© "Семь искусств"
  март 2021 года

484 просмотров всего, 3 просмотров сегодня

Я сыну своему все внушал, когда тот лет в одиннадцать-двенадцать визитировал Уфу: «Ты говори с прадедом-то! Единственная в твоей жизни возможность узнать о революции Пятого года от живого участника». Разумеется, как и всякие родительские советы, и этот младшее поколение не услышало.

Сергей Эйгенсон

УРАЛЬСКИЙ КОРЕНЬ

Из серии «Корни»

Окончание серии
Начало: «Черта оседлости» в альманахе «Еврейская Старина» №11/2003

Далее: «Мой дед и Мировая война» в журнал-газете «Мастерская»,
«Уральский корень» в журнале «Семь искусств» — начало в №1/2021 и сл.
и «О моем отце А.С. Эйгенсоне» в «Заметках» — начало в №1/2021 и сл.

Сергей ЭйгенсонНачну с рыбалки. Ее дед любил страстно, Сабанеев — русский Айзек Уолтон, автор книги «Жизнь и ловля пресноводных рыб» — был для него колоссальным авторитетом, сравнимым только с Львом Толстым, Федором Шаляпиным и академиком А.Н. Крыловым, дедом телезвезды советских времен профессора Сергея Капицы. Нельзя сказать, чтобы он был удачливым рыбаком. Так, как говорят, кошке на пропитание, но как ресурс для активного провождения времени, да на свежем воздухе, да в стороне от глупых разговоров — незаменимо. Я и то подумываю — не купить ли удочку и лицензию штата, да заняться вплотную форелью, как Хэм учил в молодых рассказах. Он же местный, из Оак Парка, от нас двадцать восемь минут по хайвэю. А с дедом мы рыбачили на Камском водохранилище. Мы отправлялись на катере от Речного вокзала, потом от пристани Камгэс шли пешком по мосту через речку Гайву, потом километра три лесом. Тут был дедов огород без каких-либо сооружений. Но ведь где-то он держал тяпки для окучивания картошки, удилища и прочее, а может, мы с собой приносили, не помню уж. Иногда он производил какую-то деятельность на огороде, иногда нет. В любом случае мы проходили на тенистый берег одного из заливов водохранилища и несколько часов рассматривали поплавки. Помню продевание бечевки-кукана через жабры пойманных рыбешек. Потом кукан привязывался к корню берегового куста и рыбки находились в воде до тех пор, пока дед не скажет: «Пора ведь нам с тобой, Сережа! Бабушка уж небось заждалась«. В промежутках пили чай с лимоном и сахаром из большого термоса и закусывали бутербродами, домашними пирожками или хлебом с английской, что особо отмечалось, тушенкой в банках с припаянным ключом для открывания, луком и огурцами. Ездили и в другие места, но ни больших уловов, ни какой-то рыбацкой компании не помнится. Я был ученик плохой, и в дальнейшей жизни ловил рыбу только тогда, когда есть хотелось, или хоть закусить ухой под водочку. Да при том больше по душе был бредень, а то и палочка динамита. В принципе, места-то рыбные. Помните, как Аркадий Исаакович формулировал: «Времена были плохие, прямо скажем мерзопакостные времена. Но рыба в Каме была!». А про Гайву-речку как раз об ту пору статья в «Рыболове-Спортсмене» была насчет ловли хариуса.

Вот перечитал и должен поправиться. Довелось ведь мне еще в жизни порыбачить. Как-то восьмилетнюю внучку во французский кэмп возил — так, действительно, и удочки купил, и стульчики складные, и червей регулярно покупал, ходили мы с ней на обратном пути рыбачить. Вот она оказалась страстная рыбачка, может и действительно, что в прапрадеда.

Ходили мы с ним еще за грибами, что на Урале уже просто неизбежно. Тут он меня приохотил, хотя сам был гриболов не бог весть какой, что объяснял просто: «Я, ты сам знаешь, не искливый!». Зато солить и мариновать грибки был большой любитель, да и вообще разные грибы знал хорошо, только на местности их видел плохо, частью от близорукости, частью от сосредоточенности на совсем других мыслях. Когда мой отец был в долгой командировке в Англии в 62–м, он так и просвещал аборигенов острова, что большинство лесных грибов съедобно, и если бы тут был его father-in-law, то мог бы показать — какие именно. К приезду внучика в Молотов так и полагались соленые рыжички, пельмени и любимый рыбный пирог. Прошли годы, идем мы с женой по барселонской Рамбле к морю, справа — вход в большой крытый рынок, зашли — чуть сознание не потеряли. Прямо против входа ряды, где несколько торговок с шампиньонами, несколько с белыми грибами, и человек сто со свежими рыжиками. Как нам потом один местный Жозе объяснил, что рыжик считается национальным грибом Каталуньи супротив французских шампиньонов и трюфелей.

Александр Дмитриевич не то, чтобы был кулинаром-любителем, каких нынче много развелось на Руси под благотворным воздействием книг покойного Вильяма Похлебкина, в то время это было совсем не принято. А он очень считался с общественными условностями. Много раз я от него слышал — значит, хотел он эту мысль в меня записать — что: «Если приехать в страну, где все ходят голыми-то единственному из всех быть одетым будет неприлично«. Да он и вообще не был особым гурманом — с чего бы это при его происхождении и прожитой биографии. Любимая присказка на эту тему у него была, что «за стол надо садиться не совсем голодным, а вставать из-за стола не совсем сытым«. Вычитал, небось, в какой-нибудь брошюре павленковского издания. Однако готовил он по праздникам с удовольствием, а к рыбному пирогу бабушка Надя с тетей Томой вообще не подпускались — считалось, что такую тонкую вещь бабы могут только испортить. По будням, конечно, вся готовка была за ними. Дело для него было даже не в еде — он любил, чтобы все было сделано по правилам, чтобы к пирогу была чашка с бульоном, чтобы вилка лежала слева, а нож справа и лезвием к тарелке и т.д., а салфетки…

Тут был вопрос «культурности» и самоуважения. Я эти привычки, как и многое другое, от него унаследовал, часто пудрю мозги окружающим насчет правильной расстановки тарелок и бокалов на столе к завтраку, вызывая у них справедливое желание отвязаться от этого зануды и сделать все по системе бекицер. Приучил он меня тоже, тут и его дочь, моя мама действовала в том же направлении, «не кусочничать», т.е. есть за столом в определенное время, а не перехватывать на бегу, что попалось под руку. Помню, когда мы с тещей шли по Москве и она, проголодавшись, завернула в булочную, купила пару рогаликов и стала на улице есть один, предложив второй мне — я от шока даже и сказать ничего не мог. Все должно быть по правилам! Нельзя же, в самом деле лепить пельмени с фаршем, прокрученным в мясорубке — для этого есть деревянное корыто и острая тяжелая сечка, к которой меня по молодости лет не подпускали. Много лет я чувствовал себя предателем принципов, когда ссыпал в кипяток казенные пельмени из пачки — а теперь уже и никак нельзя — холестерол.

