©"Семь искусств"
    года

Loading

Зина надулась, но при этом пребывала в явном недоумении и, судя по мимолетным взглядам, каждую минуту готова была к примирению. Но это не входило в мои планы: не отягченные настоящей любовью бывают зачастую жестокосерды. И я оставался слеп, глух и равнодушен к ее разочарованиям и печалям.

Михаил Полюга

ЗАНОВО ПРОЖИВАЯ

Рассказ

1

В свои восемнадцать лет я с успехом провалил экзамены в институт, пробездельничал все лето и в первых числах сентября устроился рабочим на рафинадный завод — сколачивать в тарном цеху ящики для рафинада.

Мастер цеха по фамилии Заяц, больше походивший на подтоптанного медведя, седоусый и кривой на один глаз, вручил мне клеенчатый фартук, брезентовые рукавицы и препроводил к станку. Работа оказалась не столько мудреной, сколько нудной: нужно было сводить ящичную дощатку краями, под прямым углом, нажимать ногой на педаль — и станок с оглушительным грохотом вколачивал в эту конструкцию гвоздь. Так же — и с другого края, пока из заготовок не составлялся неуклюжий, громоздкий ящик. Но станок был разболтанным, дощатка от хранения под открытым небом пересохла и то и дело растрескивалась, гвозди гнулись и вылезали остриями в местах, где их не должно быть.

Прошел месяц, я изо всех сил приноравливался к искусству сотворения тары, но едва вытягивал производственную норму. И когда почти пал духом, случилась непредвиденная передышка моим трудам: в цехе было объявлено, что часть рабочих направляется на уборку картофеля в соседний район.

Сначала я не ощутил особой радости от предстоящей поездки.

«Этого еще не хватало! Ковыряться в грязи, в то время как сверстники будут гулять по бульварам, есть мороженое, ходить в кино», — сказал себе я и стал придумывать, как бы половчее увильнуть от участия в трудовом десанте на колхозные поля родины.

Но ничего путного не придумывалось, кроме как намеренно опоздать к назначенному часу, чтобы машины отправились без меня. Сказано — сделано. Притаившись неподалеку от проходной, я выждал какое-то время, — и когда колонна грузовиков двинулась в путь, на рысях, притворно запыхавшись и округляя глаза, выскочил из засады. Но судьба в тот день, по всей видимости, решила посмеяться надо мной: одна из машин все еще виднелась у заводских ворот, и сердитый шофер возился под ее задранным капотом.

«Авось не заведется!» — с последней надеждой на чудо подумал я — и проклятый двигатель тотчас чихнул и затрясся, набирая обороты.

— Почему опоздал? — увидев меня, просипел начальник цеха Портной, человек тучный, одышливый, с багрово-синюшным лицом горького пьяницы, и, не дождавшись ответа, с трудом забрался в кабину. — Проспишь царствие небесное. Давай, лезь в кузов.

Я нехотя перелез через борт, втиснулся между какими-то людьми, по большей части мне не знакомыми, — и грузовик тотчас, как будто дожидался одного меня, заскакал по вымощенной брусчаткой дороге.

Сидя спиной к кабине, я унылым взглядом провожал ускользающий, в прозрачной, утренней дымке, город. Накатывались, отдалялись и исчезали за очередным поворотом окраинные дома, крыши, заборы, затем машина, пыхтя и фыркая, взобралась на невысокий, покатый холм, откуда еще раз открылась размытая городская панорама — и сразу исчезла за рядами придорожных лип и тополей.

Путешествие, от которого я ожидал мало приятного, началось.

— Запевай! — скомандовал разбитной женский голос.

— Гхм-гм! — тут же прочистил горло кто-то рядом со мной, и вслед за тем грянул нестройный хор: «Копав, копав криниченьку…»

Я невольно втиснул голову в плечи и огляделся. Мужики да бабы неброской наружности, в фуфайках, платках и картузах, рядочками сидели в кузове на лавках и горланили во все горло. Особенно надрывался мужичок, то и дело прочищавший горло, — кургузый, коричневоликий, с перебитым утиным, носом и наглыми глазами жигана.

