©"Семь искусств"
  август 2021 года

Loading

Вот жрешь эту кукурузу, а сам читаешь, какие обалденные, скажем, колбасы бывают и как их делают. Какой у каждого фарша состав — столько разных сортов мяса я себе и представить не мог! Или про икру. До сих пор помню, что бывает зернистая, паюсная и ястычная, вот! Я-то никакой и в глаза лет до двадцати не видел, а тогда во рту слюны столько, что кукуруза эта в желудок уже переваренной попадала!

Владимир Торчилин

ЧЕЛОВЕК НА СОСЕДНЕЙ КОЙКЕ 

…в судьбе почти каждого человека есть что-то
трагическое, — только часто это трагическое
закрыто от самого человека пошлой поверхностью
жизни… Иная барыня жалуется на то, что у ней
желудок не варит, — и сама не знает, что этими
словами она хочет сказать, что вся ее жизнь
разбита…
                                              И.С. Тургенев

Владимир ТорчилинВторую кровать в мою палату вкатили поздно вечером, когда я уже почти засыпал, стараясь не думать о причинах и последствиях того, из-за чего я в этой палате находился. Вообще-то в ней и раньше было две кровати, но поскольку обитатели этой палаты были, по определению, кратковременными — только на небольшой период, когда их прикатывали сюда в хирургию из одного из основных корпусов, чтобы дать немного отстояться и подготовить к операции, а потом укатить в соседний операционный блок, то и моего предыдущего соседа укатили рано утром, и его место, противу всех моих ожиданий пустовало до вечера и вот заполнилось только сейчас. А так целый день я провел в грустном одиночестве, размышляя, почему именно меня маринуют в этой временной палате уже третий день, сменили двух соседей, а врачи ничего толком не объясняют. Даже и не заходят. Только милая сестричка с теплой улыбкой в ответ на все мои вопросы убеждает, что все идет по плану и волноваться не надо. Вот тут как раз и начинаешь волноваться. Так что лучше всего спать, если уснется. Вот и сейчас я надеялся заснуть побыстрее, поскольку сон, отогнанный негромким шорохом колес ввозимой кровати и шагами толкавших ее санитаров, был готов вернуться, да и новый сосед, вроде бы, шуметь не собирался. Но тут я ошибся. Сон еще не пришел, когда я услышал негромкий оклик с соседней кровати:

— Сосед, а сосед! Не спишь еще?

Поскольку больничное братство требует внимательного отношения к другим — а вдруг им еще хуже, чем тебе, то пришлось ответить:

— Да нет пока. Так, подремываю.

— Ну тогда, значит не разбудил, — обрадовался голос. — Тебя когда резать-то будут? С утра? А по какому поводу?

Все тот же негласный протокол больничного поведения не позволял оставить такой вопрос без ответа.

— Не знаю. Должны были еще позавчера. Кишечник. Да тянут что-то. Пробую переспать. Утро вечера мудренее.

Я постарался быть краток, чтобы дать новому соседу понять, что на длительный разговор я не настроен, но усилия были напрасны. Не в том смысле, что долгий разговор, все-таки, состоялся, а в том, что разговаривать сосед и не намеревался, а вот говорить точно хотел. Так что мой краткий ответ стал для него чем-то вроде спускового крючка, чтобы начать выговариваться, и моих кратких «ага» и «угу» было более, чем достаточно, для подтверждения того, что слушатель у него пока есть и сном от его слов еще не отгородился.

— А у меня легкие. И все так быстро. Отлично себя всегда чувствовал. Да и сейчас тоже. А вот с месяц назад кашлянул, как обычно, утром в ванной, а во рту вкус крови. Сплюнул — вот она родимая на белом фаянсе. Подумал — случайно, горло теплой водой пополоскал для порядка, но все же стал прислушиваться. А оно так и пошло — чуть кашлянул и платок в крови. Через неделю к врачу пошел. Так, мол, и так. В один день все анализы и рентген прокрутили, обмацали меня всего и говорят, что в левом легком она засела. Где-то у верхушки. Как же так, спрашиваю — не курил, спортом занимался. Бывает, говорят, но резать надо поскорей, а потом может еще или химия или радиация понадобиться, если расползлась. Шансы есть, если не врут. Кому сейчас верит-то можно? Вот тут и оказался. Хорошо, что быстро. А то говорят, что другие неделями ждут. — Бывает, — подтвердил я.

Но он, похоже и не слышал.

— А мне сказали, что завтра с утра я первым у них буду… Поскорее бы… Понимаешь, вроде и мужик я твердый, мало чего в жизни боялся, а тут все последние дни только про нее и думаю.

Слова «опухоль» он явно старался не произносить — так, какая-то «она».

