Радзиевские — Паша со Светой — очень тогда дружили с удивительным, замечательным художником, просто редчайшим, тишайшим Володей Пятницким. Он, исколотый, истомлённый, бледный, тощий, длинноволосый, с небольшой бородкой, и роста небольшого, но стройный, точёный, светлый, с дружеским прозвищем — Пятница, появлялся у них постоянно, а порою там застревал и надолго, — были причины.
И ПР.
(продолжение. Начало в №8/2021 и сл.)
Целая орда «ерофеистов», хочется сказать — ерофейщиков, издаёт и всячески, на свой зубок, пробует и комментирует уже не просто его немногочисленные тексты, и не каждую фразу, или слово, а буквально каждый слог.
И за голову порой хватаешься, когда читаешь в периодике или слышишь, допустим, по «Свободе» такие псевдооткровения, такие «залепухи» и «пенки», что просто не знаешь, что и сказать на всё это, — тем более, сам Веня некоторых из «ерофейщиков» гнал, при жизни своей, из дому и просто терпеть не мог, на дух не переносил.
…Далее будут — цитаты.
Из Дневника писателя.
Как считает публика нынешняя — постмодернистского классика.
Итак,
Венедикт Ерофеев.
Дневник 1973 года.
Фрагменты.
“Мао: пусть они здравоохраняются сами.
Окт[ябрь] 1 — Послед[няя] н[еделя?] в Пущ[ино]. В Москву. Впервые в Ист[орическую] библ[иотеку]. У Авд[иева], ночь у Гусева.
2 — У Гус[ева]. Б. Сор[окин]. Истор[ическая] библ[иотека]. Вторж[ение] Авд[иева] с зарпл[атой]. Вечер тёп[лый?]: Масловы, Авд[иев], Сор[окин].
3 — Из Цариц[ино] в Ист[орическую] библ[иотеку] с Авд[иевым], алж[ирское]. Зовут в гости к Еселевой. Моторина и Ко.
4 — Утро у Ес[елевой], без Мот[ориной].
5
6
(7)
8
9
10
11
12
13
(14)
15
16
17
18
19
20
(21) — Мыш[лино].
22 — Мыш[лино].
23 — Уезжаю из Мыш[лино]. Опохм[емяюсь] в Поломах. Опохм[еляюсь] у Серяковых в П[авловском] П[осаде]. Москва. К Ес[елевой].
24 — День рожд[енья]. Обухова. Вечер. От Мур[авьёва] до Еселевой. Хризант[емы].
25 — Опохм[еляюсь] у Ес[елевой]. Алжир[ское]. Лёдик. Алжир[ское]. Летим к бородачу. Алекс. Дамы. Ночлег.
26 — Опохм[еляюсь] у Ал-а. Пиво и алжир[ское]. К сестрице на день рожд[ения]. Всё гаже.
27 — Пиво у сестры. Алжир[ское] с Сор[окиным] и Авд[иевым]. С Авд[иевым] на вечеринку, с гитарой на ул[ицу] П[ушкина].
28 — Скверно. Утро после вечеринки на П[ушкинской] пустой — в Пет[ушки]. Ночь на вокз[але].
29 — Обратно. Прихожу в себя у друг-х. До веч[ера]. В Москву за [нрзб] и сум[кой?] Есел[ева].
30 — У Ес[елевой]. Элла. Пив[ной] бар “Остан[кино]”. Некуда. Куз[нецкий] Мост. Столк[новение] с Сукачём. Вино и дождь. Еду.
31 — Ночь в Пет[ушках]. Приезжаю в Мыш[лино]. В ожид[ании] Зим[аковой] из школы. Вино и п[иво].
Нояб[рь] 1 — Второй день в Мыш[лино].
2 — Вт[орник?].
3
(4)
5
6
“При наличии еврейской диаспоры”.
Опять же [нрзб] предыстор[ия] величайшего из пристраст[ий] моих [нрзб]…”
Ну как, читатель? Правда, интересно? Так уж интересно, что прямо-таки оторваться невозможно ни на миг от писательского дневника.
Двадцатый век, ничего не скажешь.
Телеграфный стиль.
Сжатость изложения.
Античный лаконизм.
Концентрация-то какая!
И что уж говорить — о мыслях, обобщениях, прозрениях!
Сокровенное письмо.
Сакральный в нём смысл, не иначе!
И особенно эти таинственные — […], [?], [нрзб]…
Для полного счастья, читатель, процитирую вновь, пожалуй, страницу, ещё одну, — о, не всю, читатель, — неполную, — не волнуйся, не переживай, — страницу, — запомни: неполную, — писательского дневника.
Итак, ещё один поразительный, право, фрагмент “Дневника 1973 года” Венедикта Ерофеева.
“Ввести в календарь: Петлюра — Бандера — П. Робсон.
[адрес нрзб]
Ор[ехово-З[уево], ул. Кирова, д. 1 [7?] А, кв. [нрзб]. Елиз[авета] Як[овлевна] Маслова [?]
202-35-(13) [или] — 79 Светл[ана] Мельн[икова] Академия художеств 115-44-43 [нрзб] в Царицыно
[адреса нрзб]
221-96-75 — Пав[ел] Родз[иевский]
143-88-63 — Юрий Гуд[ков]
145-65-35 — Нина Фр[олова]
218-57-37 — Вик[тор] Свир[идов]
219-48-38 — Вал[ентина] Ес[елева]
115-25-19 — Свет[лана] Мельн[икова]
229-96-38 — Ольга Седак[ова]
281-52-31 — Вас[илий] Мокс[яков]
121-47-34 — Влад[ислав] Лён
234-77-56 — Лид[ия] Люб[чикова] (раб[очий])
251-88-15 — Влад[имир] Мур[авьёв]
233-16-54 — Л[ев] Кобяк[ов] (раб[очий]) 13-14
194-67-13 — Л[ёдик?] Мур[авьёв?] [нрзб]
281-39-46 — Генр[их] Сапг[ир]
231-61-88 — Игорь Авд[иев]
241-57-14 — Ник[олай] Котрел[ёв]
271-85-49 — Стесины
249-46-29 — Генн[адий] Снегирёв
[?]-59-29 — Савицкий
129-45-95 — [нрзб] Бахчинян
[?]23-46-56 — Брусиловский
[адреса нрзб]
297-87-19 — Мур каб. [?] 3-35 внутр[енний телефон], 8 — Суббота
[адреса нрзб]”
…Всё. Отмучился. Перепечатал. Процитировал.
Даже пот меня прошиб от напряжения.
И ещё — от величия замыслов писательских.
От насыщенности — смысловой, информационной, которой прямо-таки переполнена каждая строка.
От метафизики своеобразной.
От мистичности — само собою.
От недосказанности. — Ну, тут остаётся только руками развести. Вот он, айсберг пресловутый, с его вершиной, чуть видимой над водою, и огромной, основной, скрытой от глаз людских, подводной частью!..