Александр Дмитрич, во всяком случае, был человеком принципов, что для окружающих всегда плохо переносимо. Если помните фильм «Деревенский Детектив«, так там народный артист Жаров за завтраком дочку и жену лечит: «Зачем на столе консерва, если рыба есть? Какие могут быть конфеты, если мед свой? Пастилу, пастилу убирай!». По правде, мне, как любимцу, доставалось от него менее, чем прочим. Было только очень обидно, когда я выпрошу у бабушки халву, которую очень любил, а дед отбирает, говорит, что это «бабская еда», и заставляет есть черный хлеб с салом, как еду «мужскую». Сало, кстати, солил дед лично, как и квас готовил. Хороший был квас, шипучий, аж пробки выбивал.

Дед вообще умел многое, но особым мастером в каком-то ремесле не помнится — исключаю пользование счетами: тут было что-то сказочное и по виртуозности перебрасывания костяшек и по уникальности операций. Ну вот, он, к примеру, на счетах умел извлекать квадратный корень — на минутку представьте себе операцию! Владел он и топором, и пилой, и отверткой, и паяльником, и по старой деревенской памяти, косой с граблями — но на роль Левши даже и не претендовал. Говорил так: «Я, Сережа, все более-менее умею — но все вторым сортом!» Ну, так и я в него. Полжизни ведь промысловыми измерениями занимался, что только чинить не приходилось, от манометров до цепного гаечного ключа, дома мебель встроенную сооружал, а в походах-то: новую мачту из елки, или вот рюкзак из штанов в аварийных условиях — но, конечно, совершенством моих самоделок кого-то удивить не пришлось. Вот отец мой всегда своё рукоделие вылизывал, чтоб лучше фабричного смотрелось, и сынок мой тоже, по столярной части с помощью американской техники углы с точностью до полградуса выдерживает, а мне главное, чтоб стояло и глаз не особенно оскорбляло. Так что, по дедушке и у меня.

Видимо, и многое другое. Родители, как мной за упрямство недовольны, так всегда: «Ну, дедушко родимый!». Дед-то, действительно, если что для себя решил, так бульдозером не стронешь. Все близкие что о нем, что обо мне одинаково твердят, что-де «тяжелый характер«. И что волю-де у семейных своих подавляем. Правда, наверное. Дед-то сильно вспыльчив был, хоть и смирять себя старался, но если решит, что-то «не комильфо«-то не всегда и последствия предсказать можно. На моей уж памяти, гуляли мы с ним мимо кинотеатра, мне, значит, лет восемь, а ему, соответственно шестьдесят шесть, а тут пьянчужка какой-то к женщине пристал и матом ее кроет. Александр Дмитриевич ему замечание, тот и его понес по кочкам. Каак мой дедушко шарахнул ему по печени — аж тот в фонарный столб влепился! Дед посмотрел, как он сползает и мне говорит: «Пошли, Сережа, от греха! Тут уж нам делать и нечего, а бабушка ждет, небось«. С бритой наголо головой, в полотняной паре и соломенной шляпе, да после этой воспитательной акции — хорош он был, куда Шварценэггеру. Гвардеец! Дома-то нам попало, «как можно с ребенком в такое встревать!», но долго после этого на улице его знакомые подходили и солидарность выражали — Земля слухом полнится. Сам он никогда при мне матерно не ругался. Оно и дома я таких выражений никогда не слышал, только однажды, когда отцов шофер на бревно наехал, так я узнал случайно, что папа мой немного в курсе «ненормативных» слов. Да ведь в те времена считалось, что «неконвенционная лексика» — это показатель малокультурности, а не продвинутости, как в наше постмодернистское время. Кругом-то, конечно, мат столбом стоял, но мальчику из приличной семьи об этом догадываться не полагалось. А я и вправду в школьные годы представить себе не мог, чтоб во всеуслышанье этим словарным запасом пользоваться, даром, что и в геодезической партии, и на заводской практике бывать приходилось вдали от родительского и учительского надзора. В ВУЗе уже, когда по сменам на химзаводе работал, там, действительно, превзошел эту науку, так что слесаря говаривали: «Ты бы, студент, трошки полегче, а то манометр зашкаливает!«.

Много уж лет спустя, был я в Москве в одной филологической компании и была еще там совершенно очаровательная девица с высоким чистым лбом, ясными глазками, в белой блузке с жабо и длинной черной юбке — вылитая моя бабушка Надежда Гавриловна в год окончания гимназии. Я уж собирался ей комплимент высказать, как она начала жаловаться, что когда они с одним из юношей за напитком ходили, то он, к прилавку пробираясь, ее наедине с алкашами у входа в магазин оставил: «Я уже боялась: они меня вы[…]ут!«. Я чуть сознание не потерял от такой отвязанной речи. «Милочка, — говорю, — знаете, когда на морозе гайку откручиваешь, так, действительно, без этой лексики — никуда, но мы ведь сейчас в тепле находимся, так что…«. Но она меня прервала, пожелав мне, чтобы у меня… м-м, ну в общем… некий элемент организма «на лбу вырос и назад не зачесывался».

Я как себе это представил, бочком, бочком и на выход. Потом мне разъясняли, что пугаться не надо было, просто у них на филфаке МГУ такой стиль принят. Все, конечно, может быть. Дед-то не матершинничал, скорее всего, под влиянием Льва Толстого в первую очередь. Во всяком случае, в тех ситуациях, где православный человек вспоминает […] мать, а католик порку-мадонну, дед отругивался бессмысленными «ендондер пуп», либо «ерфиндер», а именно эти эрзацы прописывал граф на замену «митирологии». Во всяком случае курить он бросил именно под влиянием графских сочинений незадолго до Великой Отечественной войны.

Когда я вспоминаю их с бабушкой и тетей Томой жизненный обиход, то понимаю, что жили они бедновато, так ведь и вся страна так. Я уж и не знаю, откуда берутся люди, вспоминающие в укор новым временам счастливую и сытую жизнь при Хозяине — разве что все они в те времена в МГБ да обслуге Кунцевской дачи служили. Отец с матерью относились к сравнительно обеспеченным слоям — так и то я большой роскоши не помню, шубы у матери не было и вечно ей занимать до зарплаты приходилось. Рядом с дедовым домом магазинчик был, так с детства воспоминания, как по несколько мест в очереди занимается, чтобы сахар к варке варенья закупить. Действительно, что в лавках банки с крабами и тресковой печенью пирамидами стояли, а в больших магазинах прилавочек и «Советское шампанское» в розлив, ну так этим можно было только в брежневские времена удивлять.

Официальным напитком у Александра Дмитрича числился «Вермут украинский«, думаю, что после его поездки на грязи под Одессу для лечения радикулита. Я в детстве часто слышал упоминание этого напитка, правда что не запомнил, чтобы дед при мне пил его. Да он и вообще пил немного, вся сила была в разговорах. Впрочем, на преферансные заседания к своим друзьям он меня не брал, может, когда что и было. Подросши, я как-то на берегу Черного моря принял стакан. Ну, скажу Вам, недаром немецкое слово der Wermut на русский переводится как полынь, а вот на украинский — чорнобиль. Много я за жизнь выпил всякой дряни, но и это был не подарок. Правда, что на дедовой жизни с «Мартини» или «Чинзано» были некоторые проблемы. Так-то рюмочку православной или какой-нибудь настойки под соленые рыжики — это с удовольствием. Ликерчик, типа советского поддельного «Шартреза» в крошечной вытянутой рюмочке зеленого стекла. Когда приближалось его восьмидесятилетие, то программа парадного ужина начала обсуждаться года за полтора. Отчетливо помню темы рыбного пирога (это — святое!), грибного жульена, и в конце — кофе с коньяком и ликерами. Жил он уже в Уфе и остался без бабушки, один в своей уже до смерти комнате, и время от времени выдавал моей маме плоды своих раздумий: «Ты знаешь, Мита, я тут подумал и решил, наверное, перед пирогом лучше не жульен, а бараньи отбивные«. У матери в то время был ряд трудностей, связанных с здоровьем ее и моего младшего брата, работой и т.д. Так что она только качала головой: «Ну, папа, у тебя и проблемы!».

