению не можешь контролировать. Я до такой степени этого не умею, что даже не могу себе представить (вообразить как собственную возможность), как это люди смотрят кино — оставаясь пассивными и позволяя фильму вести их собственными его путями и ритмами. Меня из этого напряжение и беспокойство выбрасывают — если пытаюсь этим заниматься, — наверно, на второй минуте. Ну-его-на-фиг, лучше поработать. Спокойно смотрящие кино (или слушающие музыку — которая тоже ведёт) мнятся мне одновременно сильными, смелыми, доверчивыми и свободными (и это связанные между собою качества, они непременно должны быть все вместе, в комплексе, иначе ничего не получится. Никакого фильма не увидишь, никакой музыки не услышишь).

Работа — чистая вынужденность, даже когда создаёт внутри себя участки свободы — от не включённого в эту работу мира: уходишь в неё, и мир не сможет тебя достать. Так потому и уходишь, что достаёт, ясно же.

И дело здесь совсем не в продуктивности и не в том, чтобы осчастливить мир своими плодами и следами.

При всём сказанном чувствую себя совершенно созревшей для того, чтобы уже наконец не насиловать ни мир, ни себя своими «созиданиями» — (даже независимо от того, что) всё равно ничего по-настоящему ценного, как уже совершенно ясно, не созижду (а если бы и создала, что, можно, значит, мир насиловать?..) — но жить просто так, впитывая бытие (лучше всего это получается, если ходить пешком по улицам — при этом сохраняется иллюзия защитной активности), пропуская его через себя, как свет, и отпуская.

В бытии как таковом уже — мнится мне — переизбыток смысла. С имеющимся бы справиться.

А все наши «продукты» оно и бесконечно превосходит, и постоянно поглощает, — по большей части, бесследно. Туда им и дорога.

Их назначение в том, чтобы исчезнуть.

К психопатологии обыденного

А ещё есть фобия: «недоработать». Не потому даже, что кого-то подведёшь и будет стыдно, — это уж конечно, но это во вторую очередь. Страшно, физически зябко не заткнуть работой многочисленных щелей в собственном существовании, откуда хлещут сквозняки, продувая тебя насквозь, выдувая тебя прочь.

О, работа, иносказание едва ли не всего, что — не то что не отваживается говорить собственными языками, — нет, почему, отваживается, оно вообще говорливое такое, — просто язык работы оно находит самым достойным — и самым социально приемлемым. Более прочих подходящим для того, чтобы договориться с миром. Койне и эсперанто всех тревог и страхов, всех уязвимостей и недостатков, всех безнадёжностей и надежд.

Из словечек этого дня

Ксенофагия*

* пожирание чужого, родная сестрица библиофагии (пожирания книг); характеризуется неумеренным, жадным и разрушающим своего субъекта восприятием чужого, инокультурного, иногеографичного и, так сказать, иноадресованного.

О рутине

Как хочется жить вечным, повторяющимся, неизменным в своей многодетальной изменчивости, рутинным (отшлифовывающим человека, своими повторяющимися движениями, до состояния прозрачнейшего стекла): весной, летом, осенью, зимой.

Не историей. Не историей.

О заблуждениях

Очень вероятно, человек и есть форма заблуждения, личная форма и степень слепоты в процессе нащупывания правды. Нужна ли человеку правда, а тем паче (выжигающая глаза) Истина — ещё большой вопрос, а вот личная форма заблуждения — как защиты от мира, не намеренного с ним считаться, личная вмятинка в большом теле Истины — нужна непременно. Без своей доли заблуждения не вынести своей доли истины. Она — как солнечные очки.

Не называя ни единым словом

Всякое возвращение в места, неотделимые от прошлого, наполненные прошлым, — акт подтверждения прошлого (оно же неуверено в самом себе, в том, что в самом деле было, — ему недостаёт бытия, ему надо бытие подбрасывать, как хворост в огонь, чтобы горело ясно и не погасло), акт его создания: прошлое сколько помнится — столько и создаётся (сколько НЕ помнится — тоже создаётся, только втайне от нас. А потом как выскочит, как выпрыгнет…). То, что было действительно пережито — только материал, сырое сырьё; а лучше того — семена. Случаясь с нами, события засевают в нас семена будущего прошлого. Ему ещё предстоит созреть; оно нуждается в терпеливом, пристальном, неторопливом выращивании.