— Эх! — хрипло вскрикивал он и притопывал, и хлопал крючковатой рукой по коленке. — Маруся, раз-два, три…

Мне стало не по себе. Черт знает, что за мужик такой веселится рядом, почему злодейски поглядывает на меня, что у него на уме? Не люблю я таких мужиков! У него, верно, и ножик перочинный в кармане… Но надо терпеть, потому что даже отодвинуться от мужичка я не мог. И я ухватился за тряский край борта, ко всему готовый: ударить, выпрыгнуть, вывалиться на обочину…

— Крук, а Крук! — едва песню допели, крикнула мужику баба в теплом мохеровом берете, цыганистая, темноглазая, разбитная, и, хохоча невесть с чего, блеснула позолоченными коронками. — Давай эту: «Ой, чорна я, си, чорна, чорна, як ніченька…»

И хрипло затянула. Вслед за ней взвился и мужичок по фамилии Крук.

«Ворон», — перевел с украинского я и невольно покосился на птичью, когтистую лапу мужичка.

А песня уже забирала. Прежде я никогда не слышал таких песен, когда поют в два-три голоса, в десять голосов, да на осеннем ветру, встряхиваясь и переваливаясь в нестойком кузове, толкаясь плечами, сбиваясь в голосистую звуковую гамму: «У-у, а-ай, а-яя!..»

— Эй, красавчик, не спи, подпевай! — крикнула и мне тетка в берете. — Відступись від мене, моя супернице-е-е…

И неожиданно для себя я стал подтягивать фальцетом, неумело, не зная слов, но все более загораясь этим пением-воем ликующей, насмерть сбитой в одну мелодию стаи.

Ах, как это было здорово, как замечательно! До сих пор, едва вспомню, охватывает меня сладкое возбуждение — от той шалой песни, ветра, бьющего в лицо, дороги, уводящей в неведомое. И я смутно улыбаюсь невесть чему, и тихо мугыкаю какую-нибудь мелодию из тех, прежних и почти забытых, а то и, воровато оглянувшись, крикну во все горло на украинский манер: Маруся, раз-два, три…

А тогда песни лились, одна за другой, и вскоре я осип, орать стал тише, а все больше вертеть с любопытством головой, разглядывая незнакомые лица вокруг себя.

Крук, уверился я первому своему впечатлению, был криклив, задирист, с уродливым, землистого оттенка лицом и с повадками картежника и жигана. Тетка в берете, которую Крук, как бы оговорившись, обозвал Ондатрой, была ему под стать: вертелась, толкала то одного, то другого плечом, подмигивала, не переставая при этом фальшиво орать, перевирала слова и нисколько этому не смущалась. Несмотря на показную веселость, она казалась мне зловредной и неискренней. Когда очередная песня стихала, эти двое принимались зачем-то цеплять друг друга, подначивать, лениво переругиваться между собой, как два заклятых дружка, которым тесно в одном кругу.

Разглядел я и других, и среди них — мою новую приятельницу по цеху, некую Зину, остроносую, быстроглазую девицу, кровь с молоком, которую я однажды, в обеденный перерыв, угостил мороженым и при этом рассказал несколько сальных анекдотов. Подскакивая на ухабах, кренясь на поворотах влево-вправо, она исхитрялась поглядывать на меня зазывно, откровенно, и я, помнится, подумал тогда: «Еще чего! Ничего такого, и не надейся! Уймись, милая!»

Зина не нравилась мне как женщина. Просто я всегда привечал женское общество больше мужского, и это обстоятельство не раз ставило меня по жизни в неловкую ситуацию, когда кто-нибудь принимал мое «скольжение по канату» чересчур близко к сердцу.