В баню мы с ним ходили: парная раза два-три с перерывами, потом с мылом и под душем, а лучше из шаек окатываться, сначала горячей, потом холодной. Потом возвращались домой с полотенцами на шее и благостно отвечали на поздравления встречных знакомцев «c легким паром«. Дома после баньки чай с домашним вареньем или квас, который дед делал сам, выдерживал с изюмом на холоду в погребе. Вообще самодельного было много. В сарайчике дожидался морозов кабанчик, звали его всегда Боря (от борова). Картошка, как сказано, своя. Капуста квашеная в кадке. Раньше был огород на склоне рядом с домом, но потом там был построен пятиэтажный, с центральным отоплением, ватерклозетами и ванными «Дом угольщиков». Строили его, как и многое по всей стране, немецкие военнопленные, и с этим связана семейная легенда.

Будто бы, подошел к изгороди один немец-строитель, попросил вассера попить, и увидел сидящего между грядок двухлетнего Сереженьку. Ну и раскис, немцы вообще в сентиментальности воспитываются, а тут небось, свои в Райнгессене остались. «О, ви шёне, — говорит, — кинд!» Я и правда, хорошеньким младенчиком был, на фото видно, хотя вообще-то в дедову породу, а Урал много чем славен, но не особо красотой своих мужчин и женщин. Тут положительным фактором при половом отборе была не столько грациозность, сколь устойчивость на ногах. Но для немца тут разницы нету, конечно, да детки и всегда неплохо выглядят, тем более среди грядок с капустой, петрушкой и зеленым луком. Дед хотя языков и не знал, а смысл понял, заревновал и, как мог, объяснил воину вермахта: «Ты тут, — мол, — комплименты говоришь, а детишка — еврей, юде по-вашему, вы таких в Майданек отправляли«. Тот обиделся и возразил, дескать: «Венн дер Руссе комм, алле Киссен — пффф!«, и руками показал, как во время der Pogrom пух из еврейских подушек летит. И воды не стал дожидаться, к своим ушел, то ли от обиды, то ли испугался, что про его высказывание собеседник ихнему политвоспитателю стукнет.

На моей памяти работал дед недалеко от дома, квартал в сторону реки спуститься, в Камском пароходстве бухгалтером, я у него там бывал и он очень любил меня демонстрировать сослуживцам по американской формуле про «дедушку, достающего из кармана фото внука быстрее, чем ковбой выхватывает свой кольт«. Здесь бифуркация — воспоминания ведут дальше к Каме, на пристань, с которой мы отправляемся на пароходе, и еще в «Красный уголок» пароходства, где однажды состоялся мой триумф.

Начнем с пристани. В то время все носили мундиры: и горные инженеры, и прокуроры, и дипломаты. Ну, а речникам сам бог велел, плавсостав, по-моему, и теперь носит, так что дед имел тогда, по должности бухгалтера, звание младшего лейтенанта и ему выдавалась форма от летнего белого чехла на фуражку до шинели и форменных башмаков. При их уровне доходов это было неплохо — не трепать собственную одежду на работе. Неплохие по сравнению с городскими поликлиника и больничка водников тоже во вред не шли — не стоит забывать, что в 1953–м году Александру Дмитриевичу уже 66 лет, и работает он в основном потому, что до повышения пенсий при Хрущеве на пенсию было просто не прожить даже в городе, про деревенские пенсии разговор особый, это будет там, где я бабу Химу вспоминаю. Такое впечатление, что об этом помню только я, иначе не носили бы пенсионерки портрет Усатого на красных тусовках. Но главным, как тут у нас в Иллиное говорят, бенефитом, с моей точки зрения было то, что деду полагался раз в год бесплатный проезд на пароходе во втором классе. Если объединить это дело за два года-то получается поездка вдвоем с любимым внучиком, а чтобы Вы себе представляли, второй класс — это совсем неплохо. Отдельная каюта с медными ручками и пепельницами, своим умывальником, и жалюзи на окнах, ресторан, в котором на завтрак яичница с нарезанной полосками полукопченой колбасой и вообще куча вкусной недомашней еды, салон с мягкой мебелью, фортепиано и шахматными столиками, а главное — палуба с плетеными креслами, где мы сидим в зависимости от ветра на носу, что интереснее всего, на корме, или на одном из бортов и смотрим на воду и на берега. Дед говорит, что на воду смотреть — для нервов полезно, а мне, конечно, интереснее, если мимо нас другие пароходы, особенно буксир с цепочкой барж или плотов, тогда еще можно было такое увидеть и на Волге, и на Каме. На плоту шалаш, плотовщики живут и костер горит, значит, уху варят на обед. Я никак не мог сообразить, почему от костра плот не загорится, но дедушка мне показал, что там земля насыпана и уж на ней костер. Он про речную жизнь знает много — потому, что в пароходстве работает.

Еще интереснее перелезть через сетку ограждения и сверху с борта смотреть на красные движущиеся плицы гребного колеса, как стекает с них вода струйками, или еще засматривать в машинное отделение на работу шатунов и кривошипов паровой машины, так что дедушке поминутно приходится меня отлавливать и усаживать в кресло, угрожая вообще запереть в каюте до вечера. Своей неусыпной работой по удержанию меня в рамках он заслуживает от попутчиков прозвище «Дед-герой«, которое и он потом сообщает домашним, и я повторяю без понятия, просто за красоту звучания.

Смысл этого прозвища я понимаю только через сорок три года, когда отправляюсь с женой и шестилетним внуком путешествовать по Западной Европе на западный же манер, то есть не под эгидой специально обученного человека, а заранее зарезервировав себе по факсу гостиницы и авиабилеты. До сих пор холодный пот пробирает, как вспомню: испанка-докторша, делающая внуку укол от простуды, и он, горсточкой косточек лежащий на гостиничной постели и жалостно стонущий: «Уубить мееня хотят!«. Когда он через два дня после этого орал на весь быкодром: «Оле! Оле!! Оле!!!» — приветствуя тореро, я все еще не мог отойти от предыдущего зрелища. При этом для сравнения: мне во этой время поездки с внуком сорок девять лет против дедовых шестидесяти пяти в аналогичной ситуации; мы вместе с женой, а его подменить некому, потому что еще и на бабушку служебного литера не остается; и еще, наш Сережа намного рассудительнее и менее склонен к авантюрам, чем я в его возрасте. И потом, вода все-таки источник повышенной опасности, если в нее залезать, не умея плавать.