От всего вообще, что составляет несравненный, никаких аналогов не имеющий, дневниковый ерофеевский стиль…
Тайнопись, да и только.
Зашифрованное послание — в будущее. Потомкам.
Дни и труды классика.
Любознательный читатель может прочитать Дневник 1973 года Венедикта Ерофеева в журнале “НЛО (Новое Литературное Обозрение)” № 29 (1/1998).
Обратите внимание: и в названии, и в цифрах со скобками — есть нечто схожее с ерофеевским текстом.
Персонажи в последней цитате — некоторые — вполне узнаваемы, для меня.
Можно сказать кое о ком, вкратце.
Паша Радзиевский — (телефон 221-96-75) — общался со мной охотно в начале семидесятых.
Этакий вёрткий, прыткий, сообразительный, хваткий, московский, вполне богемный, но и всегда отдельный, от всего, что ему не требовалось, или, может быть, просто мешало жить по-своему, по своим, чётким правилам и законам, — словно в поезде общем едущий, но в своём, отдельном купе, — скуластый, худой, взвинченный, чем-то, вроде бы, озабоченный, временами весь перекрученный, как пружина, чтоб взвиться вдруг, что-то делать, мчаться куда-то, что-то срочно предпринимать, а потом опять кайфовать, не раскрывшийся мне ни разу, незнакомец, при всём общении, что никак не могло быть дружбой, знавший всех, везде успевавший побывать и везде отметиться, бывший тем, с кем пришлось мне встретиться, то есть будто бы и своим, но совсем не своим, чужим, для меня, о других — не знаю, ставший тенью, фантомом, призраком, невидимкою, человек.
Волосы — ввверх и набок.
Руки — всегда в движении.
Ноги — тоже в движении.
Мысли — давно в движении.
Глаза — с хитрецою скрытой.
Вроде бы и компанейский.
Но — себе на уме.
Вроде бы — правозащитник.
Не расспрашивал.
Незачем было.
Приходил он ко мне. Выпивали.
Говорили. Опять выпивали.
Больше — он говорил. Он любил развивать свои мысли. Чтоб — слышали.
Чтобы знали: сей человек — мыслит, стало быть — оригинален.
Осенью семьдесят второго продал он груду книг из моей библиотеки.
Хороших книг. Редких тогда.
Продал — какому-то мелкому парню, вроде киношнику, может и так, то ли узбеку, то ли казаху, то ли туркмену, то ли таджику, то ли киргизу, кто его знает, — словом, оттуда, из диких степей, пустынь или гор с долинами плодородными в Средней Азии
Привёл его ко мне.
Тот — набрал книг.
Заявил, что пригодятся, — где, мол, он их на родине у себя купит?
Паша со знанием дела помогал ему книги выбирать. Называлось это — помощь другу.
То есть — мне.
Себя он — тоже не обделил тогда.
Той же осенью, помню, вытащил меня Паша в кино. Пришёл он ко мне, а я — в хандре.
Он буквально силком потащил меня в кинотеатр “Космос”.
Там шёл английский фильм “Лев зимой”.
Кажется, с великолепным Лоуренсом Оливье? – нет, конечно же, с Питером О Тулом в главной роли.
Фильм — действительно замечательный.
И я до сих пор его помню.
И хандра у меня — прошла.
И Паше был я тогда за это благодарен.
Жил Паша на Садовом кольце, в огромном жёлтом доме, неподалёку от Колхозной площади, почти напротив кинотеатра “Форум”, того самого, где, вместе со взявшей штурмом этот кинотеатр неисчислимой толпой любителей кинематографа, непостижимым образом, видимо — по причине огромной любви к искусству, и к зарубежному, полузапретному — в особенности, умудрившейся, без всяких эксцессов и столкновений с милицией и с администрацией данного объекта культуры, или же учреждения, а может и заведения, как бы там эта киношка в прежние годы ни называлась, умудрившейся полностью разместиться в зале, смотрел я в шестьдесят шестом году великий фильм Федерико Феллини “8 1/2”.
Была у Паши Радзиевского совершенно чудесная жена. Звали её — Светлана.
Жизнь Паша вёл — бурную.
И Свету в неё — втягивал.
Я бывал у них в прежние годы.
И помню множество всяческих, — грустных и развесёлых, трагических и поучительных, так или иначе связанных с ними, с этой четой, с этой квартирой, с этим жёлтым огромным домом, с Пашей, главой семейства, и со Светой, душою семейства, с атмосферой, безумной и доброй, в обиталище их столичном, — не похожих одна на другую, но единых в чём-то, историй.
Радзиевские — Паша со Светой — очень тогда дружили с удивительным, замечательным художником, просто редчайшим, тишайшим Володей Пятницким.
Он, исколотый, истомлённый, бледный, тощий, длинноволосый, с небольшой бородкой, и роста небольшого, но стройный, точёный, светлый, с дружеским прозвищем — Пятница, появлялся у них постоянно, а порою там застревал и надолго, — были причины.
Он ширялся там — ведь без этого совершенно не мог он работать.
И, уже под кайфом, светящийся под воздействием всяких наркотиков, прямо там, у Паши со Светой, он, бывало, и рисовал.
Сделал он, тогда же, в начале запредельных семидесятых, и портреты Паши со Светой.
Ерофеева Веню Паша, там, в былом, разумеется, знал. Потому, конечно, и в список телефонный его попал.
Самиздатовские “Москва — Петушки” были Пашей очень ценимы.
И машинопись их была Пашей бережно очень хранима.
Пол-Москвы Радзиевский знал.
“Петушки” — никому не давал.
Перечитывал сам. Изучал.
Ерофеева — привечал.
Веня — пил с ним. Как и с другими.
У него был — бренд. Его имя.
С этим брендом — пить было просто.
Хочешь — с тостом. Хочешь — без тоста.
Все — бутылки ему несли.
Пил да пил классик русской земли.
С Пашей пил. И с другими пил.
Алкоголиком Веня был.
Наверное, году в семьдесят четвёртом ещё — или всё-таки позже? — в семьдесят седьмом? — стал уже забывать, — слишком уж много знакомых моих отбыли в те годы в эмиграцию, — уехал Паша Радзиевский в Париж.
Со Светланой, женой своей.
Помню, что написал я ему, всё в тех же семидесятых, в Москву, письмо из Кривого Рога, где, в родительском доме, в очередной раз жил и работал, — а письмо это через какое-то положенное время вернулось обратно, с пометой почтовой, что выбыл, мол, адресат, — вот в эту пору Паша и покинул родину.
Помню, что видел его фамилию в “Аполлоне”, роскошном альманахе, изданном в начале восьмидесятых, в Париже, Мишей Шемякиным.
