Отец стоял наготове у двери, рядом с ним лежало заряженное ружье, а в руке он держал продолговатый камень и точил о него длинный с черной рукоятью кинжал. Он сказал нам: «Если турки взломают дверь и ворвутся сюда, я сам вас зарежу прежде, чем вы попадете им в руки». Все мы согласились и ждали.
ОДИССЕЙ НА КРИТЕ
Глава из нового романа
«Забавные львы у вас в Гераклеоне. Круглолицые и восторженные, похожие на тех львов, которые смотрят на нас, словно человеческим взглядом, со старинных персидских ковров. Или на персидских котов. А если присмотреться, они вообще напоминают больше венецианских вельмож почтенного возраста. Не зря фонтан носит имя Морозини»[1].
Девушка в легком белом платье и белой шляпке, которые делали ее похожей на круглый, еще закрытый бутон цветка, произнесла эти слова на главной площади критского Гераклеона, официальным названием которой было «Фонтан Морозини». Площадь представляла собой, в сущности, не особенно просторное — шириной где не более пятнадцати, а где и десяти шагов — обрамление круглого бассейна, в центре которого находился собственно фонтан — круглая чаша, опиравшаяся на головы четырех львов. Вовсе не грозные, с ниспадавшими вниз волнистыми локонами гривы, львы смотрели в мир со столь страдальческим и понятливым выражением, что их физиономии, следовало бы называть скорее не «мордами», а «лицами».
«У Морозини был кот, которого он пестовал много лет и в котором души не чаял. Когда кот умер, Морозини велел бальзамировать его, словно египетского фараона», — ответил девушке ее спутник.
Это был молодой мужчина, словно вышедший из красочно иллюстрированных рукописей героико-приключенческих романов, которые любили во времена, называемые теперь ренессансными, во всех странах Запада, в том числе и на юго-восточной окраине Запада — в Королевстве Кандии, то есть на Крите. Спутник белой девушки-бутона был образцом ренессансного критянина — стройный, темноволосый, с короткими вызывающими усами, с карими глазами, глубина которых придавала собеседнику чувство спокойной и мягкой уверенности, если только в них не вспыхивали горячие угли. И имя его было под стать героям ренессансных романов — Геранос, т.е. Журавль. Впрочем, он сам назвал себя этим именем, хотя и не без оснований. А девушку звали самым судьбоносным эллинским именем — Елена.
Они сидели в кофейне под открытым небом, шагах в пяти от фонтана. Напротив широко раскинули свои ветви платаны. Справа, за фонтаном повторяли друг друга круглые арки венецианской Лоджии, напоминавшей о временах владычества Республики Святого Марка. Дальше, у платанов, дорога спускалась к порту, и совсем вдали виднелся морской простор.
Услышав сравнение кота с фараоном, Елена улыбнулась и тут же продвинула это сравнение далее:
«Или почившего минувшей весной Ленина, твоего любимого пролетарского фараона».
«Говорят, что собаки становятся со временем похожи на своих хозяев и наоборот», — не обращая внимания на шутку, сказал гипотетический поклонник пролетарского фараона. «Не знаю, справедливо ли это в отношении котов… Впрочем, фонтан был сооружен еще до того, как Морозини прибыл в Кастро. Незадолго до Великой войны[2], словно по указанию Провидения Божьего, венецианцы провели сюда воду с Юхтаса[3], а то город просто не выстоял бы… Ты сейчас шутишь над этими забавными львами, а в те годы кастрийцы взирали на них как на добрых духов. Двадцать два года длилась осада Кастро, и осажденные приходили к этим забавным львам за водой, которая была для них живой в самом прямом смысле слова…»
«Когда ты рассказываешь об этом, твой голос звучит так, будто ты сам пережил осаду, которая завершилась уже более двух с половиной веков назад. Ее события отображаются и на лице, и в глазах твоих так живо, будто ты был их очевидцем».
В голосе Елены были еле заметные теплые нотки особого, даже нежного интереса, которые указывают, что собеседники стараются познать прежде всего друг друга, а затем уже то, о чем ведут они разговор.
«Да, был. И в какой-то степени даже участником».
«Как же это?»