— Эх! — в последний раз грянул нестройный хор, и машина, угрожающе раскачиваясь на ухабах, проскочила дорожный указатель «Велика Козара» и через несколько минут остановилась у колхозной конторы.

На крыльцо вышел председатель, огромный, краснолицый мужчина в картузе, распахнутой телогрейке и кирзовых сапогах, поздоровался за руку с Портным, окинул взглядом прибывших, сообщил, подбоченившись и моргая покрасневшими, не проспавшимися глазами, что кормить нас будут в поле, в бригадной столовой, а сейчас расселят по хатам.

— Петро, — указал он, тыча загрубелым пальцем на высунувшегося из-за председательской спины конторского служку, унылого мужичка с редкими, вьющимися волосами и большой проплешиной на затылке, — всех разведет по углам. А мы пока… — и хитро подмигнул Порному налитым, кроличьим глазом.

Спочатку жіночки, — махнул рукавом Петро и потащился по улочке, подергивая плечами и вздыхая, точно выполнял тяжкую, неприятную работу.

— Ах, я сама, наверно, виновата-а… — запела Ондатра и, пританцовывая, потянулась следом. — Не отставай, женщины! Петя, а, Петя, можно к тебе на постой? Петро-о!..

Глядя вслед нестройной цепочке женщин, тянущейся вслед за Петром вдоль дощатых заборов, на заваливающееся в прогал улочки палевое солнце, на разъезженную грунтовку в слюдяных пятнах луж после недавнего дождя, на дома, кое-где, как встарь, крытые соломой, я снова ощутил тоску-печаль, какую ощущает изгой на чужом празднике жизни. И что меня занесло сюда, какой злой случай? Я ведь не Ондатра, не Крук, чтобы носить телогрейку и картуз, веселиться невесть с чего и орать песни с прихлопом в погибельном этом краю! А еще — спать на соломе, не мыться по нескольку дней, бегать по надобности в кусты бузины. Я не хочу перебирать картошку и выковыривать из-под ногтей грязь. Не хочу, и все тут! Надо сбежать домой, исхитриться, найти возможность и сбежать, пока меня не затолкали в какую-нибудь хату! Но как, как?

Понурив голову, я отошел в сторонку, сел во дворе у конторы на сырое, трухлявое бревно и стал озираться, присматривать пути к отступлению, но автобусной станции или, на худой конец, знака остановки не обнаружил. Вот уж дыра попалась, так дыра! Велика Козара, мать ее ети!..

«Велика» — это «Большая», а что такое «Козара»? — зачем-то подумал я, злобясь и тяжко вздыхая. — Коза или, может, козел? Большой Козлище

За этими раздумьями я пропустил зовы и клики злополучного Петра, а когда тот канул в неведомое, понял, что остался без жилья. Этого мне еще не хватало! А с другой стороны, не исключено, что все складывается как нельзя лучше: явится Портной, снизойдет к моей бездомности и отпустит восвояси?

Явление Портного случилось поздним вечером, ближе к ночи.

— Опять — ты?! — икнул он, утробно дыша перегаром. — Что же ты… Да! — Портной снова икнул, и в необъятном животе у него что-то всколыхнулось, булькнуло, всхлипнуло. — Бери свои манатки, и дуй за мной, работничек!

Прямиком по лужам, с чавкающим звуком вытаскивая подошвы из грязи, Портной поволокся в боковую улочку, выбрел едва не на окраину, к приземистой, крытой соломой хатке, вкатился во двор размером с чулан, или казавшийся таковым из-за двух корявых груш, густо и низко раскинувшихся над двором. У крыльца хлопотала согбенная, морщинистая старуха, греблись и квохтали золотисто-черные куры, рвался с привязи лохматый, кривоногий кобелек с бельмом на одном глазу.