В этом смысле как не сказать, что наше прошлое — оно же и наше будущее?

А уж о том, что оно — это мы сами, — за очевидностью и не говорю.

О внутренней феноменологии

Всецело понимая уезжающих, восхищаясь ими и завидуя много, много чему (ну, например, смелости радикально изменить свою жизнь, внутренней силе, которая делает это возможным, и резкому расширению контекстов существования, а с ними и возможностей; личной крупности, которая создаётся такими шагами; список неполный. Любви к России всё названное — ни у меня, ни, думаю, у них, у многих из них — не противоречит: можно ведь, уехав, любить и тосковать; уезжают ведь не от нелюбви, но от невозможности жить в предлагающихся обстоятельствах), ловлю себя на том, что ревную уезжающих к другим странам и жгуче жаль, жгуче обидно, что моя страна остаётся без них. И ещё ловлю себя на понимании того, насколько, оказывается, важно — решающе важно — для полноценного — даже чисто физически, в смысле глубины дыхания — самочувствия и самовосприятия человека наличие в его голове (и соответствующего, определяющего всю эмоциональную динамику) представления о том, что человеческая общность, к которой он себя причисляет, — права. Может быть, не для всех, не знаю. Но когда этого представления и соответствующего чувства нет, задыхаешься буквально, без метафор.

И о любви

Подумалось, что в начале жизни «я тебя люблю» было одним из имен — может быть, важнейших — интенсивности и одним из уж точно важнейших ее источников. Оно было своего рода заклинанием (чаще всего — если не исключительно — внутренним), которым эта интенсивность вызывалась и поддерживалась в себе. Формулой самособирания. И призывом к самодисциплине и ответственности, да.

А сейчас?

Рискну предположить, что сейчас оно значит как раз именно то, что значит.

Иногда (верю, что не всегда) возраст — это нарастание ясности.

О цельности

С отвращением читая жизнь свою, трепеща и проклиная (вытащила с полки книжку Вяч. Вс. Иванова, полную записей на полях моею девятнадцатилетней лапою, — много чего вспомнила. Между помнить и вспомнить, други, — сами понимаете), вдруг поняла, среди прочего, одну простую вещь: для чего нужен жизненный проект. Пусть утопичный, пусть химерический, но главное — чтобы был осознанный, цельный, связный. Он, как это ни смешно, выполняет роль техническую — но незаменимую совершенно. Он собирает получаемый, начитываемый, переживаемый опытный материал — смысловой, эмоциональный, всякий, — воедино, удерживает его на некоторой основе, «сажает на клей». И из набранного таким образом складывается — пусть даже не очень осмысленная, лишь предстоящая осмыслению, но связная картина. Разные части нахватанного прорастают связями и укореняются — друг в друге, в личности своего носителя-обладателя и, в конечном счёте, в том, что он сможет в своей жизни, ИЗ своей жизни сделать.

Горькая горечь состоит в том, что у меня тогда такого проекта не было. Не было его, пожалуй, потом уже никогда, просто я научилась жить с этой безосновностью и даже оправдывать её, находить в ней — ибо надо же их где-то находить — точки роста, смысловые стимулы, эдакие особенности экзистенциальной оптики, которые только таким своеобразным устройством жизни и души и могут быть заданы. Уродство обрекает на акробатику. — Но, в общем, у меня такое чувство, что, будь у меня тогда — убедительный для меня самой жизненный проект, предмет веры и самоотдачи, ясная основа — всё читаемое и думаемое просто лучше бы держалось, не рассыпалось бы, — не говоря уже о том, что жизнь, с некоторой вероятностью, получилась бы более осмысленной и плодотворной.