— Точнее, даже не про нее, а про то, что дальше будет. Вот интересно, я когда мальчишкой был, да и просто молодым, задумывался иногда — редко, правда — как себя старики, особенно тяжело больные, чувствуют и что они о смерти думают. Ты понимаешь, был уверен, что к старости не только сами люди, но и их мысли как-то меняются так, что смерть уже нормальным делом кажется и уж, во всяком случае, такого страха, как в молодости, перед ней нет. А вот сейчас и сам уже, можно сказать, старик, а мысли, как у молодого — никакого, так сказать, умиротворения не ощущаю. Тот же страх, что и в молодости. Может, этого из-за того, что так быстро со мной все случилось — просто мозг подготовиться не успел, а? Да похоже, что нет. Вот сколько мне ни есть, а понимаю теперь, что это возраст только оболочка. А под ней все тот же пацан и все те же страхи, как у молодого. То есть, как бы, возраст только нашу вещественную сторону портит, а внутри мы все те же, как в молодые годы получились. Ну когда мальчишками быть перестали и осознали себя лет, скажем, в двадцать-двадцать пять. Вот такими мы навсегда внутри и остаемся. А остальное — морщины там или седина — это только так. Снаружи. Ну, как у старой книги — обложка выцвела и страницы пожелтели и ломаться стали, но содержание-то все то же. А у тебя не так разве?

— Наверно так…

— Вот я и говорю. И получается так, что чем был в молодости обделен, с тем и к порогу подходишь. Конечно, некоторым в процессе жизнь компенсирует, но это редко. А в норме — кем родился, тем и пригодился. Вот, скажем, у меня — жизнь, похоже, кончается скоро, а вспомнить нечего.

— Это как?

— А вот так. Про кого-то все знают, ну, про знаменитостей всяких. Не важно, каких — хоть футболист, хоть киноартист. А другой кто сам из себя ничего не представляет, но зато знакомые у него интересные, Те же, скажем, футболисты или киноартисты и он с ними запанибрата. А у таких, как я — ни того, ни того. Помню, как как-то раз попал на пьянку к соседу — он какой-то художник непризнанный был. Пил без продыху. Так у него по этой самой пьянке с артистом одним познакомился. Как в песне — известный артист из Таганки. То-то у меня гордости было. До сих пор, видишь, помню. А он меня, интересно, помнит? Да чего там спрашивать — не помнит, конечно. Небось, и внимания не обратил. Чуфарился только, какой он значительный. Так что, игра в одни ворота. Кто меня вспомнит-то? Ну, семья, дети — так это у всех, ну, почти у всех, семья и дети. Да и они помнят, пока ты рядом. А так, уйдешь, никто и не заметит. Как тебя и не было. Так проскользнул кто-то рядом по своей незаметности и все… А когда было заметным-то стать или заметных встретить? Выживали только, где уж тут до встреч… Это сейчас мы, скажем, в своей квартире живем. А мальчишкой в такой коммуналке рос, что вспоминать неохота. Помню, пригласил пару одноклассников, с которыми приятельствовал, домой чайку попить. Мать на кухне чего-то пожрать оставила. И как посмотрел на кухню нашу не своими глазами — свои-то привыкли — а как ее гости увидят, аж жутко стало. И вот до сих пор помню, как согнулся я тогда над раковиной — она у нас там низкая была, чугунная, с эмалью, когда-то белая, но покоричневела вся, особенно соседка одна была, зараза редкая, никогда за своими тарелками раковины не споласкивала — и тру ее, тру тряпкой то ли с содой, то ли с порошком каким-то, не помню уже, чтобы хоть немного белизны вернуть, чтобы как у людей… Так себя и помню — мальчишка над раковиной нагнулся и кругами трет ее и трет… Дотер-таки до белизны не до белизны, но хоть почище стала. Соседи потом удивлялись. Правда, ребята на нее и не посмотрели. У самих, наверное, то же самое дома было. Так, чай пили и трепались. Я тогда как-то отошел, а вот сейчас вспомнил… К чему бы это? Говорят, перед смертью всю жизнь вспоминаешь, верно это?

— Не знаю… Говорят…

— А я вообще эту кухню когдатошнюю почему-то часто теперь вспоминаю. У нас там столик в самом углу был и от окна близко, так что сидеть там было удобно — никому не мешаю, а мне все видно. Не так уж что было особенно на что смотреть, но все равно интересно, как соседи живут. И читать удобно было — свет от окна. Не то чтобы такой уж книгочей был, но вот когда сидел и трескал кукурузу баночную — помнишь была такая хрущевская по двадцать восемь копеек банка? — или сосиски, с которых целлофан не сдерешь, мне это мать каждый раз оставляла, когда в командировки уезжала, то всегда книгу о вкусной и здоровой пище читал. Была когда-то такая. Большущая, с картинками. До сих пор все картинки помню — там стол такой был шикарный — с вином и фруктами. Вот жрешь эту кукурузу, а сам читаешь, какие обалденные, скажем, колбасы бывают и как их делают. Какой у каждого фарша состав — столько разных сортов мяса я себе и представить не мог! Или про икру. До сих пор помню, что бывает зернистая, паюсная и ястычная, вот! Я-то никакой и в глаза лет до двадцати не видел, а тогда во рту слюны столько, что кукуруза эта в желудок уже переваренной попадала!