— Бабушка Шевчук, — сипло вздохнул Портной. — Я еще одного привел, ему спать негде. Мы с ним как-то поместимся — не побьемся, а завтра утром я уеду. Лады, бабушка Шевчук?

— А мне что, пусть живет, — из-под локтя косо глянула на меня старуха. — Только кровать одна. А картошка сварилась уже. Мойте руки, рукомойник под грушей, и к столу.

— А?..

— Казенки нет. Бурячиха… Будете бурячиху? Но чур не буянить, а то я живо минцанера кликну. Он тут по соседству, во-он в той хате, минцанер…

Мы вымыли руки, поднялись на крыльцо об одной хлипкой ступеньке, поклонились низкой притолоке и вошли в хату, невзрачную, давно беленую, с грубыми сволоками под потолком, и сели за стол у низкого, слепого окна. Стол был покрыт липкой клеенкой и густо обсиженный мухами.

— А, налетели! — шлепнула тряпкой по скопищу мух бабушка Шевчук. — Житья от них нет. Выздыхали б вы! А я вас тряпкой, а я вас тряпкой!..

Смахнув с клеенки несколько убиенных мух, старуха поставила на стол большую миску паркой картошки со шкварками, наструганное сало, салат из огурцов и помидор, затем, сторожко выглянув в окно, водрузила посередке бутылку самогона и два граненых стакана.

— И я бы с вами, — подмигнула она бутылке и вдруг хихикнула, — но мне корову доить. Стерва худая — с запахом не подпустит. А вы ешьте-пейте и ложитесь. Я уж и постелила там, на кровати. Бурячиха-то добрая или как?

— Эх! — крякнул Портной, отираясь рукавом. — Или как!

— Что же другу не наливаешь?

— К-хе! Другу? Молодой еще. Или выпьешь, друг?

Я отрицательно мотнул головой, а сам подумал: выпьешь с тобой, как же! У тебя живот, как бурдюк, — налитой, необъятный, — сам вылакаешь и не заметишь, как.

Так и получилось: Портной в одиночку выпил самогон, не побрезговал и салом, — и мы отправились почивать.

— Ложись под стенку, — приказал Портной и зевнул во весь рот, — а то спихну — не замечу. Да укрывайся хорошенько: печка к утру настынет.

Мы легли, не раздеваясь, спиной друг к другу, — и я оказался прижат лицом к стене, да так, что если бы захотел встать с кровати за какой-нибудь надобностью, то вряд ли смог бы выкарабкаться из-за этой человекообразной горы.

Портной сразу захрапел, а я, как ни силился, как ни смыкал засыпанные песком глаза, уснуть не мог. Могучий, утробный храп, ядовитый сивушный перегар, стесненное пространство, кромешная, разжиженная, будто осенний омут, темнота комнаты и, наконец, переживания дня миновавшего гнали от меня сон. Я все еще оставался начеку, как если бы ожидал чего-то. И верно: Портной внезапно вскинулся, забормотал, выкрикнул спросонок что-то злое, невнятное, поджал ноги и так саданул меня ими в спину, что я въехал всем телом в стену — едва лоб не расшиб.

«Ну, вот! — воскликнул я немо, переводя дух и упираясь ладонями в прохладную, шершавую штукатурку. — А если бы лег с краю — как полетел бы с кровати, как полетел!..»

И я весь сжался в ожидании еще одного удара. Но Портной, к счастью, угомонился, стал храпеть протяжнее, глуше, потом и вовсе запел фистулой. А вскоре и я провалился в сон…

2

«Велика Козара» оказалась на самом деле далеко не «великой». Две-три улочки сбегались к приземистому зданию конторы, в торце синела вывеска почтового отделения. А еще были клуб, школа-восьмилетка, фельдшерский пункт и магазин, где, наряду с хлебом, консервами, конфетами-пряниками и бочковой сельдью, торговали тройным одеколоном, резиновыми сапогами, лампочками и еще кое-чем из мелкого, необходимого в быту ширпотреба.