Вообще-то, пароход (именно!), который уже много лет исчез из моей жизни в качестве транспортного средства, тогда был в ней вполне обычен. Тут дело в карте. Пермь от Уфы прямо на Север, в 3? широты, примерно 300 км. Прямой железной дороги между ними нет, да и кому пришло бы в голову ее строить при наличии прекрасного водного пути даже во времена «железнодорожной горячки» XIX века. Главная река Уфимской губернии-Башкортстана Белая-Агидель течет на Северо-Запад и впадает в Каму, текущую к Волге на Юго-Запад. Ни порогов, ни перекатов, хоть на миноносце ходи, как красные в Гражданскую и делали, переправив боевые корабли с Балтики. Но вот когда нужно по зиме попасть из Уфы в Молотов, то надо ехать на поезде с двумя пересадками: в Челябинске, и в Свердловске, как мы однажды с дедом и бабушкой и ехали. С тех самых пор слово «компостировать», вызывает в памяти холодные продувные вокзалы, давящиеся толпы у касс, черные ватники и подсолнушную шелуху. А летом никакого сравнения-либо прямой рейс за два дня, либо в три дня и одну пересадку с линии Камского пароходства на линию Бельского пароходства. Как сейчас помню названия пристани пересадки — Дербёшка, и бельского парохода «Дмитрий Фурманов«. Был он двухпалубный и сильно уступал в моем мнении трехпалубным волжским и камским, но тоже был купеческой постройки, колесный и с замечательной паровой машиной, у которой так хотелось потрогать шатуны. Правда, что нас с мамой на нем однажды обокрали, но это бывает и сейчас, вот тот же случай был анадысь с моим приятелем в электричке Цюрих-Женева, но он-то свой чемодан так и не нашел, а вот маме в тот раз удалось как-то вернуть наши баулы. В более поздние годы пароходы на реках сменились гэдэровской постройки теплоходами, а в нашей жизни, конечно, самолетами, и мой младший братик в Пермь, вернувшую свое имя после неудачной эскапады «антипартийной группы», уже только летал.

Из наших же с дедом отпускных круизов больше всего в памяти великий вояж Молотов-Астрахань-Молотов в 1953, если не ошибаюсь, году, т. е после первого моего школьного года, а, может, и годом раньше. Волгу я увидел в первый раз, а вам уже такое и не увидеть, потому, что мы плавали по реке, а после окончания строительства всех ГЭС она превратилась в цепочку больших озер от Конаково до Волгограда-Сталинграда-Царицына, а река и озеро все-таки сильно отличаются. А тогда почти все эти плотины только строились и волжская вода текла, конечно, по летнему времени не особенно быстро, но все таки текла, а не стояла. Одно из самых впечатлений — это как сначала светлая (известняки) бельская вода вливается в темную (гуминовые кислоты северных торфяников) камскую и они текут несколько километров рядом не сливаясь, а потом так же точно камская вода не сразу смешивается с волжской. Города по Волге и Каме все, как один, на высокой горе над рекой, чтоб в половодье не снесло, и оттуда до дебаркадера деревянные лестницы с сотнями ступеней.

Маленький базарчик внизу у пристани, там торговля ягодами, грибами, яблоками и овощем, а ниже Сызрани еще и ранними арбузами и заплетенным в косы фиолетовым «астраханским» луком, про который дед говорит, что «сладкий», и собирается купить пару вязок для дома на обратном пути. Город всегда наверху, на высоком берегу. В каком нибудь Ставрополе-на-Волге, еще и во сне не слышавшем, что его будут называть Тольятти, мы дальше пристани и не ходим — стоянка короткая. Купим у девчонки лесных ягодок, искупаемся рядом с канатами дебаркадера — и обратно на пароход. А в больших городах, областных центрах, где пароходу стоять несколько часов, поднимаемся с передышками на гору и смотрим разные разности. В Астрахани после осмотра кремля дед осетренка небольшого укупил, да по промашке начал со мной советоваться: «Что, — де, — мы с тобой, Сережа, с ним сделаем, посолим, или в пароходный холодильник, а в Молотове рыбный пирожок спечем?». — «Давай, дедушко, лучше его подлечим, и обратно в речку выпустим«. Пришлось ведь тайно от меня осетренка до дому транспортировать.

Во временной военной столице СССР Куйбышеве запомнил я только развалины домов, разбитых немецкой бомбежкой, потом-то мы увидели Сталинград, где целым был только один квартал с «Домом Павлова», а вокруг море руин, но первые доказательства, что Великая Отечественная война, заполнявшая все детские книжки и радиопередачи, была взаправду — это в Куйбышеве. В Ульяновске, совершенно естественно, главный объект — Дом-музей. Впоследствии приходилось слышать, что там к 100летию В.И. Л. чуть ли не египетские пирамиды соорудили, колпаком весь квартал накрыли — ну, чего не видел, о том и врать не буду. Полвека назад это был реальный среднебуржуазный дом русского губернского городка, типа того, в котором жил и дед в Перми, но не превращенный в коммуналку, а стилизованный под те годы, когда в нем жила большая семья завоблоно по нынешнему. Ну, музей, конечно, своя специфика, надписи на стенах, бархатные ограждения, чтобы публика не пыталась за стол усесться или в кроватку лечь, как в сказке про трех медведей. На стене в рамочке Аттестат зрелости Вовы Ульянова. Уж что он был самый главный отличник, «… из латыни пять, из географии пять...», это нам с горшка внушали, а тут смотрю, в аттестате одна четверка имеется — по Логике. Попробовал я порасспросить потом, что ж это за наука, что сам Ленин с ней до конца разобраться не смог, но дедко сам вопросом владел нетвердо и сослался на свое церковно-приходское образование. Так у меня этот нерасследованный вопрос и остался гвоздем сидеть на многие годы.

Другой вопрос как раз и возник в результате этой самой поездки, а также, конечно, чтения книжек о комсомольской романтике. Согласно литературе, радио и кино, первыми на место Великих Строек Коммунизма должны были приезжать комсомольцы-добровольцы на пароходе «Колумб» и, расселившись в палатках, под веселые песни, строить «в болотных сапогах не по ноге» то, что для данного пункта задумала Партия. «И места, в которых мы бывали, Люди в картах мира отмечали«. Сомнений все это у меня никаким образом не вызывало, разве что с появлением журнала «Юность» акцент самую малость сместился на то, что в сапогах по ноге все-же будет побойчее выполнять те же самые Великие Планы. С другой стороны, радио само по себе, но кроме ушей у меня все-таки и глаза есть. А глазки видели в натуре, кто строит ту же Куйбышевскую ГЭС на Волге, да и многие всякие сооружения, встречающиеся по жизни. Правильно, наш хороший знакомый Иван Денисыч и его товарищи по работе. В черных бушлатах с номерами. Это уж я не знаю, кем надо быть, чтобы не замечать заборов с колючкой, вышек, собачек, колонн зэков, следующих на работу, разве что советским натренированным патриотом. Нет конечно и мысли о том, что эти, в бушлатах — невинные жертвы извращений ленинских принципов и там, в бараках втайне от вохры подпольные партсобрания проводят и «Интернационал» поют, как потом Галина Серебрякова публике сообщала. ЗэкА и зэкА, на Руси не зря предупреждают, что «От сумы и от тюрьмы не зарекайся«. Просто визуальная и радиоинформация неполностью совпадают и оттого непонятно — кто же все-таки ГЭС строит. В моем детском мозгу это было, конечно, не первостепенным, но все же требующим ответа вопросом.