— Да уж…

— Правда, было место, где я себя со всеми наравне чувствовал, хотя знаменитости и туда заглядывали. Помнишь, в 60-е такие винарни-автоматы по всей Москве были? Ты двадцать копеек в щель, а тебе из краника — как сейчас помню — восемьдесят семь грамм портвейна…

— А не восемьдесят три? — я тоже эти автоматы помнил.

— Может где и восемьдесят три, но там, куда я ходил — на набережной, недалеко от Третьяковки — восемьдесят семь было. А два двугривенных бросишь, так целых сто семьдесят пять. А еще за гривенник можно было конфетку взять шоколадную — «Ромашку» или «Василек», а иногда бутербродик высохший с кружком колбасы или кусочком заветренного сыра. Красота. Вот там равенство было. Даже не равенство, а братство. Обычно все туда с утра приходили — поправиться. И все друг друга понимали, и все друг другу сочувствовали. Кого только я там не видал. Я-то не всех знал, но народ всегда говорил, кто есть кто. Вот, дескать, смотри, кто с нами похмеляется. Давно уже таких мест нет. А я бы и сейчас зашел.

— В одну реку дважды не входят, — пробормотал я.

Моя реплика дала новое направление его мыслям.

— Да, река… Любил я на воде отдыхать. Порыбачить, на лодке покататься, да и вообще… Интересно вода на людей действует. Отношениям способствует. Вот как раз недавно вспоминал, как получил как-то профсоюзную путевку в пансионат на Оке. Бедненько, конечно, но мне нормально, да и вода рядом. А еще рядом лагерь пионерский. Вот я на травке с одной вожатой и познакомился. Откуда-то из провинции. Симпатичная. Такая романтика у нас пошла — просто жуть. Только дальше мацанья никак. Замужем, говорит, хотя я ей и нравлюсь. Я и так и этак, но вышел мне полный абшит. Только гуляли, да обнимались понемногу. Ну, кончился мой отпуск. Разъехались. Я, правда, ей свой телефон оставил. И что ты думаешь — где-то через год звонит. Я, говорит, в Москве по делам и вообще в жизни большие изменения, с мужем развелась, как пил он по-черному, и дает понять, что повидаться не против. Я тогда еще холостой был, сразу сорвался. Встречаемся, и я глазам не могу поверить — ну, не то что страшная, но уж точно ничего особенно симпатичного. И на что я только тогда запал! Или это вода так делает. Когда река у ног плещет, так и страшненькие красавицами кажутся, а? Ну, я, конечно, в кафе с ней сходил, чтобы без хамства, и отвалил, попрощавшись. Вот такая история. Чего вдруг я ее вспоминал… Мало разве девушек получше было. Или это я Оку вспоминал, а она так, рядом…

— Да вообще последнее время разное вспоминается. Наверное, у нас внутри какой-то датчик есть, который чувствует, что что-то у тебя не в порядке еще задолго то того, как это что-то проявляется, и ты его замечаешь. Я это к тому, что вот, говорят, ближе к концу старые воспоминания всплывают, точнее, воспоминания о старом. А значит это, что если такие вещи вспоминаешь, то и до конца недалеко, а? Вот, смотри — я-то читать не большой любитель. Так, что в школе проходили или потом иногда. И в детстве — у нас дома много книг не было, но отец иногда покупал такие здоровенные тома в блеклых каких-то матерчатых обложках, и все полные собрания. Некрасова помню, Лескова, Пушкина, Тургенева. Я еще тогда удивлялся — как это полное собрание и все в одной книжке. Я в школьной библиотеке собрание Пушкина на полке видел — так десять — как сейчас помню — кирпичиков. Вот это понятно — полное. А тут — в одной книжке все. Но от случая к случаю почитывал. Да про эти книжки и забыл давно. Тем более, что когда подрос и карманные деньги понадобились, я тома эти по одному букинистам сдавал — дома и не замечали. А тут вдруг какое-то время назад захотелось опять эти книжки полистать. Не этих писателей, а именно эти книжки. Поверишь — даже в магазины старой книги заходил. Только Лескова того нашел. Больше нет таких книг. Не нужны никому. И не сдают, и не спрашивают. На меня как на больного посмотрели, когда покупал. И ведь не читал потом даже, а просто в руках держу и приятно. К чему бы это, а?