«Есть события, которые не завершаются никогда. Время проходит, а события остаются в вечности. В моем детстве в воротах большой крепости с венецианским львом в порту все еще торчали топоры, которые вонзили турки в тот день, когда флот Морозини покинул Кастро. С тех пор и до того самого дня, когда к нам прибыл на русском корабле принц Георгий (это было всего четверть века назад), у нас было ощущение, что Турция удерживает Крит под своей властью временно. Критяне каждый день вглядывались в морскую даль в ожидании, что «придет московит и прогонит турка». До боли в глазах и с болью в душе вглядывались».
Солнце поднималось все выше, Эос-Заря уже отняла свои розовые персты от арок Лоджии и опустила их на склоны горы Распятого[4]. В глазах Гераноса вспыхнули угли, и он сказал:
«Видишь этот старый платан? Мне не исполнилось еще четырнадцати, когда турки устроили в Кастро такую резню, будто только что ворвались в город после той Великой войны. Как и сейчас, был август, самый прекрасный из всех месяцев. И тогда за прекрасной маской мироздания — за зеленой землей, обильным гроздьями виноградником, за ласковым морем, пшеничным хлебом, за улыбкой матери — за всем этим мой детский разум впервые увидел подлинное лицо жизни — череп.
Мы сидели в доме, заперев дверь на два засова и прижавшись друг к другу, — мать, сестра и я, — и слышали, как снаружи ходят разъяренные турки, как они ругаются, грозят, взламывают двери и режут христиан. Мы слышали крики и стоны раненых, собачий лай и какой-то гул в воздухе, словно от землетрясения. Отец стоял наготове у двери, рядом с ним лежало заряженное ружье, а в руке он держал продолговатый камень и точил о него длинный с черной рукоятью кинжал. Он сказал нам: «Если турки взломают дверь и ворвутся сюда, я сам вас зарежу прежде, чем вы попадете им в руки». Все мы согласились и ждали. Я почувствовал почти физически, как за несколько часов из ребенка стал вдруг мужчиной. Так прошла ночь. На рассвете гул стих, смерть удалилась. Мы осторожно открыли дверь. Всюду царило ужасное спокойствие — спокойствие между смертью и еще не возродившейся жизнью.
На другой день отец привел меня сюда. По дороге мы видели, как два огромных турка мылись в фонтане у входа в порт, и вода от этого становилась красной.
«Страшно?» — спросил отец.
«Да», — ответил я.
«Ничего. Привыкнешь».
Один из домов у порта еще дымился, несколько дверей лежали вышибленные, порог был в крови. А здесь забавные львы, похожие на венецианских вельмож, все так же равнодушно выпускали воду из пастей. Мы стояли вон там, у края фонтана. Отец вытянул руку к платану и сказал:
«Смотри!»
Я поднял глаза и закричал: там покачивались трое повешенных — босые, в одних рубахах, с высунувшимися, сильно позеленевшими языками. Я отвернулся, не в силах смотреть, и схватил отца за пояс. Но отец резко повернул меня лицом к платану и повторил:
«Смотри! Пока ты жив — слышишь? — пока ты жив, эти повешенные должны быть у тебя перед глазами!»
«Кто их убил?»
«Свобода, будь она благословенна!»
Тогда я не понял и только смотрел, широко раскрыв глаза, на трех мертвецов, покачивавшихся среди уже желтеющей листвы.
Отец огляделся. Вокруг не было ни души. Он посмотрел на меня и спросил:
«Можешь прикоснуться к ним?»
«Нет, не могу!» — ответил я.
«Можешь! — жестко сказал отец. — Можешь. Пошли!»
Мы подошли ближе. Отец торопливо перекрестился и сказал:
«Прикоснись к их ногам!»
Он взял мою руку, поднял ее, и я почувствовал кончиками пальцев холодную задубевшую кожу, на которой была еще ночная роса.
«Поцелуй их!» — приказал отец. Я сделал попытку вырваться и убежать, но отец схватил меня под руки, поднял, повернул мою голову и насильно прижал ртом к одеревенелым ногам…
Затем он поставил меня на землю. Колени мои дрожали, а он сказал:
«Привыкай».
С тех пор я стал привыкать. Постепенно, с течением лет я совершал восхождение по кряжистому пути к тому, что с детства называл свободой, а в тот день я узнал, что свобода убивает, хотя она и благословенна».
Геранос помолчал несколько мгновений, словно возвращаясь из того дня в день нынешний. В его глазах снова был только ровный теплый свет.