С другой стороны, дорастаешь к некоторому возрасту и до того состояния, когда ни плодотворность, ни даже, может быть, осмысленность уже не нужны.

К себе самой: о существовании вопреки

В истории, в самом её устройстве есть что-то радикально противоречащее (если не сказать — враждебное) частной жизни человека с её частными соображениями. — История — это то, что нас перечёркивает.

…она-то, знамо дело, перечёркивает, да ты, главное, сама не перечёркивайся собственными руками. Просто (задачи частного существования — ну например, задача сохранения ясного ума — при этом не отменяются, хотя бы уж потому, что существуют в другом масштабе, человеку как раз подвластном, в отличие от макроисторического, и вообще) есть времена существования в (более-менее) согласии с историческим контекстом и / или в его счастливом незамечании, а есть — времена существования вопреки. Кажется, у нас теперь как раз такое.

О многожизнии

Всё-таки, доживши до пятидесяти семи печальных лет, человек накапливает в себе чересчур много воспоминаний — ушедших и теперь уже никуда не уходящих, все здесь, жизней, — даже чисто чувственных: запахов, ритмов, звуков, вкусов, осязаний, чувствований кожей фактуры воздуха. Их уже и к семнадцати годам, как я хорошо помню, было с избытком много, а уж в пятьдесят-то семь! И все эти жизни толпятся и теснятся в человеке, и все они на него набрасываются, улучив удобную минуту, и требуют проживания. Прошлое ведь не проходит; раз случившись, оно теперь уже — всегда, и нуждается в душевных, эмоциональных, смысловых ресурсах для того, чтобы быть, требует нас сей же час к себе.

Часть, превосходящая целое

Именно в моменты, когда твоя страна видится тебе неправой, особенно остро чувствуешь её как неотъемлемую часть собственной личности (часть, превосходящую целое); которая неустранима, по отношению к которой всем остальным частям надо как-то определиться (если, впрочем, допустить, что человек делится на какие бы то ни было части; весь мой опыт свидетельствует, скорее, о том, что человек целен; а если уж говорить о его частях, они, скорее, проникают друг в друга).

На самом деле всё это, вне всякого сомнения, прямое продолжение процессов, начавшихся в 1914 году, — с тех пор они разве что — в том числе на долгое время, на многие десятилетия — затухали, но не прекращались никогда, и вот теперь в очередной раз вышли на поверхность. Кончился второй интербеллум, бывший таким непривычно долгим — почти восемьдесят лет, многие успели прожить большую жизнь и умереть, — что многим казался едва ли не вечным миром.

А оказалось — нет.

Мы тоскуем сейчас по утраченной мирной жизни, в которой мы казались себе защищёнными, как по норме, — но никакой нормой она, конечно, не была, а была только (затянувшимся) исключением, поблажкой, отсрочкой.

Теперь мы — в норме, в среднестатистическом порядке вещей, которому до нас нет никакого дела.

Хотя, разумеется, мы всегда будем тосковать по нашему большому интербеллуму, как по оставленному дому.

Мы просто вернулись в поток истории — в огромный, сокрушительный, надчеловеческий поток, — из которого на протяжении некоторого (долгого) времени мнили себя выпавшими или спасшимися.

Я сейчас чувствую себя примерно так, как в сентябре 2017 года в самолёте над Амстердамом, когда был сильный-сильный ветер, и бил — слышными и ощутимыми всем телом ударами — в борта самолёта, и было очевидно нахождение в руках чего-то многократно большего, чем человеческая воля, и вдруг открылось — как голубой глаз неба посреди облаков — особенное, ясное спокойствие безнадёжности.

Но самолёт приземлился.

(продолжение)

Print Friendly, PDF & Email
Share

Один комментарий к “Ольга Балла-Гертман: Дикоросль

  1. Ольга Агур

    спасибо. Очень близко — в ином постранстве, которое большую часть жизни читаю своим, в сходном ощущении времени и потока, безнадежности и радости.

Добавить комментарий для Ольга Агур Отменить ответ

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.