Этот “Аполлон”, с дарственной надписью шемякинской, само собою, привезён был мне одной знакомой журналисткой-француженкой, лихой дамой по имени Дениз, боевой подругой красавчика Максима Блоха, в те годы молодого поэта.
И числился — там, в “Аполлоне”, в числе тех, кто делал его, — то есть был указан Паша мелким шрифтом, упомянут, — и поэтому вполне по-советски числился — кажется, корректором.
А потом, уже позже, Паша, — как сказали мне, — там, в Париже, но в какие годы — не знаю, — от чего, по какой причине? — как ни грустно думать об этом через долгие годы, — умер.
А Светлана, его вдова, — слава Богу, что так! — жива.
И живёт всё в том же Париже.
А портреты Паши со Светой, нарисованные Володей Пятницким, — оказались у меня.
Потрет Паши — убран, потому что просто негде развешивать на стенах картинки.
А портрет Светланы — висит на стене, окантованный, под стеклом.
Изумительная работа.
И сама Светлана, стоит сказать, в молодые годы свои была — совершенно особенной дамой.
Дамой — с тайной.
С душой. Со светом.
И однажды пришёл ко мне молодой, энергичный, богатый, с очень уж необычной, загадочной биографией, предприниматель, что ли, из нынешних, новый русский, наверное, Виктор Яковлев.
Увидел портрет Светланы Радзиевской работы Володи Пятницкого. Изумился. Умилился. И рассказал, что со Светой он очень дружен.
Там, в Париже, где Света нынче обитает, уже без Паши, — у него есть своя квартира.
Там живёт он периодически.
И частенько — со Светой общается.
Вот ведь как, представьте, бывает.
Вот какие, судьбы связующие человечьи, нити незримые сквозь пространство и время тянутся, чтобы память вдали сберечь и внимания свет продлить.
И какие акценты вдруг и сближения возникают!
Этот Виктор Яковлев ратовал за русское искусство. Собирал большую коллекцию живописи. Помогал старым художникам.
Издавал книги. В том числе и собрание сочинений поэта Евг. Евтушенко.
Намеревался строить здание собственной картинной галереи. Мечтал стать вторым Третьяковым.
Размах его замыслов и деяний — впечатлял.
Заказал мне Виктор Яковлев книгу воспоминаний.
Заявил, что лучше меня никто не напишет об ушедшей эпохе.
Пообещал издать эту книгу быстро и качественно — да ещё и оплатить мои труды.
И я эту книгу — написал.
А потом…
Придётся сказать о Викторе Яковлеве.
Я не знал его раньше — только слышал немного о нём.
Как назвать его? Кто он?
Бизнесмен? Предприниматель? Меценат?
Оказалось — (а вдруг — показалось?) — хороший человек.
Светлый. (Так ли? — чем доказалось?)
Получилось, как слишком уж часто у меня бывает, что я его себе — просто вообразил.
Создал образ. Ну, пусть и так.
Ничего со мной не поделаешь.
Так устроен. Верю в хорошее.
Обжигаюсь, бывает. И — часто.
Потому что — вижу по-своему.
Потому что — слышу по-своему.
Что же делать мне с тем, что есть, — с этим самым воображеньем?
Создан образ — да так и остался, там, в сознанье моём, как в сказке.
Но каков — живой человек, из действительности, по Розанову?
Да не всё ли равно теперь?
Он пришёл ко мне в декабре, в день морозный, на склоне года, на закате века, в Москве, честь по чести, в назначенный час.
Привёл его — знакомиться со мной — давний друг мой, Анатолий Лейкин.
Тот самый, что первым издал, воплотив идею мою в реальность, а именно — в книгу, ерофеевские “Москва — Петушки и пр.”
Виктор вошёл в нашу квартиру, забитую бумагами и книгами, отдышался с дороги, огляделся, улыбнулся как-то по-доброму, так, как дети одни улыбаться умеют, просиял своими глазами, изумлёнными — тоже детскими, хотя виден в них был, конечно, опыт жизненный, и немалый, а потом и заговорил — да так хорошо, открыто, что мне показалось вдруг: этого человека знаю я много лет, и не просто знаком с ним, а знаю твёрдо, ясно, неопровержимо — человек этот мне друг.
Мы говорили с ним так, будто расстались только вчера — и вот, потому что он внимателен и отзывчив, и наше общение с ним, человеческое, доверительное, в то же время — уже общение тоньше, глубже, сложнее, — творческое, созидательное, избирательное. ответственное, серьёзное, — сызнова свиделись с ним.
Виктор был строен, подтянут, пластичен в движениях, прост — и вместе с тем стало мне ясно, что он весьма образован, начитан, знает искусство, умён, воспитан отменно, — и чувство сразу возникло: это — свой человек.
Свой, для меня, это — свой.
Не чужой. А тот, кому верю.
Виктор стал для меня — своим.
Во всём его облике, несмотря на то, что был он вроде, как мне говорили, из Питера, временами сквозило что-то знакомое с детства, с юности, со скитальческих, бездомных моих лет, близкое, узнаваемое, южное, черноморское, левантийское, да, конечно же, — воля, пространство, свет.
Я видел людей подобного типа — в Крыму, в Одессе, в городах Украины.
Я не сказал бы, что он — петербуржец.
Он — овеян иными ветрами.
Он — более француз, наконец, и более одессит, нежели петербуржец.
Можно было, наверное, спросить обо всём этом у него самого — но я предпочёл догадываться сам, по чутью, по наитью.
Так, во всяком случае, я себе его представлял.
Герой — почти из Грина.
Капитан Грей из “Алых парусов”?
Да. Вот это.
И что-то в нём было джеклондовское — из всех этих крепких, суровых, драматичных порою рассказов.
Человек — действия.
Человек — поступка.
Человек — сам себя сделавший.
Волевой. С характером. Светлый.
Оказалось, что он по тотему — Тигр, по созвездию — Козерог.
Так что всё справедливо. Сила в нём была — живая, земная.
— Пишите книгу! — сказал мне Виктор Яковлев. — Многое вы знаете о былых временах. Пусть будет, так сказать, взгляд изнутри. Для вас — полная свобода!
В кои-то веки — полная свобода!
Было чему дивиться.
Свобода — ещё и ответственность.
Было над чем подумать.
Было над чем работать.
Книга такая — о прошлом — боль и радость моя.
Из массы записей моих должна была возникнуть — книга.
Я начал эту книгу — создавать.
— Пишите, Володя, пишите! — говорил мне Виктор Яковлев. — Книгу мы издадим.
Работал я очень много.
Периодически мы с Виктором созванивались, а то и виделись.
Я понимал, что в появлении книги моей на свет Божий он заинтересован ничуть не меньше меня.
— Я знаю, кто вы, — сказал мне Виктор Яковлев. — Вы — гений.
Вот так-то.
Понимает это человек.
Откровенно и прямо говорит об этом.
Тем более, надо работать.
В полную силу.
Так, как это умею я делать.
Трудился я напряжённо.