«Вот так, дорогая моя Елена. Глядя на этот платан и на этих забавных львов, я вспоминаю и резню и еще больше день после резни, раскачивающихся в воздухе повешенных, холод от их босых, посиневших от холода ног и утреннюю росу — пугающую, освежающую и будоражащую… И еще я вспоминаю воду, красную от крови, турецкие топоры, вонзенные в крепостные ворота Кастро, венецианские корабли, покидающие Кастро и увозящие в Венецию хранившие Крит святыни, и прежде всего чудотворную икону Богородицы Месопантитиссы… Вспоминаю длинный кинжал с черной рукоятью, который со скрежетом движется по точилу. Ведь камень, который называют «пробным», и есть точило. По этому точилу и ходит туда-сюда лезвие уготованного для нас кинжала с черной рукоятью».
«Грозный у тебя отец», сказала Елена так, словно и она тоже возвращалась в нынешний день из того, далекого. «Твердый и непоколебимый, как точильный камень».
«Грозный» — не то слово. Не только грозный, но и свирепый. Во время восстания 97 года, в горах его называли «капитан Вепрь». А мой дед, отец матери, иначе как Драконом его не называл. Отец мой был всегда скуп на слова, не смеялся, не ссорился. Только изредка скрежетал зубами или сжимал кулаки. Орех, оказавшийся в его пальцах в такую минуту, сразу же превращался в пыль. Не помню, чтобы он когда-нибудь сказал мне ласковое слово. Разве что один раз, на Наксосе, когда я учился у католических монахов и меня премировали несколькими большими книгами, он, даже не глянув на меня, сказал: «Ты не посрамил Крита». В голосе у него промелькнуло тогда что-то похожее на нежность. Но он тут же рассердился, будто изменил самому себе, и весь тот вечер хмурился и старался не смотреть в мою сторону.
«Но теперь, когда Крит свободен, когда он — уже часть Греции, ты все еще видишь на платане повешенных, а твоя Великая война еще не закончена?» — пылко и нежно возразила Елена. «Вода, которая бьет струями из пастей у забавных львов, все еще живая, но теперь она не только спасает от смерти. Она еще дарует и светлую радость».
Елена словно звала за собой Гераноса, а тот словно сдерживал ее:
«В детстве я знал, что нужно освободиться от турка. Но это была, так сказать, только первая, самая понятная, само собой разумеющаяся ступень. Прошли годы, и я понял, что нужно освободиться от «турка» внутри себя — от невежества, зла, зависти, страха, лени, напыщенных лживых идей, а это гораздо сложнее. В моем уме, в моем сердце боролись уже не Крит и Турция, а Добро и Зло, Свет и Мрак, Бог и Дьявол. Все та же вечная борьба, и всегда за Добром, Светом и Богом стоял Крит, а за Злом, Мраком и Дьяволом — Турция…»
Геранос остановился: наполняющийся солнцем день, казалось, призывал взглянуть на эту борьбу радостнее, светлее, напоминая, что в ней, действительно, были Добро, Свет и Бог.
«Но, конечно же, ты права. Вода, бегущая сюда с Юхтаса и падающая из львиных пастей в чаши фонтана, дарует радость. И ты, Елена, даруешь мне радость. Особенно когда ты здесь, на Крите, рядом с этими забавными львами».
«Ну, вот, ты и согласился, что эти львы забавны», — обрадовалась Елена. «Львы забавны, а нимфы прекрасны и потому с удовольствием показывают людям свои нагие тела, по которым пробегают, отражаясь от воды, солнечные блики. И тритоны, которые стремятся к нимфам, тоже прекрасны, и кони-рыбы в этом морском царстве тоже прекрасны».
Пламя уже совсем растворилось в глубине глаз Гераноса, и из этих глаз снова лучилось ласковое спокойствие.