В конце концов все уложилось примерно так, что первыми приплывают комсомольцы-добровольцы, сооружают все, что нужно, для размещения основного контингента, натягивают колючку, потом завозится самый контингент — и уж тогда строит плотину и все, что положено. Мыслями этими я ни с кем на свете не делился, да и нельзя сказать, чтобы все это меня уж очень волновало, но описанная модель держалась в мозгу до дня, когда я прочитал в солженицынской повести «… прежде, чем что там делать, надо ямы копать, столбы ставить и колючую проволоку от себя самих натягивать — чтоб не убежать. А потом строить«. Т. е., вопрос, чем там комсомольцы-первопроходцы занимались, на этих сталинских стройках, так и у меня остался до сего дня неразъясненным. После 53–го вопросов нет, уже КамГЭС рядом с Пермью строили не зэки, а вербованные, поэтому тамошнего начальника Наймушина, единственного из гидростроителей имевшего опыт работы с вольнонаемными, и послали потом главным покорителем на Ангару, где он стал любимым героем у романтических оттепельных журналистов и писателей.

Вот вопрос — делился ли я этими раздумьями с любимым дедушкой? Сказано, ни с кем! Жил, видать, уже в малыше внутренний цензор. Если б я с отцом такими идеями поделился — как бы с ним сердечного приступа не было. Александр Дмитриевич в те годы, до ХХ съезда, рот на политические темы держал зашитым, что и понятно, а я уже успел зарекомендовать себя политически высокосознательным, обозвав его «старым вруном». По воспоминаниям очевидцев дело было так. После очередной поездки на пароходе дед рассказывал, как около камской пристани Оса видел отправку детишек в ремесленные училища областного центра. «Вот, — говорит, — пароход-то отчалил и идет вдоль берега, а детки плачут, и матери-то по берегу бегут и тоже в голос плачут. Вот какой факт!». Дело понятное, хоть пацанам и шанс из деревенской нищеты вырваться, а легко ли в 11-12 лет первый раз с домом, да с мамой расстаться и на приютское положение переходить? Я вон в запрошлом году внука на две недели во французский языковый кэмп в Канаду по первому разу возил, так и то он прощался — плакал, а потом все жалостные фэксы слал, куда Ване Жукову. А тут! А матерям-то как дитятко в ремеслуху к чужим людям отпускать? Но тогда в пять лет для меня сомнений не было, недаром я каждый день радио слушал: «Ты, дед, старый врун! Никакого ты факта не видел. Вот я так видел факт! Детки в училище едут все веселые, не плачут — смеются, и матери по берегу бегут и все хохочут«. Очень, видно, это мое выступление деду с бабкой в душу запало, не счесть, сколько раз потом всем на свете пересказывалось.

Тут как раз получается более или менее плавный переход к моему политическому триумфу на политлекции в Камском пароходстве. Как я теперь понимаю, ребенок я был вообще-то довольно противный, самоуверенный, имеющий чрезвычайно высокое мнение о своем интеллекте и любящий рассуждать при взрослых о вещах, названия которых по книжкам или на слух запомнил, но смысла, конечно, не понимал, типа как здешние журналисты из русской комьюнити. Одно только и позволяет просить снисхождения-то, что так было лет до двенадцати, а после я одумался и стал выпендриваться намного реже. Во всяком случае, «самым умным ребенком своего возраста» больше уж себя не объявлял. Но и вправду было же что-то, что я уже освоил. Например, чтение карты. Я уже где-то поминал, как я любил разглядывать Карту Мира и читать названия стран, колоний, проливов и дальних островов. Соответственно, в детской памяти все это оттискивалось так, что многое до сих пор помнится. Мне случалось в последующие годы выигрывать на спор бутылку коньяка, перечисляя на память все североамериканские штаты или области, края и автономии покойного Советского Союза. Есть ли от этого польза? Ну, во всяком случае, в дорожных или туристских картах разбираюсь быстро и посейчас, а на маневрах в Краснознаменном Дальневосточном округе поправил при чтении карты полковника из штаба тыла округа, чем тут же заработал у сослуживцев прозвище «Мойше Даяна».

Ну вот, а тут в Пароходстве после работы лекция в актовом зале, лектор из горкома партии, а меня бабушка к деду в бухгалтерию привела и там оставила. Ей в школе родительское собрание проводить, а мы с дедом прямо из пароходства должны куда-то сходить, уж куда — не помню. Год, наверное, 51–й или 52–й, потому что лектор все чанкайшистов клеймил, ну, и подошел к карте Тайвань показать. Времени свободного и желания по карте ползать у него явно было меньше, чем у меня, потому что он начал тыкать указкой чуть восточнее Африки на место, где было по жизни напечатано «о-в Мадагаскар (фр.)». В этот-то момент в четвертом ряду встал толстенький мальчик и сказал: «Неверно, дяденька, дайте я покажу«.

Вышел к карте, показал Тайвань, да еще разъяснил, что раньше эта местность называлась Формозой, а народ тамошний де спит и видит, как бы это ему воссоединиться с «великим Народным Китаем», как это у нас называлось до изобличения маоистских догматизмов и прочих неправильностей. Как уж лектор вышел из положения — не знаю, а мы с дедом пришли домой триумфаторами, и бабушка по случаю моих подвигов новую банку варенья из райских яблочек открыла. И на следующий день дед у себя в пароходстве купался в лучах славы. Всем запомнилось, как его шестилетний внучек горкомовца географии обучил. Предмет для гордости.

Бабушка Надя любила меня очень, «больше жизни», как потом всегда вспоминал дед, но на политико-философские темы, как учительница начальных классов, рассуждать не привыкла. Конечное дело, таких историко-революционных эпизодов, как у деда, в ее жизни и не было. К тому же, у нее, в годы Гражданской войны хорошенькой и застенчивой выпускницы гимназии, было, как я понимаю, свое специфическое отношение ко всем этим злым мужчинам в грязной форме и с оружием, основанное на страхе, как бы не обидели, а не на разнице лозунгов и цвета нашивок. Про такие интересные в дедовых рассказах времена она вспоминала только, как колчаковские офицеры пели на улице по-пьянке шансонетку: «Декольты, декольты, у них разрез до животы…». Зато она читала мне с мальства стихи и пела детские песенки, которых в школе и в альманахе «Круглый Год» не бывало. Помню стишки: «Лягушонок маленький Бьет по наковаленке, И оттуда как из пушки Разлетаются игрушки…«, песенку: «Вечер был, сверкали звезды, На дворе мороз трещал. Шел по улице малютка, Посинел и весь дрожал…» и т.д.. И «В лесу родилась елочка…» я впервые услышал от нее. А когда я чуть подрос, я с бабушкиного голоса выучил жалостные романсы на стихи Некрасова: «Средь высоких хлебов затерялося…» и «Поздняя осень, Грачи улетели…». А вот с дедом у меня в памяти связана только одна песня, новобранческая «Последний нонешний денечек...». Видно ему, призывавшемуся за жизнь дважды, на действительную в гвардию в 1908–м и на германскую в 1914–м, она очень запала в душу.