— Да кто его знает, почему вдруг что-то вспоминается…

— Я так понимаю, что вот вспоминаю я про книжки эти или про девушку с Оки, это ведь, если так можно сказать, не для удовольствия. Это защита какая-то. Ведь я эти воспоминания не вызываю. Они сами приходят, как только я начинаю думать о том, что со мной завтра будет. Ну не именно завтра, а вообще. В том будущем, что еще осталось. Если осталось, конечно. И такой страх наползает, что голова тут же эти воспоминания подкидывает. Вроде как от завтрашней смерти в прошлое ухожу. А там я еще молодой и все впереди.

— Это точно, — не выдержал я. — Уходит память — приходит смерть. Это как у Тютчева — «но для души еще страшней смотреть, как умирают в ней все прежние воспоминанья».

— У кого, у кого? Да не важно. Значит я не один так думаю. А если не один, то значит все правильно. Не просто вспоминаю, а ими заслоняюсь от страшного. Я же говорю — защита. Голова лучше знает, как нас уберечь. Может вот такие воспоминания и отличают стариков? В молодости-то защититься еще нечем. Поэтому о страшном и не задумываешься, а то такая жуть накроет, и воспоминаний еще нет прикрыться…

— А хуже всего про жизнь думать. Ну, в смысле, как ее прожил. Читал я когда-то в детстве у одно писателя — фамилию забыл, а историю помню — он про природу писал. Так у него была такая птица придуманная, вся из себя средненькая, и цвет не белый, не черный и не яркий, и крылья не длинные и не короткие, и клюв и не прямой, и не крестом, и не загнутый, ну, словом, все средненькое. Так вот, когда она пыталась где-нибудь в природе пристроиться, то нигде не пришлась. Каждый образ жизни своей специализации требует — где цвет белый нужен, где крылья длинные, где хвост короткий, где клюв изогнутый, а для такой средней места нету! Вот и таким, как я, средненьким, не то, чтобы совсем места не было — там червячка прихватишь, тут зернышек поклюешь, так и выживешь, но никто не скажет, вот, дескать вот какой сокол ясный, или чижик веселый, или иволга красавица, просто даже никто и не заметит как что-то средненькое промелькнуло… Мне еще когда в голову пришло, что чтобы заметили, надо в чем-то одном выделиться, а так будь у тебя хоть десяток положительных качеств, но всего понемногу, так опять никто не и внимания не обратит. Я слово «десяток» не случайно сказал. Вот ты, к примеру, знаешь, кто в спорте самый знаменитый десятиборец?

— Да нет, не припомню…

— Вот я и говорю. А спроси, кто лучше всех с шестом прыгает. Сразу — Бубка! А в длину? Бимон! А плавает? Фелпс! Все знают. А десятиборцев никто. Я и сам не вспомню, поскольку они ни в одном виде спорта рекордов не ставят, а что там по сумме очков чемпионы, так кого эта сумма волнует! Людям подавай, чтобы или выше всех или быстрее или с одного удара на пол кладешь. Так и с жизнью. Даже если по десятиборью прилично очков набираешь, все равно никто на тебя и не обернется…

Похоже, говорить сосед стал слишком громко, так что его услышали в коридоре, и в палату вошла сестра.

— Что это вы так заполночь разговорились, — укоризненно сказала она, — вам надо выспаться как следует, чтобы завтра сильными быть. Хирургия, все-таки. Давайте я вам чуть вколю, чтобы легче спалось.

— Мне не надо, — сказал я нарочито сонным голосом. — Я уже засыпаю.

Сестра немного повозилась у кровати соседа и скоро вышла.

— Слышь, сосед, — теперь уже негромко окликнул он, — спать-то и вправду пора. Только вот глаза закрывать страшно. Я так когда-то один в старом доме ночевал. Ветрено было. Глаза закроешь — и все вокруг звучит: ставни похлопывают, стропила стонут, даже половицы скрипят, как-будто кто-то по ним к тебе подкрадывается. Пол ночи лежал в темноту таращился пока заснул. Вот и тут…

Он еще что-то негромко пробормотал и затих. Заснул. Утром, когда я проснулся, его кровати уже не было. Увезли на операцию. Днем, когда сестра принесла мне обед, я спросил ее про соседа. «Да все с ним хорошо будет, — сказала она, — опухоль маленькая оказалась и инкапсулированная, так что, скорее всего, метастаз можно не опасаться. Дня через три и выпишут.»

А меня в тот же день к вечеру домой отправили — сказали, что операцию решили не делать, как-то там до нее — тоже ее по имени не называю — добраться трудно, лучше химию попробовать. Вот уже год пробую и пока живу, а что дальше.… Видно будет. Юношеские воспоминания пока не достают… Может и обойдется…

Print Friendly, PDF & Email
Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.