Днём и ночью.
(Как ныне тружусь.)
И жил, признаюсь, в измерении необычайном, совершенно особенном, творческом, находящем своё выражение в русском слове, в стихии речи русской.
Книга моя — росла.
И вот, по прошествии нескольких лет, вынужден я написать хоть несколько строк — и с грустью, вполне понятной, особенно после пережитого мною потрясения, сказать, что книга-то моя давно была написана, — да только Виктор так её и не издал…
Ну, что же! Всякое в жизни бывает. И тем более — в жизни моей, а не в чьей-нибудь жизни. В моей, где всё у меня не как у людей. В моей, замечу — единственной, в этой действительности, где всякое, видно, бывает. В моей, замечу — особой, над этою самой действительностью поднявшейся и парящей достаточно высоко, — тянуться нечего вам, не сможете, не достанете. А я-то — каков уж есть — давно уж — видите? — смог.
”Я знаю, кто вы. Вы — гений.”
Ну что ж, совершенно верно.
Когда я услышал это впервые? Вспомню. Пора.
Давно. В шестьдесят втором.
И позже — множество раз…
Что же произошло?
Почему же — так и не издана была тогда моя книга?
Левантийского типа человек, Виктор Яковлев, при всём его обаянии и обещаниях, был ещё и человеком более чем загадочным.
Кем же он был, на самом-то деле, друг художников и поэтов, бизнесмен, молодой меценат?
Без сомнения — авантюристом.
Обаятельным, без чернухи.
Так ли? Впрочем, кто его знает!
Было прошлое Виктора — сложным.
Да и тайна в нём — тоже была.
Виктор стал почему-то чуть ли не прятаться от меня. Застать его дома или в офисе, чтобы просто поговорить по телефону с ним — было всегда сложно.
Я нервничал. Время шло.
Поговаривали, что у Виктора возникли весьма серьёзные — по нынешним временам — сложности.
Всё могло быть.
Да так всё и было.
Письма, мною тогда написанные и к нему адресованные, — оставались порой неотправленными, потому что не ждал я ответа.
Вот — лишь некоторые фрагменты этих писем давнишних. В них — убеждаюсь я — всё уже сказано.
…Передаю вам — для набора — готовые, беловые части моей книги. Мне тексты эти пересняли на ксероксе.
Книга моя — вижу и чувствую — значительна.
Таких — не было ещё.
Книга моя — синтез, сплав. Очень важна в ней — полифония, контрапункт, одновременное звучание нескольких тем, — как в музыке. Велика плотность прозы. Я стараюсь максимально приблизить её к поэзии. Отсюда — своеобразная графика текста, его ритмика и так далее.
Помимо больших мемуарных кусков, присутствуют в книге и другие жанры — лирические связки, эссе, документальные вкрапления, размышления о творчестве и о людях, поэзия, вставные новеллы, книги в книге, отступления, элементы прочих жанров.
Силовое поле у книги — мощное.
В ней есть и магия, притяжение, можно сказать.
В каждой части — свой звук.
В книге применил я некоторые древние методы письма, о которых, помимо меня, знает считанное количество людей.
Отсюда — её воздействие, зрительное, звуковое и смысловое.
Мироощущение моё — ведическое.
Отсюда — и, порою, некоторые сведения и взгляды, соответствующие ведической традиции.
В книге — много нового, вообще, для русской литературы.
Несколько лет я готовил эту книгу, записывал куски, обдумывал. Работаю каждый Божий день (и ночами), не менее десяти-двенадцати часов в сутки, а то и больше.
Если я этого не скажу — никто больше не скажет.
А знаю и помню — только я один на свете — очень многое.
Пусть уж будет книга, пусть уж сложится она, как задумана, — это очень важно.
Пусть состоит она — так надо — из нескольких частей.
Это — единая книга.
В неё и так не войдёт и четверти моих материалов для работы.
Остальное — потом.
Сейчас важно — сделать эту книгу.
Есть у меня три варианта названия. Окончательно прояснится название к осени.
Речь сама скажет — как надо книгу назвать.
Вы дали мне полную свободу — и я вам верю.
Сейчас крайне важно — жить в моём ритме рабочем (для меня важном ритме!).
Обязательно надо — высказаться, сказать то, что один я в состоянии нынче сказать.
Машинка еле-еле печатает. У второй машинки, от перенапряжения, второй раз уже отлетел рычаг — и сосед наш, мастер на все руки, взялся её починить, ей восемнадцать лет уже, и столько на ней перепечатано, представьте. А эта машинка, на которой сейчас пишу, еле работает, но и на ней, за неимением лучшего, можно работать, и — надо работать, привык.
Пишу ночью. Очень устал. Извините за прерывистый стиль и слог, — не до них сейчас. Вычитывал переснятые на ксероксе тексты, там есть ещё опечатки, надо читать ещё несколько раз.
В передаваемых вам частях книги — немало авторских листов, сейчас не до подсчётов. Ещё столько же или чуть больше — привезу осенью. В изданной книге, разумеется, текст сожмётся. Быть может, формат такой можно выбрать, как в “Творениях” Хлебникова, там на странице каждой много текста умещается. А может, даст Бог, увижу хоть раз писания свои изданными нормально, эстетически выдержанными, с хорошим шрифтом. Здесь я целиком на вас полагаюсь.
Перерабатываю регулярно. Порой так болит голова, а бывает — и сердце, что хоть криком кричи. Но — терплю. Бог терпел и нам велел. А что делать? Мне ритм важен, движение, дыхание, свет. В книге я свободно передвигаюсь во времени и в пространстве. Всё построено на ассоциациях, свободно, так же, как и в моих книгах стихов (из коих — далеко не все до сих пор изданы). Это — особенности мышления. А мыслю я — книгами.
В последующих частях (вот они, эти вороха текстов, здесь, вокруг, в моей комнате!) книги — я рассказываю о некоторых событиях в моей жизни и о некоторых людях. Там — художники, поэты и прозаики. Вся богема наша. Неофициальное искусство. И прочее. Некоторые интересные, колоритные люди. Словом, те, кто в эту книгу войдут. Сами придут в неё.
Много я знал народу, много чего видел.
Простейшие воспоминания мне писать неинтересно.
Всегда нахожу я — своё, синтез.
Моя книга — о становлении духа, о природе творчества.
Разумеется, вдосталь в ней и всяких ярких сцен, и даже приключений, поскольку было их в прежние годы — хоть отбавляй, не без этого.
Но самое главное, самое важное — именно становление духа, именно моё выражение в слове — природы творчества.
Отсюда — многоплановость, многодонность, смысловая нагрузка, лирическая подоплёка, ощущение эпоса.
Ещё бы! Целая эпоха ушла. Следует её — выразить.
Речь — сама говорит, кто из людей и что из былых событий войдёт в книгу, в нынешнюю.