Я как сообразительный ребенок быстро словил слабину гипертрофированной любви к внучику и хамил ужасно. Достаточно сказать, что я, никогда в жизни не удручавший родителей отказом поесть (скорей наоборот!), приезжая в Молотов-Пермь заставлял Заслуженную Учительницу читать мне вслух книжки Гайдара или на память стихи за то, что я ем кашу. Пару раз по-мальчишески я так нагрубил бабке, что и сейчас воспоминание о этом хамстве заставляет покраснеть и меняет давление. Гипертония моя, кстати, от нее, наверное. Она, всю жизнь проведшая стоя у доски, всегда страдала профессиональными учительскими болезнями: ларингитом и гипертонией с жуткими головными болями. Думаю, что учительницей она была очень хорошей. Сужу не только по ее заслуженному званию и медалям, но и по тому, что помню приходивших к ней с цветами или книжками в подарок выпускников и студентов, у которых она была Первой учительницей. Вспоминают и хотят навестить не всех. Приятельницы ее все были из таких же учительниц начальных классов, она меня иногда водила в гости. Помню, как они вели уважительные неторопливые разговоры за чаем с вареньем из малины, морошки или лесной зеленоватой, мелкоразмерной и очень ароматной клубники. О чем, конечно, не помню, помню часто звучавшие слова «моя родительница«, что я сначала никак не понимал, а потом понял, что это — элемент профессионального слэнга. Одна из подруг жила совсем близко, квартала полтора. Фамилию не упомню, только помню, что польская, на Урале и в Сибири это как знак качества, весь девятнадцатый век после повстаний ссылали. Вот у нее мы бывали довольно часто и я помню ее внучку, хорошенькую круглолицую Инночку, с которой мы водили хоровод на елке. Тоже уж пенсионерка, я думаю.

В 1963–м обнаружился у бабушки Нади рак желудка. Тетя Тамара за год перед этим неожиданно вышла замуж за вдовца-изобретателя много старше себя и переехала в Москву, дед с бабушкой остались одни. И вот такие дела. С месяц пообсуждался вопрос об обмене на уфимскую жилплощадь, но ситуация не ждала, и они, бросив свое старое жилье и всю допотопную обстановку, прихватив только одежду, несколько книжек и что-то из посуды отправились к младшей дочери в Уфу. Бабушка прожила у нас около года, но последние месяцы уж и не поднималась. В конце жизни она очень растолстела, а всю жизнь помнится маленькой и сухонькой на фоне крупного (гвардеец!) деда. Должна была она при этой форме рака умереть мучительной смертью от голода, но, видно, Бог вспомнил ее праведную жизнь и послал сердечный приступ. Я в это время работал по сменам на заводе, учился на втором курсе в очном ВУЗе, пил плодовоягодное и трепался с друзьями, да еще у меня прорезался очередной запутанный роман — так что в их с дедом комнату я забегал раз в день на четверть часа, а ей, наверное, хотелось побыть побольше с любимым внуком. Но больше с ней сидел и беседовал менее любимый младший внук-школьник, думаю, за это ему потом много из грехов его бурной жизни простилось. А уж теперь я ничего сделать не могу — разве что вспомнить.

Дед остался с нами жить один. Было ему тогда 77 лет и до смерти режим его жизни установился приблизительно постоянным. Он варил свою геркулесовую кашу; перечитывал и каждый раз по пунктам хаял роман «Реве тай стогне» о революционных событиях в Киеве; слушал радио — «Международных обозревателей за круглым столом», в основном; телевизор не смотрел нигде и никогда; иногда обижался за что-нибудь на младшую дочь и тогда уезжал на пару месяцев погостить в Москву к тете Тамаре или на пару недель в Свердловск к старшей дочке тете Пане, дольше он не выдерживал и возвращался; в преферанс теперь он не играл — не с кем; и, главное в его жизни, как только сходил снег, он начинал через день ходить на рыбалку. В Уфе это выглядело так. Он вставал рано утром и ехал полчаса на трамвае до пригородной деревне Максимовка, там в сарае у какой-то вдовы постоянно жили его удочки, с этими удочками он шел через поле километра четыре до озера, где и располагался с термосом чая и парой бутербродов либо пирожков. Иногда, предупредив маму заранее, он там же в избе у вдовы и ночевал, чтобы захватить утреннюю зорьку. В Москве он ездил на автобусе от тетитоминого дома на Нижегородской до Борисовских прудов или на озера тогда еще не освоенного строителями Косина.

Мой школьный приятель Фима, ныне профессор Авиационного университета в нашем родном городе, Соросовский стипендиат и активист Еврейского культурного движения в Башкортстане (Бог ты мой, кто бы мог себе представить такое!), благодаря доброму Джорджу Соросу живет с выходом в Сеть. Мы с ним иногда обмениваемся мессиджами, и вот прислал он мне Е-мэйл, в котором среди прочего с удовольствием вспоминает Ал. Дмитрича, видать, по одному из визитов в Уфу еще до окончательного переезда:

Твоего деда я помню. Как-то он водил нас в театр. Пьеса была посвящена исканиям молодого парторга цеха или чего-то такого. Проблема, видимо, была серьезной. Может, кому дать вымпел с бессмертным ликом или кого облагодетельствовать 55-томником с тем же ликом с тем, чтобы цех дал лишнюю плавку. Кульминационный момент был таков. В цеховой часовне (сиречь Красном уголке), стоя перед иконой, он читает стихи «Товарищ Ленин, по фабрикам дымным…», и тут происходит обыкновенное коммунистическое чудо: икона оживает в облике засл. артиста Кондратьева и дает очень мудрый совет (кажется, даже никого сажать не посоветовал). Разумеется, цех получает мощный импульс, а парторга — сторонника спиритизма, может даже, забирают в райком. По выходе из театра твой дед сказал: «Шибко партийная пьеса».

«Шибко партийный» — очень типичное для него выражение. Согласитесь сами, что стилистическая окраска этих слов не обязательно отрицательная, при определенном контексте тут может быть элемент некоторого уважения и даже восхищения — но всегда со стороны! «Шибко партийным» он считал, к примеру, своего зятя, а моего отца Александра Сергеевича, которого сильно уважал за культурный уровень, работоспособность и не очень уже модную в в послевоенный период абсолютную честность. Однако не мог же дед всерьез принимать все попытки пропаганды нарисовать параллельную реальность и выдать ее за действительность. Помалкивать-то он помалкивал, не было у него желания на своих боках проверять пределы коммунистической терпимости к инакомыслию — но и энтузиазма, сверх необходимого для выживания, не выказывал. Мой отец, к слову, всегда с некоторым подозрением относился к возможным последствиям наших с дедом бесед на идеологические темы, а под конец, особенно после моего хождения в демдвижение 80х годов (Партклуб, Демплатформа, выступления на облпартконференции и статьи на политические и экологические темы в местной сибирской печати, ну, и не без августовских московских баррикад), считал, что «старшего сына он упустил и тот попал под эсеровское идейное влияние«. Я было пытался его утешить, что беседы с Ал. Дм. — не главное, и в позднем Советском Союзе человеку, имеющему глаза, чтобы видеть, уши, чтобы кого-то слушать, уже и не очень нужны, но отец мне не верил и оставался при своем мнении. Мама тут находилась в очень сложном положении. Политикой, на самом деле, она не шибко и интересовалась, но напряженность между ее мужем и отцом, да еще на такую нелепую тему, ей совсем не была нужна, особенно с тех пор, как дед стал жить с нами. Она пыталась свести дело к шутке, «Ты, — мол, — папа, как левый эсер…», на что дед честно говорил: «Ну, левым-то я никогда не бывал«.