В семь утра бабушка Шевчук будила меня, я бежал под грушу, брызгал в лицо водой из рукомойника, завтракал (после отъезда Портного старуха стала баловать меня то яичницей на сале, то жирным творогом, то сырниками со сметаной) и направлялся к месту сбора у колхозной конторы. Без четверти восемь мы забирались в прицеп колесного трактора, хватались за борта или друг за друга и катили, подпрыгивая и угрожающе раскачиваясь, на дальнее картофельное поле. Запевалами и здесь оставалась неразлучная пара — Крук и Ондатра. Каких только песен не узнал я этой осенью! Каких побасенок не наслушался!

А еще — все ближе подсаживалась, все откровеннее заглядывала мне в глаза Зина. И от ее теплого бедра, от приваливающейся к моему локтю груди, едва прицеп встряхивало на ухабах, мне было и приятно, и тревожно: ведь что-то непременно должно произойти между нами, что-то, о чем я имел тогда весьма смутное представление.

И на поле, когда мы перебирали, носили и ссыпали в кагаты вырытый комбайном картофель, Зина старалась все время оставаться у меня на виду, и даже ехидные подколки глазастого, все подмечающего Крука не смущали, не отталкивали ее от меня.

«Ну и пусть не нравится, ну и пусть девочка-припевочка, что с того! — размышлял я, млея от предвкушения мимолетного, неправедного счастья. — С ней весело и не так одиноко в этой Великой Козаре. Будь что будет! Ведь все, что намечается между нами, все это — не всерьез, не навсегда».

Понемногу стал я присматриваться и к остальным. В первую очередь, мне показался наладчик станков Василий, лет тридцати от роду. Он хромал (правая нога не сгибалась в колене), аккуратно подбривал щегольские бачки, носил клетчатую кепку набекрень и был всегда аккуратен, даже одеколоном от него по утрам пахло. К Василию прибилась стайка молодух, оторванных от мужей и оттого впадавших в крайности: то отчаянно, до слез тосковавших, то без видимых причин веселящихся, хохочущих и посверкивающих на нас с Василием шалыми глазами. Прочие казались на одно лицо: неустроенные холостяки с постными лицами и рыскающими глазами, мужики в возрасте, жаждущие опохмела, нудных разговоров и игры в «дурака», и подтоптанные, утомленные жизнью бабы.

Я, по своему обыкновению, сторонился таких мужиков: не умел пить, а на трезвую голову разговоры и карты — пустая трата времени. Другое дело — женское общество: намеки, шуточки, переглядывания, — все, что желанно и необходимо в юном возрасте, и понемногу я познакомился с молодухами. Через день-два с некоторыми я уже пересмеивался, напевал модные песенки, рассказывал анекдоты; иногда даже шалили, швыряя друг в дружку мелкими картофелинами, и несколько раз Зина — в шутку или всерьез — грозила уже мне ревнивым пальчиком. Но решительного сближения не было между мной и ею: я все медлил, оттягивал, да и возможности такой не случалось.

Здесь же, на поле, в тесной бригадной столовой нас кормили обедом, и это всегда был борщ, вареный картофель с говяжьим мясом, салат из поздних огурцов и помидоров, яблочный компот.

Но вот наступал вечер, ранние октябрьские сумерки, мы возвращались в село и придумывали себе занятие. Клуб работал из рук вон: два или три раза в неделю тощий, жилистый, похожий на кузнечика киномеханик крутил старые фильмы, да еще в субботу и воскресенье ради нашего приезда в зале сдвигались стулья и запускался проигрыватель. Пластинки были затерты до змеиного шипа и вскоре смертельно всем надоели. Да и какие могли быть танцы, если молодежь в Великой Козаре давно повывелась, и те несколько девчат и парней, которые промелькивали вечерами у клуба, погода не делали. К тому же, местные парни предпочитали пить самогон с нашими мужиками, а не ухлестывать за капризными, да еще одетыми кое-как молодухами. И вот мужики выпивали и резались в «дурака», бабы сидели по хатам, а молодухи прогуливались к магазину, покупали пряники и ириски, грызли семечки на крытом оцинковкой крыльце, прячась от непогоды.