Молю Бога и надеюсь на вас — дабы увидеть книгу мою изданной.
Вы сказали мне: “Я знаю, кто вы…” и так далее. И должен, хоть и по-прежнему, с некоторым смущением, поскольку такой уж характер, но и с полным осознанием, в зрелых-то моих летах, своего дара, сказать, что действительно ведь — так всё и есть. Многие мне об этом говорили. Но, будучи по-особому устроен, никогда никаких благ для себя я из этих, порою чрезвычайно серьёзных, мнений самых разных людей — не получил, никаких выгод сроду не извлекал для себя, — просто жил — сам по себе, такой уж, как есть, и, несмотря на сложнейшие и тяжелейшие годы былые, в которых уж не знаю, как и выжил, только и делал, что работал, работал, работал. Есть один пример для меня — Иоганн Себастьян Бах. Вот это молодец. Вот так и надо трудиться.
Вы сказали мне, что даёте мне полную свободу. Я благодарен вам. Я хорошо знаю, что такое творческая свобода — и вы это чувствуете. Должен сказать, что, несмотря на то, что объём книги моей значительно больше, нежели предполагавшийся поначалу, и вы сие воспринимаете как должное, за что я ещё раз благодарен вам и вижу, что вы тоже, как и я, живы искусством, творческая свобода не есть распущенность и не есть перебор, а в ней всегда, в любых объёмах, присутствует мера, которую чувствуешь, присутствует равновесие, гармония, — только для разных объёмов эти необходимейшие компоненты разные, и это мне давно ведомо. Так что за плотность своей прозы я ручаюсь, в ней нет ничего лишнего, в ней всё на месте. А очень многое — даже стоит за текстом. Это не эксперимент, а результат опыта. Книга — то, что найдено. То, что выстрадано. Книга — мир. В этот мир — надо просто войти. И — жить в нём. Только и всего. Речь — сама ведёт за собой. Речь — наше единство и наше спасение. Вы помните ведь: в начале было слово. И есть — слово. И оно будет жить — всегда.
Ночь. Боже мой, половина второго. Так хотелось поговорить с вами. Редкий дар у вас есть. Вы — собеседник. Вы умеете слушать. И умеете — сказать важное. И ещё я вижу в вас, в человеке, наделённом созидательной энергией, — свет.
Живите как можно дольше. Вам — надо. Вы — человек деяний.
Я уже немолод — но и то, глядючи на вас, подтягиваюсь.
Вот допишу, с Божьей помощью, свою книгу — и, верю, увидимся. Я всегда рад вам. Захотите — приезжайте ко мне в Коктебель, живите сколько хотите.
Вы, вроде, мечтаете создать музей. Он — будет.
Мне хочется подарить вас некоторые материалы, уникальные, в своём роде. Рукописи, рисунки, самиздатовские сборники и так далее. Много чего. Пусть — у вас будет это. У вас это сохранится. Я очень многое в жизни терял. Что-то — сохранилось. Пусть эти частицы былой эпохи будут у вас.
Вот напишу книгу — и начну разбираться в своих бумагах.
Надо, разумеется, и дальше будет работать. Множество замыслов — максималистских, как всегда, но только так ведь и надо, — есть у меня. И книги стихов, и книги прозы. А сколько писаний былых лет надо в порядок приводить! Есть чем заняться.
В последние годы, честно и прямо скажу, туго у нас со средствами. Я — вплотную был занят своей книгой. Не до побочных, мелких, как известно, заработков было. Тяжеловато нам приходилось, но — держались. Подумывал я даже — не продать ли каким-нибудь немцам, как сделали это некоторые мои знакомые, часть своего архива, чтобы хоть какое-то количество лет не мучиться в поисках заработка, а просто работать и сносно существовать, а не экономить на всём и не жить полуголодом, как я это порой делаю, живя один в Коктебеле, чтобы наскрести средств для матери, в помощь ей, чтобы семью содержать и так далее, — да где их возьмёшь, таких вот, понимающих толк в русской литературе и платёжеспособных немцев! Посему решил не мечтать (хотя — кто его знает, вдруг и на мои бумаги, по сравнению с которыми проданные архивы моих знакомых — просто детский лепет, вдруг да найдутся в грядущем покупатели, всё ведь у нас бывает!) о всяком подобном, а просто — работать, как и всегда. И вдвойне, даже втройне благодарен я вам, вам и судьбе, что предоставили вы мне, старику, такую возможность — работать над книгой, что меня, видавшего виды, особенно в наши-то времена, трогает порою до слёз. Простите за прямоту, но это так. Человек я, в общем-то, одинокий, замкнутый, чудом выживший, знающий. что надо обязательно успеть воплотить в слове хотя бы часть своих замыслов, — и для меня такое вот внимание, ваше внимание ко мне, человеческое внимание, и более того — как я вижу и чувствую — даже понимание — дорого чрезвычайно.
Чего только не передумаешь, сидючи столько лет вдали от всех! Да сюда ещё следует прибавить все предыдущие годы, в которых я изрядную часть каждого года жил точно так же, вдали от Москвы, в родительском доме, в одиночестве или почти в одиночестве, в своей вечной, долговечной, затянувшейся аскезе, — и одно утешает меня: сделано за столько лет работы — много. И уровень этих писаний — серьёзен. И самому мне ещё предстоит с этим всем, с этими грудами, разбираться и разбираться. Когда-нибудь, верю, всё это будет издано. А пока что — надо работать.
Ну и разговорился старикан! — скажете вы, небось.
Да ведь молчу месяцами, и даже годами. Только с эрдель-терьером Ишкой, другом своим, и беседую порой. Что же делать!
Старинный мой друг Слава Горб сказал, что расценивает мою работу как литературный подвиг. Да, он прав, Слава. Да, подвиг. Сам это знаю.
Сказал мне один священник: “Но кому-то ведь — надо!” Вот именно! Именно так. Но кому-то ведь — надо!
Вот и мне — надо делать своё дело. К которому — призван. Которого больше, кроме меня, никто не сделает.
И надо — обязательно — осуществить хотя бы часть своих замыслов.
Бог видит всё. И сохраняет всё. Так и есть.
Хорошо, что вы появились. Хорошо, что пришли — сами. Я верю вам. А то, в предыдущие годы, бывали периоды, там, в отдалении от всех, когда я уже двустволку заряженную держал рядом, с некоей, вполне понятной целью. Поскольку, чем больше и чем лучше я писал, тем меньше людей оказывалось вокруг, рядом, и тем дальше отодвигались возможности издания моих книг, которые я, исстари, не умею и не желаю пристраивать — для себя. Другим, товарищам, бывало — много помогал. И продолжаю это делать, в меру своих возможностей. Себя же кому-то навязывать — не дай Бог! И тем более, как-то пробивать, продвигать свои писания. Этика такая. Ещё в шестидесятых выработалась. Хотя, казалось бы, многие знают, кто я такой, мне вроде и карты в руки. Ан нет. Писать — одно, ходить куда-то — другое дело. Менеджеров никаких нет у меня. Откуда им быть? В судьбу свою — верю. И хорошо знаю — что будет потом.