А вот в бурном 68–м году вышел на экраны совершенно дивный фильм «Шестое июля» по сценарию известного лениниста с человеческим лицом Шатрова-Маршака, с Аллой Демидовой в роли Марии Спиридоновой. Все-таки до этого если изображали членов ПЛСР в кино-то на манер анархистов из «Оптимистической трагедии» уродами и наркоманами. А тут Маруся в Большом театре на съезде Советов с горящим взором обличает Ильича и его команду за утрату революционности — воля ваша, не понимаю, как идеологический отдел, пусть там хоть три А.Н. Яковлева работали, такое перенес. Прямо влюбился я в Марию Александровну, тем более, вдруг обнаружилось, что она у нас в Уфе в ссылке была в 30х и в Башстатуправлении служила. Да еще я прочитал где-то про ее трагическую судьбу в царское время, а что, при Соввласти с ней лучше, что-ли, обходились? Только что не изнасиловали, так ведь она к тому времени, небось, совсем товарный вид потеряла.

Так в этом фильме еще один из персонажей — Колегаев, тоже из левоэсеровских вождей, который за свою жизнь ухитрился наркомом земледелия побывать дважды: в 18 году как левый эсер, и в 30х как член ВКП (б). Потом-то его расстреляли, конечно. Этот самый нарком, как будто бы, был дедом моей приятельницы Л., о которой я много пишу в других местах этих воспоминаний, так что она позже даже подписывала «А. Колегаев» свои фронтовые репортажи с с военно-пионерской игры «Зарница» в журнале «Вожатый».

Так вот, есть в фильме классный эпизод: сидят, значит, в кабинете ПредСовнаркома хозяин в исполнении Нар. артиста Каюрова и ПредВЦИКа Свердлов, весь в кожанке. Пьют свой любимый морковный чай и слушают — не начнут ли мятежники из пушек стрелять. Сами-то они за несколько месяцев до того ни на минуту не задумались — начали палить по Кремлю и всадили, в частности, снаряд в Спасские часы, о чем, как известно, уже следующая трогательная история — «Кремлевские куранты». Далее по анекдоту: «Сижу. Пью чай. Стучатся. Кто там?Колегаев«. Ильич с Яшей так и осели. Ну, думают, ультиматум принес! И так уж яшина верная Клава по решению ЦК который день в лифчике вшитые брильянты носит на случай придется срочно когти рвать. Железный Феликс — Лановой на всякий случай в штаб путча в Трехсвятительском забрался и там под арестом Прошьяна-Джигарханяна в кладовке сидит: и алиби про черный день есть, и на вопросы Ильича — «Как прошляпил?» — отвечать пока не приходится, и в случае, если марусины друзья победят, так может вспомнят, что он тоже против Брестского мира был.

Заходит член ЦК ПЛСР и начинает тягомотину на тему, что «он-де не по поручению своей партии, вообще-то он разделяет несогласие с Брестом, но голосовал против вооруженного восстания, а теперь выходит из партии и будет создавать новую контору — Партию революционных коммунистов-народников«. Хозяин кабинета, чуть не лопнул от возмущения: » Тут, — дескать, — серьезные люди сидят и работают (в смысле, ультиматума ждут), а ты, — мол, — козел, от дела отрываешь. И вообще, за базар ответишь! И ничего из твоей затеи с новой фирмой не выйдет, одни мудовые рыдания». Тут-то я и вспомнил, как за пару лет до выхода фильма мой дед по какому-то случаю нес по кочкам раскольников крестьянского дела из этой самой ПЛСР, и персонально высказывал свое мнение о Спиридоновой, Камкове и Колегаеве, как о полудурках, загубивших февральскую свободу ради обещаний Ленина. Я вообще-то дедовы мысли широко не распространял, тоже в подростковом подсознании догадывался, что за дамы Степанида Власьевна и ее наперсница Галина Борисовна, а тут хотел на Л. впечатление произвесть — ну, и распустил хвост, будто бы сам додумался. Я и не знал об ее родстве. Тогда она и вступилась за честь своего репрессированного дедушки и мне порядком от нее влетело. А сейчас с экрана вроде как подтверждение Ал. Дмитричевым оценкам.

Не был он левым эсером из спиридоновской лоховской команды. Может и мог бы, люди часто по партиям случайным образом определялись. Но не был. Был он рядовым членом своей партии, без «Л» в титуле, видел будущий парадиз в виде социализма, но никогда не захотел бы осуществления этой цели теми средствами, которые ею никак не оправдывались, да которых и его марксистские оппоненты, наверное, никогда не пожелали бы. Не случайно же основные кадры Ильич и его команда набрали среди людей, до октябрьского переворота слыхом не слыхавших ни о каких Энгельсах, Лавровых и Кропоткиных. Ну, «Собачье сердце» все читали, так что дальнейшее разжевыванье не по делу.

Сохранял дед, несмотря на десятилетия обдерьмовывания в печати, определенные симпатии к Александру Федоровичу Керенскому. Может быть, в память их исторического рукопожатия в Киеве на митинге. Я вон тоже с удовольствием встречаю упоминания имен бывых демплатформовцев Володи Лысенко, Вячеслава Шостаковского или Олега Калугина (ну, этого только до его показаний против колонеля Trofimoff, после этого вычеркнул его адрес из записной книжки). Хоть и понимаю по уму, что ничем они остальных мелких демодеятелей не лучше, а все одно личное знакомство воздействует на отношение к ним. То есть, прямо так сказать, что, мол, временный министр-председатель не такой уж человек плохой и глупый, все-таки отваги нехватало. Понятное дело, люди за менее компрометирующие высказывания ехали Север в бушлатах осваивать. Но чувствовалось. Рассказывал он, скажем, смешную историю про «богохульство» с А.Ф. К. как главным героем.

Будто бы году в 910–м, где-то в провинции раскрутилось дело по наказанию мужичка, поливавшего на ярмарке под хмельком крутыми словами Бога-Мать-Пресвятых Апостолов. Статья за это жила еще со времен «Уложения» Алексея Тишайшего и обещала до пяти лет каторги. Само собой разумеется, что к ХХ веку применение эта статья имела не чаще, чем у нас с Вами Закон РФ насчет «возбуждения национальной розни«, но ведь и с этим Законом что-то когда-то производилось. Я вот помню, Леру Новодворскую, Свободу Нашу На Баррикадах, тягали. Потом того русского патриота-памятника на — швили, которому-таки навесили годик обычного режима, а там его урки за выдающийся рубильник жидом наименовали, он от обиды и повесился. Ну вот, а тут нашелся мудак-пристав — протокол нарисовал, чем по-простому по рылу отрегулировать. Нашелся и энтузиаст-прокурор, начал себе на мужичке карьеру строить. Родные — к местному депутату Госдумы по Трудовой Группе, а тот — к лидеру фракции: «Выручайте, — дескать, — Александр Федорович! Засудят они мужичка, хоть и не на пять лет, а если и на год? Хозяйство, детки, все ведь прахом пойдет!» А Керенский, в отличие от своего симбирского земляка В.И. Л., кроме политики, еще и успешным адвокатом был. Не Плевако, не Генри Резник, славен он был не столько громкими и гонорарными бытовыми либо коммерческими делами, сколько защитой по делам с политическими мотивами. Он защищал, например, «президента» Красноярской республики Пятого года поручика Кузьмина и будет защищать большевиков-депутатов Госдумы, которых с началом Мировой войны отдадут под суд. Взялся А.Ф. и за это дело.