«Эти нимфы, тритоны и гиппокампы были переделаны венецианскими мастерами из стенок античных саркофагов, и так жизнь снова восторжествовала над смертью. Восторжествовала настолько, что даже турки не стали уничтожать эти рельефы, хотя их вера запрещает изображения живых существ. Так что фонтаны с античными рельефами можно встретить по всему Криту…
А если послушать, что говорят в последние годы о Крите в Европе, то о наших восстаниях против турок почти не вспоминают, словно и не было веков кровавой борьбы за свободу. Зато любят вспоминать об исполненном света и радости царстве мудрого Миноса, о своего рода счастливой утопической Атлантиде, которую разрушили греческие дикари, а затем наступило полное забвение. Ни о чем другом на Крите, кроме света, радости, безмятежности, да о еще мудром талассократоре[5] Миносе, чей флот безраздельно господствовал на морях, в Европе не вспоминают. Даже о том, что великий «испанец» Эль Греко был критянином, почти не вспоминают.
Снова глянув на арки Лоджии, Елена сказала:
«А у меня такое впечатление, что Гераклеон — до сих пор венецианский город, венецианская Кандия. Как венецианские и мощная крепость с крылатым львом Святого Марка, которая встречает в порту корабли, и фонтан со львами, и эта Лоджия, бывшая когда-то здешним «Дворцом Дожей». И пустующая ныне мечеть Йени-Дзами, по всей вероятности, переделана из католической церкви, не так ли?»
«Нет, Йени-Дзами построена изначально как мечеть, причем относительно недавно, хотя и под явным влиянием венецианской архитектуры. Но на ее месте раньше стояла знаменитая католическая церковь святого Тита, покровителя Крита… Впрочем, говорят, что вскоре там снова будет церковь святого Тита, но теперь уже, естественно, православная…
Не нравится мне название «Гераклеон»… В Греции пытаются причесать теперь все под вымышленную греческую гребенку, забывая, что среди греков жили и арваниты, и влахи, и славяне, и франки, и те же турки, и арабы. Да и мы, критяне, не совсем греки. Был здесь когда-то, в римские времена, Гераклеон, порт Кносса, но никакой памяти он по себе не оставил. Только потом, уже при арабах, здесь появилась мощная крепость Хандак (от арабского слова «ров»), которая стала знаменитой и при византийцах после Никифора Фоки. Поэтому венецианцы и называли так и сам город, и весь остров, только на итальянский манер — Кандия. Странно, но именно венецианцы, против которых мы, критяне, столько раз восставали, оставили нам символ, который давным-давно стал символом нашей силы и нашего упорства, — крепость с крылатым львом Святого Марка. Эта крепость встречала тебя сегодня утром в порту. Настоящее ее название — Rocca del Leone «Львиная Крепость», но называли и проще Rocca al Mare «Крепость у моря» и еще проще Rocca, а по-гречески Мегало Кастро. Мне нравится название Кастро, и вообще я люблю крепости. Крепость напоминает нам о некоей внутренней твердыне, которую стремишься удержать навсегда, словно прибежище совести, достоинства, мужества среди низменной равнины низменных чувств. Впрочем, живущие в городах люди редко видят крепости, и мысль, что они сдают твердыни своей души, редко приходит им на ум.
Однако, я, кажется, слишком увлекся, а ты, наверное, устала с дороги».
«Нет, говори! Я люблю слушать тебя. Собственно говоря, для этого я и приехала на Крит — чтобы наслаждаться твоим многословием, твоей риторикой, за которую некоторые (в основном завистники) упрекают тебя. Говори мне о крепостях, о силе и гордости души, о битвах и осадах, о критянах, венецианцах и турках, о московитах, которых ждали на Крите, о бальзамированных котах и пролетарских фараонах в заснеженной России, о львах…»
«Ну, что ж, если ты желаешь слушать о львах, то скажу тебе, что я люблю этих зверей. За силу, гордость и одиночество. Мне нравится, что корабли, прибывающие в мой родной город, встречает лев Святого Марка. Для моих предков этот лев долгие годы был символом завоевателей и нашей неволи. Было время, когда все критяне (и греки, и уже родившиеся на Крите венецианцы) шестнадцать месяцев вели войну против льва Святого Марка под знаменем святого Тита. Но лев одержал победу, а затем, когда пришли турки, он стал критским львом и встал на защиту Крита. Мне нравится, что лев являлся в пустыне Христу. Мне нравится, что мой любимый Фридрих Ницше, который, как я слышал, был так на меня похож, питался «львиной пищей», а его Заратуштру сопровождала в одиноком восхождении на горную вершину его любимая спутница — львица. Такой гордой спутницей-львицей я желал бы видеть в моей жизни тебя, Елена».