А пока что — надо жить. И работать.
Зачем-то рассказываю вам всё это, в ночное-то время…
Да потому что — доверяю вам.
Да потому что — верю вам.
Говорю совершенно искренне, — только вы появились, только я увидел вас — и я поверил вам.
Да, так — бывает. Это — есть. Что есть, то есть.
Я чувствую, что вы — друг. Я вижу в вас — свет.
И это — правда. Явь.
Эх, надо же, — вот и третий час ночи. Не серчайте на меня, старика, что разговорился. Надо завтра уже собираться. В четверг — едем. Опять придётся тащить на себе рюкзаки с бумагами своими, всё — в одном экземпляре. Буду трудиться. Стану о вас думать. Бог вам в помощь, светлый человек. Всё у вас будет как надо. Род мой таков, что я могу это говорить. Ночь, апрель. Неужели — тепло? Свет золотой в природе. Скажите поклон от меня и от всех нас — жене и сыну: слышал по телефону чистый голос его. Всего вам доброго. С Богом!
Внимание!
Чрезвычайно важно, чтобы в книге был хороший шрифт — чёткий, ясный, не маленький, а такой, который удобен для чтения, достаточно крупный, свободный, светлый.
При наборе надо учитывать следующее.
В рукописи моей:
стихи — только то, что напечатано в столбец и отодвинуто чуть ближе к середине страницы; эти тексты надо печатать таким же шрифтом, как и прозу; их немного.
Всё остальное — даже если в текстах есть ритм и рифмы, если внешне, графически, напоминают они стихи, если графика их своеобразна (а так, и только так — надо!), если выстроены они иногда наподобие верлибра, и так далее, всего не перескажешь, —
но помните об этом, призываю я тех, кто будет книгу мою набирать! —
всё остальное — это проза,
и следует обязательно соблюдать мою графику прозы,
строфику её,
разбивку на фрагменты,
порою — запись сплошным текстом,
соблюдать — сохранять — пробелы между кусками прозы,
сохранять все абзацы,
все мои авторские знаки препинания.
Сохранять — всё то, что есть в рукописи.
Если в тексте стоят два тире ( — — ), то, значит, так надо, это — мой знак, знак протяжённости.
Если в тексте одни запятые — значит, так надо.
Если в тексте соблюдена традиционная пунктуация — значит, так надо.
И если даже где-нибудь в тексте пунктуация будет отсутствовать — значит, тоже так надо.
Моя пунктуация — только моя, и ничья другая.
Не путать чёрточку (дефис) и тире!
Словом, всё видно — в самом тексте.
Сам я готов самым внимательным образом вычитывать вёрстку.
Мечтаю о том, чтобы не было опечаток. Замучился исправлять их в своих книгах стихов.
Очень верю, что всё будет хорошо.
Моя книга — единая книга. В ней — несколько частей. Может — восемь частей, может — десять. Речь сама покажет, как быть. Но эти части — части единого целого. Части книги! В книге совершенно всё взаимосвязано. Книга — мир. Мой мир. Созданный и существующий — во имя созидания, во имя света.
Практически всё остальное, помимо вручаемых вам частей, — уже записано, написано, подготовлено к работе — и мне следует всё это ещё раз внимательнейшим образом — в окончательном варианте — записать. Что и постараюсь сделать в Коктебеле.
Надо так наладить сообщение, чтобы мне можно было получать набранные части — для вычитки и работы. получать — от вас, а мне — передавать вам готовые тексты (или же я могу привезти их в ноябре в Москву с собой).
Вам — верю. С Богом!
…Я пишу вам из Коктебеля. Решил, после долгих размышлений и тяжелейшего по напряжению для меня периода неопределённости с книгой и с нашей встречей, поговорить с вами.
Поймите меня правильно. Знаю: именно вы — сумеете понять.
В Москве, с декабря прошлого года и вплоть до моего отъезда из столицы в апреле нынешнего года, — я ждал, ждал, ждал встречи с вами.
Мне так хотелось увидеться, рассказать о книге, быть может — почитать даже, в кои-то веки, вам — некоторые фрагменты.
Однако так я этого и не дождался.
Одно утешало — ваш уверенный, призывающий меня к работе, голос по телефону, в котором жила для меня надежда.
Я только и делаю, что работаю.
Книга, которую вы мне заказали, — уникальна. Я это знаю.
Чего мне стоит эта работа, это постоянное, ежесекундное напряжение, собранность воедино всех мыслей и чувств — потом как-нибудь, если жив буду, если будет-таки свет в моей жизни, в этой истории с книгой, даст Бог, расскажу вам.
До последней секунды в Москве ждал я — хотя бы звонка вашего. И уехал — с тяжёлым сердцем.
Я понимаю: вы человек занятой. И даже, наверняка, — очень занятой. Может, просто не сумели, по каким-то причинам, поговорить и увидеться со мной.
Однако — мне каково?
Надеюсь, вы догадываетесь, что в русской поэзии вот уже более тридцати пяти лет равных мне людей — просто нет.
И на фоне всех что-то там пишущих — выгляжу я точно так же, как мой учитель и друг Иоганн Себастьян Бах — среди музыкантов и композиторов разных, всех, оптом, всех стран и времён.
Говорю об этом спокойно, открыто, прямо, хотя и с грустью, потому что это так и есть.
Знают об этом и многие современники пишущие, хотя им и трудно это пережить.
А что делать? Ну что делать со мной?
Таков уж я есть.
И, при всей моей нелепости, “не вписываемости” во всякие группы и обоймы, при всей нескладной, тяжёлой, бывало — жуткой просто, но и прекрасной жизни — потому что вся она есть моё творчество и созданный мною мир, — дар мой при мне.
Прозу я пишу давно. И начинал-то я когда-то, в отрочестве ещё, — с прозы. Стихи начались для меня чуть позже — и стали потом главным делом жизни. Но и проза моя — это часть моих писаний, и она тоже высокого уровня, достойного ранга, как и мои стихи. И вообще всё, что я пишу — неразделимо. Это, видимо, одна громадная Книга.
Прозу я, слава Богу, писать умею. Это — моя проза, моя собственная, не похожая на прочие писания в этом роде прочих людей, — она независима, оригинальна, сильна, свежа, по плотности своей она максимально приближена к поэзии, а порою и равна ей, проза моя — это тоже я, часть меня, она тоже — из моего мира, в ней — новое слово, мои открытия, мои озарения. мои парадоксы, мой лиризм и мой эпос, я в ней — не ищу, а нахожу, в ней живу я, так же точно, как и в поэзии.
И вот — страшная для меня полоса неопределённости…
Что же мне делать?