На суде прокурор произнес прочувствованную речь на тему, что «мы, — де, — с вами недопонимаем, на какой опасный путь встал мужичок. После пережитой страшной революции, — это Пятого года, знал бы он, что его дальше-то ждет, — когда все ценности подверглись испытаниям… богохульство есть грех против Духа Святаго… крестьянское, — мол, — сословие, сосуд национальных святынь… империя оказалась на краю… если уж и крестьяне, то на кого надеяться… священные устои Религии… женщины и дети… Богородица — защита и опора Руси…». В общем, пересказывает один к одному речь Василия Белова на съезде КПРФ, апосля того требует для виновного в подрыве нацценностей в виде снисхождения два года каторжных работ. Известность себе зарабатывает, сука, на мужичонковых костях, недаром во всех блатных песнях хуже прокурора гада нет. Но красиво излагает, могут присяжные и поддаться.

Тут, значит, выходит к трибуне знаменитый адвокат. Начинает излагать практически тоже самое. ‘Богохульство, — дескать, — страсть какая ужасная вещь… Господь, мол, — Вседержитель и Ангелы Его… и, действительно что, Духа Святаго…«, ну, и далее в том же духе, с надрывом, не хуже, чем у господина прокурора, так что публика, да еще и корреспонденты, Керенский же выступает, думской фракции лидер, так все в недоумении: «Что ж он, топить своего подзащитного собрался, или как?» Но ничего подобного, оказалось, что дело свое присяжный поверенный знает туго. «Но, — говорит, — господа судьи и господа присяжные заседатели! Не было ли бы с нашей страшным богохульством считать, что Господь, Создатель и Вседержитель наш, не может сам себя защитить и нуждается в такой защите от нас, слабых и грешных людей? Если уж Бог, Господь наш, пожалел, не пришиб моего подзащитного на месте богохульства громом, к чему имел, без сомнения, ПОЛНУЮ ВОЗМОЖНОСТЬ, то, стало быть, снизошел в своей Благости к мужиковой тяжелой жизни и его, мужичка, темноте. И если Вы, глубокоуважаемый господин прокурор, будете продолжать настаивать на пересмотре этого милостивого решения Всевышнего, то, — мол, — в опасении я, не ждет ли Вас впереди не только церковное наказание за СКУДОСТЬ ВЕРЫ, но и уголовное преследование за БОГОХУЛЬСТВО».

Зал стонет, присяжные от смеха давятся, прокурор в жопе, мужик оправдан.

Дед с большим удовольствием рассказывал эту историю. Да и вообще с удовольствием делился сохранившимися в его памяти разными увлекательными историями из жизни Федора Шаляпина, например, или других симпатичных ему персонажей. Вспоминал тоже и кусочки своей жизни, что я на этих страницах и попытался зафиксировать. Нового ничего особенно хорошего не происходило, кроме смены года на календарях, но уж он справедливо считал, что самое-то интересное в жизни уже видел. Годы на нем отражались не особенно, разве что постепенно он горбился и уже трудно было поверить в его гвардейскую службу. Ясность мысли тоже покидала его не особенно быстро, и я еще и конце семидесятых с неподдельным удовольствием беседовал с ним о жизни и о политике. Я и сыну своему все внушал, когда тот лет в одиннадцать-двенадцать визитировал Уфу: «Ты говори с прадедом-то! Единственная в твоей жизни возможность узнать о революции Пятого года от живого участника«. Разумеется, как и всякие по жизни родительские советы, и этот младшее поколение не услышало.

Не знаю уж как там насчет таинственной вдовы в деревне Максимовка, а лет в восемьдесят пять Александр Дмитрич вдруг сообщил, что женится. Умер его старый партнер по преферансу в Перми, вдова написала ему об этом печальном событии, завязалась переписка — решили они жить вместе. Мне он несколько сконфуженно разъяснял: «Ты же понимаешь, Сережа, что мне это не для того нужно…, чтобы…, то есть, чтобы с плотской-то стороны...». Таких подозрений у меня, правду сказать и не было. Да и вообще я уж очень был занят тогда своим проблемами, чтобы много думать о третьей дедовой женитьбе. Поехал он в Пермь, да месяца через три и вернулся к моим родителям — «не выдержал жизни в коммуналке». Думаю, грешным делом, что решил он в этой самой коммуналке пропагандировать правила жизни, соответствующие его представлениям о культурности, порядке и справедливости, это, конечное дело, встретило отпор, ну и…

Так и дальше, до и за девяносто лет продолжалась примерно та же жизнь, только другие люди интересовались им все меньше, да и он, соответственно. Глаза видели поплавок все хуже, передачи радио тоже разбирались все хуже, да и передавали всё бóльшую чепуху. Тома умерла, я уехал на Север — так что и в Москву стало ездить не к кому. О смерти он говорил и, значит, думал довольно часто, причем любимой его присказкой было, что «правильная смерть — от усталости, это когда человеку захочется умереть, как хочется лечь и заснуть«. С другой стороны, он с удовольствием считал свои годы, объяснял мне, что вот хотелось бы ему дожить до девяноста пяти, потому, что тогда он перейдет у статистиков в разряд «долгожителей«.

Умер он, как сказано, почти в 94 года. Наметилась у него катаракта, «поплавка уж не видал», пошел он к врачу поговорить об операции, а тот ему и ляпнул, что-то вроде: «Мы людям Вашего возраста такое и не делаем, риск велик, возьмете еще, да во время операции и умрете«. Понял дед, что на рыбалку ему никогда уже не ходить, а без нее он себе жизнь не представлял, затосковал и умер, маленько до возраста старшей сестры Глафиры не дожив. Та в 96 умерла, так и то среди родственников слушок был — не сноха ли ее отравила. Я в эту пору работал на Севере, так что прилетел в Уфу к похоронам. Как всегда, все хлопоты пришлись на младшего брата Митю. На поминках я не выдержал и сказал: «Сегодня мы опустили в могилу последнего, наверное, в стране члена Партии Социалистов-Революционеров«. Отцу, члену Башкирского Обкома КПСС, видно было, что не очень эти слова по душе, но он как-то удержался и промолчал.

Любил я деда Митрича с бабушкой Надей, не сильно показывал, так ведь характер у меня такой, много раз приходилось слышать о моей сухости, так и сам чувствую, что это правда. А уж они меня любили! Дед часто поминал, как ему мой младший брат мальчонкой говорил: «Почему вы с бабулей больше Сережку любите? Я ведь ласковей!«. И свой ответ: «Так ведь сердцу-то не прикажешь, Митенька!». На самом деле они его, конечно, тоже любили, как и моих двоюродных сестер из Свердловска Галю и Ниночку, но мне, по правде говоря, их любовь досталась в количестве совершенно немеряном и уж, конечно, мной незаслуженном.

Share

Сергей Эйгенсон: Уральский корень. Окончание: 3 комментария

  1. Игорь Ю.

    Еще раз — замечательно написано и очень интересно рассказано о мало известных временах и местах.

  2. B.Tenenbaum

    Как у вас, Сергей, получается из семейных воспоминаний делать высокую прозу — я просто не постигаю! Перечитаю еще разок, сначала — может быть пойму. Но скорее всего, дело в том, что хорошо определил наш коллега, С.Любицкий: «Талант, брат. Надобен талант …».

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

AlphaOmega Captcha Mathematica  –  Do the Math