Как-то и я спрятался там же от моросящего, осеннего дождя. Вечер был сумеречный из-за дождевых туч, нависших над селом, и подступающую мглу просеивала только полуслепая лампочка, прикрепленная под оцинкованным козырьком. В руках у меня был кулек с конфетами — дешевой, но вкусной «Премьерой», по 18 копеек за сто грамм. И стоял я на крыльце не потому, что опасался промокнуть, а по причине смутного беспокойства: из раскрытых дверей магазина доносились смеющиеся женские голоса — молодухи что-то высматривали, примеряли, спорили, — скорее всего, дурачились со скуки, и мне хотелось подурачиться вместе с ними.

Но вот молодухи высыпали на крыльцо, — и Зина, бывшая вместе с ними, выскочила наперед, высунула руку под пелену дождя, пошевелила пальчиками, счастливо пискнула:

— Ой, дождик! — и тут увидела меня.

— Дождик-то обложной, — прыснула позади нас какая-то молодуха. — Обложил тебя, Зинаида, со всех сторон. Как домой-то пойдешь? По конвоем?

— Гляди, не промокни!

— Так у нее надежное укрытие есть… И проводит, и укроет…

«Какого черта?! — обозлился я — не так подколкам, как неумению ответить чем-то остроумным, колючим, чтобы в носу у них у всех закрутило. — Вам что за дело?»

И тут Зина допустила непростительную оплошность. Она хихикнула и, точно свою собственность, ухватила меня под руку. Лучше бы она не делала этого! Даже в сумерках я разглядел, как заблестели у молодух глаза, как они переглянулись: попался, паренек! — а одна, разбитная и наглая, подтолкнула Зину ко мне плечом. Ну, уж нет! Сваха мне без надобности…

— Что, девчата, по домам? — спросил я как можно беззаботнее, и когда меня стали заверять в один голос, что — да, по домам! — высвободил локоть из пальцев Зины и сказал простодушно: — Тогда — до завтра! Вы идите, а мне надо подождать кое-кого. Пока, Зина!

У Зины вытянулось лицо, а молодухи сразу поскучнели, потухли, у них сделались скучными лица, а кто-то даже вздохнул едва слышно.

«Что, не срослось? — злорадно подумал я, глядя, как спины молодух растворяются во мраке. — А ведь с Зиной у меня всё. Нет никакой Зины, нет и никогда не будет».

3

Следующий день начался с неприятностей.

Зина надулась, но при этом пребывала в явном недоумении и, судя по мимолетным взглядам, каждую минуту готова была к примирению. Но это не входило в мои планы: не отягченные настоящей любовью бывают зачастую жестокосерды. И я оставался слеп, глух и равнодушен к ее разочарованиям и печалям.

Куда более занимало меня, что Крук ни с того ни с сего затеял скандал с Ондатрой. Между ними произошла жуткая сцена. Сначала они, как обычно, перебрасывались шутками-прибаутками, потом, слово за слово, — и голоса у обоих стали накаляться, у Крука заиграли желваки, у Ондатры зрачки стали желто-черными, в голосе прорезались визгливые нотки. Вдруг, на очередном ехидном взвизге, Крук бросился, понесся, спотыкаясь о ведра, замахнулся костлявым кулаком, ухватил Ондатру за берет и стянул ей на макушку. Та вскрикнула, втянула голову в плечи, боком повалилась на кагат, предсмертно дернула ногой в шерстяном спортивном трико. Подумалось: конец бабе. Но вышло наоборот: когда Крука оттащили, у него оказалась разодранной щека, темная кровь набухала в глубокой царапине и скатывалась по подбородку.