Неужели вы передумали? Или что-то мешает изданию? Или, наоборот, всё остаётся в силе, всё в порядке будет — и договорённость наша, и грядущее издание?
Мне важно это знать. Согласитесь: так неистово работая, заслуживаю я простейшее человеческое право на ясность в отношениях. Мне важен — свет. Важно — верить человеку. Я верить вам продолжаю с фамильным своим упрямством.
А кому мне ещё верить — если вы так окрылили меня!
Я ведь художник. И для меня верить человеку, подвигнувшему меня на труды — это значит вкалывать на совесть и создать шедевр.
Вот вы представьте себе, допустим, заказали бы вы Микельанджело роспись или скульптуру, человек вкалывал бы, — и вдруг всё — для него, художника, — зависло бы в воздухе, в страшной неопределённости. Каково ему было бы — чувствовать себя, в такие-то дни?
Точно так же — и со мною.
Я знаю, что книга моя такова, что, будь она изданной по-человечески, она могла бы получить любые премии, включая Нобелевскую. В том случае, если вы и ещё кто-нибудь — надумаете направить её по этому пути.
При всём том нынешняя книга для вас — это часть огромного моего замысла, который я обязан осуществить.
Снова приволок я в Коктебель три с половиной больших рюкзака рукописей — всё в одном экземпляре, всё — для работы. Я давно уже переплюнул Хлебникова — тот таскал везде с собою всего лишь наволочку, набитую своими бумагами.
Готово у меня белового текста — примерно сто авторских листов. И столько же ещё — в работе: кое-что надо ещё переписать и потом записать полностью весь текст.
Боже мой, как чудесно можно было бы книгу проиллюстрировать нам! Есть у меня уникальные фотографии. Сколько рисунков своих намереваюсь я сделать — для книги — и подарить вам!
Тяжело мне. Ни сна, ни покоя. Держусь на одной воле, продолжаю работать. Хотя — очень уж тяжело.
А вдруг вы настроены всё свести к двадцати или сорока авторским листам?
Что же — изуродовать мне замысел, раскурочить текст, собственными руками загубить книгу? И как потом — чувствовать себя? Текст ведь — живой. Как и мы с вами. Как люди. Как природа. С ним бережно обращаться надо. Он ведь — настоящий.
Я вижу свою книгу, как некое кристаллическое образование, вижу свет её, слышу звук её, музыку, звучание.
Мне так нужно сейчас — душевное равновесие.
Мне так нужны — голос ваш, слово твёрдое ваше: чтобы успокоиться и работать.
Возвратившись в Москву — я вручу всю книгу вам, полностью.
Чтобы вас не загружать — снова постараюсь найти возможность переснять экземпляр — для работы, для набора.
В голове моей не укладывается, что договорённость наша может оказаться пустой. Нет! Так не бывает. Чутьё говорит мне, что вы — человек слова. Сам я — человек слова.
Дали вы мне полную свободу в работе над книгой — и я это, уж поверьте мне, высоко — в душе — оценил. Это поддержало меня. И всё ещё поддерживает. Хотя — что скрывать? — замучили меня всякие этакие-разэтакие мысли, и хочется одного — ясности.
Получив моё послание, сразу же ответьте мне. Письму — буду рад. Но, ежели не сложно, дайте мне телеграмму — чтобы работать мне, прозревая свет впереди, — о том, что всё — если это действительно так — остаётся в силе.
Столетие и тысячелетие заканчиваются — и так важно для меня высказаться именно сейчас кое о чём из того, что видел я, понял и пережил в более чем сложной своей жизни.
Остальное — потом. В новом столетии. Будут ещё, даст Бог, написаны и прочие мои книги.
А сейчас — так важна, так нужна — эта, нынешняя книга.
Простите за откровенность. Но так я устроен, так — надо.
Я наедине с рукописью, совершенно одинок, и только верный мой друг, эрдель-терьер Ишка, — рядом.
Верю вам. Жду вестей от вас. Поклон от меня вашей семье.
…Я пишу вам третье письмо — и, пожалуй, всё-таки отправлю его, вместе с прежними двумя.
Не в моих правилах навязываться людям или просто лишний раз давать о себе знать — и, таким образом, вроде и как о себе и своей жизни отчитываться, и, одновременно, менять чьи-нибудь жизненные ритмы.
Впрочем, я вам и не докучал, — только и делаю, что работаю.
Попытки мои дозвониться вам в Москве были оправданы — я хотел увидеться с вами, обсудить всё, что имеет отношение к книге, — и, как автор этой книги, право на это, согласитесь, было у меня.
К тому же сами вы, хоть, правда, изредка, по телефону, но приободряли меня, тем самым благотворно влияя на мои труды.
Что же касается писем — то, помню, вы сказали мне, что были бы им рады.
Я уехал из Москвы в состоянии полнейшей неопределённости.
И нахожусь нынче в состоянии поистине страшном.
Почему? Да потому, что ничего, по существу, не известно с книгой моей.
Ведь напряжение в процессе работы над такой книгой, как я её задумал, было и остаётся чудовищным.
Как-то ещё выдерживаю это. Пока. Но я сейчас один, а посему — всякие бывают настроения.
Вы дали мне полную свободу в работе.
И я это в полной мере оценил.
Появилась у меня редкостная возможность по-настоящему, в полную силу, высказаться.
Ради работы над книгой я отложил вообще всё, начиная с литературных трудов — то, что обещал сделать для нескольких периодических изданий, и так далее.
Труд над книгой стал — главным для меня.
В своей книге я добился того, что сумел выразить живое движение бытия.
В книге мой — синтез многих жанров, — то, к чему я стремлюсь всегда.
Строится она свободно — и в то же время всё в ней обдумано многажды, всё выверено.
Приходилось, бывало, отдельные куски, разного объёма, переписывать до восьми раз.
Но это всё — рабочие моменты, как говорится. Это — вечное моё серьёзное отношение к тому, что я делаю. Это — всё возрастающая с годами требовательность к самому себе. И это, на мой взгляд, и хорошо, и правильно.
Важно — другое. Важно — что книга уже существует, живёт, даже в рукописи. Важно — что книга небывалая, таких ещё не было в нашей литературе. Я это знаю.
Вы только представьте, сколько всего мне надо было передумать, сколько трудиться, чтобы написать этот очень большой и серьёзный текст.
В книге — восемь частей. Так я её сейчас вижу и слышу.
Объём её — двести авторских листов.
Это — единая книга.
Для этой книги, при её достаточно большом объёме, я не использовал и четверти моих рабочих материалов и заготовок всех последних лет, — вот какой отбор пришлось делать, чтобы осуществить данный замысел. При условии той свободы, которую вы мне предоставили, — что и окрылило меня.
В Москве я надеялся показать — и даже, в кои-то веки, может, и почитать вам различные куски этой книги.