Елена засмеялась. Тем смехом, который скрывает смущение, приятное смущение.
«У кого спутница — гордая львица, у кого — забавный кот. Кот кажется более реальным, даже боготворимый и бальзамированный, как Ленин. А гордая львица, став спутницей, зачастую превращается в мурлыкающую кошку — генератор уюта, но вместе с ним и лени душевной… Хотя…»
«Пусть у нас будет это «хотя…».
Елена засмеялась.
Голос Гераноса стал очень-очень ровным, слова его прозвучали очень раздельно и как бы еще более значительно:
«Почему ты смеешься, Елена?»
«Представила себя львицей в пустыне… Завтра великий праздник — Успение Богородицы…»
«Да, и мы будем отмечать его в соборе святого Мины, покровителя Кастро. В самой большой церкви Кастро и одной из самых больших в Греции».
«А помнишь, что ты говорил мне о Богородице в Афинах? Только в связи не с Успением, а с Благовещением?»
Геранос молчал, вопросительно глядя на Елену.
«Ты говорил», продолжила Елена, «что в нынешнем, то есть в истинном для нашего века, Благовещении Богородица — это Крит. Критская земля в черных одеждах скорби, ибо Крит все еще скорбит, страдая от несправедливости, даже избавившись от турка. А истинный архангел Гавриил для земли критской — Ленин».
«Да, я говорил это», ответил Геранос, нисколько не смутившись. «И я верю в это. Теперь еще больше, чем в Афинах. Еще больше, чем в Берлине. Теперь, когда я воочию увидел, как власти, то есть правящий класс, поступает с беженцами, явившимися к нам из Малой Азии, с греческими беженцами, которые поддались на пустые, более того — преступные посулы нашей национальной пропаганды. Теперь, когда я вижу наших критян, которые сражались в Малой Азии, терпели все невзгоды из-за бездарного и просто глупого командования и из-за подлого предательства европейцев… Вернувшись на родину, они лишены всего, совершенно всего, даже родного крова, тогда как правящий класс, нажившийся (и неплохо нажившийся) на их страданиях, даже злорадствует, видя эти страдания… Теперь я еще больше убежден, что Крит — все та же скорбная Богородица в черных одеждах…»
«А возлюбивший Ататюрка Ленин — это архангел Гавриил? Твоя любимая Россия, как и европейцы, помогла туркам разгромить греческую армию».
«Все это непросто, очень непросто, Елена…»
«Конечно же, непросто. Но оставим такие разговоры на те прекрасные дни, которые еще ожидают нас… Если, конечно, у тебя будет желание говорить о том архангеле Гаврииле, который лежит теперь под красной звездой на Красной площади в красной Москве… А сейчас мне хочется думать о Львиной Крепости, которая приветствовала меня сегодня на рассвете… Мне хочется смотреть на этих вечно юных нимф, которым уже около двух тысяч лет, а они все еще такие юные, и тритоны желают их среди живой воды, бегущей сюда с Юхтаса, желают так, как не желали даже тогда, когда они только вышли из-под резца скульптора, чтобы стать декором саркофага. Мне хочется слушать, как ржут в струях лукаво наблюдающие за ними гиппокампы…»
«Да, ты права, Елена…», — сказал Геранос и вспомнил стих Гомера:
«Остров есть Крит посреди виноцветного моря…»[6]
(продолжение следует)
Примечания
[1] Франческо Морозини (1619-1688) — знаменитый венецианский полководец и дож, командовавший венецианским флотом во время Критской войны, на заключительном этапе которой носил также титул правителя (герцога) Кандии (Крита).
[2] Речь идет о Критской войне 1645-1669 годов между Венецией и Османской империей за обладание Критом. Центральным событием этой войны была осада столицы Крита Хандака, или в итальянском произношении Кандии (позднейшие названия — Мегало Кастро, затем Гераклеон), которая продолжалась с перерывами с 1648 до 1669 года.
[3] Юхтас — гора возле Кносса, хорошо просматривающаяся с моря. Своими очертаниями Юхтас напоминает запрокинутую лицом вверх человеческую голову, которую называли в народе «головой Зевса».
[4] Распятый (Ставроменос) — гора к западу от Гераклеона.
[5] Талассократор — досл. «властелин моря».
[6] «Одиссея», XIX, 171, пер. В. Жуковского.