— Ах! Ах! — глядя из-под локтя хорьковыми глазками, встряхивалась и оправлялась Ондатра. — Видели? Все видели? Я на него — в милицию!.. Я ему!.. Ах! Ах!

— Поранила! — и себе кричал Крук, отирая с лица кровь. — Ведьма! У нее не ногти, у нее когтищи! Всякого когтями запорет. Вот кровь, вот! Всю щеку исполосовала. А еще шиньон нацепила, ведьма! Ты у меня до милиции не добежишь. Будет тебе кирдык…

— Не дождешься, бандит! Ах!

— Будет кирдык!.. Будет кирдык!..

— Никакого кирдыка, — удерживал рвавшегося в бой Крука все тот же Василий. — Что за кирдык? Тьфу, противное слово! Уймись, кому говорю! Всю шапку женщине измазал.

— Я ей не шапку, я ей голову отверну! Раз — и отверну!

Понемногу свара сошла на нет, но настроение у всех было испорчено. Крук то и дело вскидывался, вскипал, сверкал злобным глазом, но уже вяло и смиренно, что-то невнятно бормотал, пробегая с полным ведром картофеля к кагату и при этом по эллипсу заворачивая в сторону, подальше от Ондатры. Та и головы не поворачивала, как бы не замечала этих перебежек, вот только напряженные плечи и мятущиеся глаза выдавали, что вся она — настороже, наготове. Остальные вполголоса переговаривались, пытались петь, но песня затухала, так и не разгоревшись. В этот день стало сумеречно, безрадостно на нашем картофельном поле.

А перед обеденным перерывом зарядил обложной, осенний дождь.

— Не будет сегодня работы, — сокрушался председатель, поглядывая на небо. — Этот — надолго, дай Бог, чтобы — до вечера… Да-а!

Сбив на лоб мятую кепку, он поскреб в задумчивости затылок и нехотя скомандовал:

— Что ж, ребята, после обеда — по домам. Скажу, чтобы клуб для вас открыли: радиола, пластинки… Может, кино покажем. Сегодня гуляйте. А завтра распогодится, на завтра прогноз верный. Картошечку соберем!..

Я решил не идти в клуб: выходя из столовой, Зина задела меня плечом и красноречиво заглянула в глаза.

«Не поддамся! — помнится, подумал я. — Сначала пластинки, танцы-шманцы, потом провожания, а там изволь — в ЗАГС. Не дождешься!»

Но Василий внезапно ухватил меня за рукав, когда я уже отворачивал к дому бабушки Шевчук:

— Вот что, завклубом в район за кинофильмом уехал, а ключи от клуба оставил мне. Давай, настраивайся — пластинки крутить. Ты самый молодой — кому, как не тебе. А то приуныли девчата… Еще и Крук взъерепенился, — ай, как нехорошо!..

А ведь встречаются утверждения, что человек — творец своей судьбы. Какое там! Я не смог придумать повода, чтобы отказаться, и поплелся в клуб — как теперь это называется, исполнять роль диск-жокея.

Клуб показался мне никому в селе не нужным, заброшенным. Стулья в зале расставлены были неровными рядами, кое-как. Пахло вековечной пылью и мышиным пометом. Зато было сухо и гулко, как в амбаре.

Пока девчата рушили ряды, переставляя к стенкам стулья, я занялся радиолой. Громадная, как доисторический ящер, она оказалась относительно новой, но иголка проигрывателя была затуплена, а с полдюжины пластинок — изрядно затерты и оттого шепелявы.

Я выбрал «Музыкальный калейдоскоп» с Пугачевой, Ободзинским, «Веселыми ребятами», Антоновым, «Верасами», Ведищевой.