Преодолевая постоянную неловкость, я пытался дозваниваться вам…
Что случилось? Скажите. Что стряслось?
Быть может, вы просто передумали издавать мою книгу?
Что произошло? Мне важно это знать.
Имея в распоряжении такой массив текста, какой был у меня, вполне можно было уже даже издать его — при наличии, понятное дело, возможностей для этого.
Может быть, объём в двести авторских листов представляется вам большим?
Для меня он — часть моего большого замысла в прозе, который будет осуществлён, для этого нужно только время, — и эту часть, в виде большой, уникальной по своему построению, магнетизму и всяким литературным достоинствам, каковых, поверьте, достаточно, — эту часть моей “Отзывчивой среды”, эту книгу о становлении духа, о природе творчества, о различных людях и событиях в моей жизни, — я так хотел, так надеялся увидеть, в мои-то годы, изданной.
И вот теперь я почти в отчаянии.
В Москве я даже сам пошёл на то, чтобы мне пересняли на ксероксе текст, и это многого, для меня, стоило, но я думал этим ускорить дело.
В Москве я до последней секунды в день отъезда ждал вашего звонка. Ведь порой даже энергичный голос ваш помогал мне сызнова воспрянуть.
В Коктебеле, признаться, я тоже ждал вестей от вас. Потому и не отправлял письма. Звонил, правда, говорил с женой, но вас дома не застал.
И пребываю я в каком-то странном, совершенно ненужном, тяжёлом, подвешенном состоянии, — потому что ничегошеньки ровным счётом не знаю по поводу книги.
Что же будет с ней?
Я допускаю, что вы предложите мне уменьшить объём её.
В таком случае, я должен точно знать, каков должен быть этот новый объём.
И мне придётся своими руками угробить мою практически написанную книгу, сжать её, разрубить на куски, превратить в подобие дайджеста, что сейчас, увы, модно, ибо облегчает чтение и удовлетворяет любопытство читателей, и так далее, — словом, самолично загубить и замысел, и все труды…
Даже мысль об этом невыносима для меня.
Хотя… Хотя я столько видел в жизни всякого, что ко всему давно уже готов.
Но всё равно категорически не хочу быть губителем своей работы — выстраданной, между прочим, с кровью давшейся мне.
Я ведь немолод. Возможность свободы, которую вы мне дали, стала для меня — при всём диком напряжении рабочем — настоящим праздником для души.
Я уже видел даже эту изданную книгу.
Я сам бы её всю разрисовал — и предоставил для иллюстраций многие фотографии.
Будь моя книга изданной — вы навсегда вошли бы в историю русской литературы. Я совершенно серьёзно об этом говорю.
Потому что, несмотря на моё существование в стороне от хаоса, поэт и писатель я очень серьёзный. Таких больше нет. И писаний ещё не изданных у меня — воз. В отличие от моих современников, большей части которых, да почти всем, издавать нечего.
Я видел такое и такое испытал в прежние годы, что не дай Бог никому такое на собственной шкуре перенести. Я бывал при смерти, у меня множество сотрясений мозга, всяческих разбитий головы, что до сих пор сказывается. Меня травили по крупной, дышать, шагнуть толком не давали. Но я держался только своей работой, спасался только ею. И я выжил.
И, сквозь все испытания, сохранил в себе и своих писаниях свет, который сразу ощущают понимающие люди.
Я ведический человек, ведический поэт. И я вижу всё насквозь — людей, ситуации и прочее, — потому что мышление у меня стержневое. В моём роду были жрецы и воины. Древен мой род, но и земля моя древна. Мои знания о человеке, творчестве и мироздании — находятся в русле древнейшей нашей ведической традиции.
Вот потому я и совершенно одинок, на фоне привязанных к повседневности и что-то там пишущих, даже порою и неплохо, современников.
Я всегда много работал — и работаю. И мне есть ещё что сказать людям. Никто, кроме меня, этого не сделает ведь. Замыслы мои всегда максималистские — но именно так и надо — ставить себе не просто задачи, а сверхзадачи, — это и достойнее, и ответственнее, и даёт возможность раскрыть некоторые свои силы.
Да, нынешняя моя книга — часть большого замысла.
Но это — книга. Единая. Обдуманная во всех деталях. В её рамках имею я возможность достаточно широко применять свою любимую полифонию, контрапункт, как в музыке, у моего любимого Баха, я соединяю и варьирую темы, даю им порой параллельное звучание, иногда тема, возникающая в одной части книги, находит продолжение и развитие в другой части, и это для меня дело привычное, потому что точно так же строю я и свои большие книги стихов, единые книги, каждая — из нескольких частей, книги, где абсолютно всё взаимосвязано, соединено накрепко, навсегда. И, если хотите, это и есть мой эпос.
Вот пишу вам — и словно говорю с вами.
Слышите ли вы меня?
Так что же мне делать?
Завершать ли здесь мою книгу?
Поскольку в неё вошло всего-то около четверти моих материалов, она и так, сама по себе, своеобразный супердайджест, сверхдайджест, — взяты лишь некоторые важные для меня периоды, обозначены некоторые вехи, линии и пути, определены некоторые пограничные ситуации, грани, даны портреты некоторых современников, сказано о некоторых событиях — и то, как видите, объём книги достаточно велик. Не лишним будет заметить, что при всей этой арифметике с объёмом, в книге каждое слово на месте. И даже слог. И каждая буква. Потому что прозу я пишу так же, как стихи. Максимальная концентрация смысла, звучания и изображения в ней.
Вы представьте меня, старика, вдали от всех, годами, наедине со своими мыслями и писаниями, только с другом Ишкой и разговаривающим — да глядящим в окно на Святую гору, да ещё давно знающего цену своим сочинениям, да ещё и упрямо верящего в людей.
Вам я — верю.
Так дайте же мне знать, ради Бога, как мне быть!
Откликнитесь!
Получив сие послание, пожалуйста, дайте мне телеграмму с вашими словами — остаётся ли в силе наша договорённость, не смущает ли вас объём книги — или, наоборот, вы только рады, что я выкладываюсь в работе в полную силу, — и когда же зайдёт речь у нас о наборе книги, оформлении её и издании?
Полагаю, что всё решить можно нынешней осенью, когда я, возвратившись в Москву, вручу вам полный текст книги.
Сейчас я переписываю и улучшаю многие куски, добиваясь максимальной выразительности текста. Всё вокруг завалено моими бумагами. Работаю и работаю.
Пожалуйста, незамедлительно, известите меня обо всём, что касается книги моей.
Скажите поклон от меня жене и сыну, голос которого я слышал.
Вам желаю — света, здоровья, любви, свершения всех ваших замыслов. И — верю вам.
Ну и хватит — фрагментов писем.
Это — явь. А вовсе не сон.
(окончание следует)
Этот Виктор хоть догадывается о том, какие он вам страдания доставил. Но отчаиваться нет причины — ваши книги доходят до читателя