«Люди встречаются, люди влюбляются, женятся», — взлетели под потолок бодрые, несмотря на жуткую шепелявость, голоса «Веселых ребят». Молодухи оживились, заулыбались, переглядываясь, потянулись в круг. Кульгавый Василий, сидя на подоконнике и вытянув негнущуюся, кривую ногу, заворочался, подмигнул мне, захлопал в ладоши в такт мелодии. Тут же объявились два-три кавалера из местных — вошли в круг и, с напряженными лицами, заплясали, сосредоточенно, с притопом.

— «Мне не везет в этом так, что просто беда», — пролетая мимо меня в танце, невпопад пропела Зина, и наступила мне на ногу.

Тут иголка подпрыгнула, перескочила на другую дорожку, — и Аида Ведищева призвала из радиолы: «Будь со мною ласковым, будь со мною нежным…»

«Ласковым… Нежным… Как же, разогнался!» — фыркнул я, с деланно равнодушным видом отвернулся от танцующих и стал разглядывать зал.

Высокая сцена, трибуна из крашеной фанеры, голый стол президиума, на столе — порожний графин и два граненых стакана. Зал как зал, каким еще быть залу в этой самой Великой Козаре? А еще — высокие окна, запотевшие, в дождевых потеках стекла, в нише окна напротив — неугомонный Василий, порядком надоевший мне со своими подмигиваниями. Несколько мужиков режутся в карты за столом в глубине зала, замужние женщины с поджатыми губами сидят рядком на стульях вдоль стены. И чуть поодаль — незнакомая девушка с книгой на коленях: не пляшет, не читает. Ей-то чего не плясать?

Иголка опять соскочила, на этот раз — кстати, и под «Ясные, светлые глаза» Пугачевой я направился к незнакомке и пригласил ее на танец.

Она оказалась одного роста со мной, и потому сутулилась и пригибала голову. А когда подняла и мы встретились взглядами, я увидел, что у нее удивительной голубизны глаза, а волосы и брови — темные. О таких говорят: порода. И я не то спросил, не то подтянул вслед Пугачевой:

Ясные, светлые глаза — откуда?!

— Что? — глянула недоуменно девушка, и вдруг до слез смутилась.

Иголка в который раз прыгнула, — видно, была со мной заодно, — и Юрий Антонов задушевно, как бы нашептывая нам с незнакомкой, пропел: «Гляжусь в тебя, как в зеркало, до головокружения…»

Зрачки у девушки были синие, голубые, серые — вода, небо, васильки в поле, — она прятала их за ресницами, уводила взгляд, но была одного со мной роста, и потому, вольно или невольно, взглядывала изредка на меня. А я смотрел неотрывно — на ее загнутые ресницы, уголок рта, трогательную оспинку на виске — след от перенесенной в детстве ветрянки…

4

Всякая бессмыслица ситуаций, всякая, на первый взгляд, пустяковина и ненужность происходящего в жизни с каждым из нас нередко оборачивается своей обратной, определяющей дальнейший ход вещей стороной…

Она не очень хорошо танцевала: была скованна, запаздывала за моими па, сбивалась с ритма. Тем милее казались ее неловкость, неумение, попытки приноровится ко мне. Что за чудо, откуда она взялась? Неужели находилась где-то рядом, носила в ведрах картофель, ела и пила на полевом стане, пела украинские песни, спала в соседней хате? А где в таком случае был я, где были мои глаза? На Зину пенять нечего, не она отвлекла; Зина — как дождь за окном: была — и нет ее нигде, Зины. Это я виноват: не надеясь на чудо в этом глухом селе, долго просыпался, ленился оглядываться по сторонам.

— Ты ведь не из нашего цеха? Нет? Я так и подумал. А тебя зовут как? — наконец, отважился спросить я, — но тут проклятая иголка в тысячный раз слетела и заскребла по винилу, я принужден был оставить незнакомку и заняться радиолой.

Другая сторона пластинки оказалась не менее затерта. «Не отрекаются, любя», — затянула Пугачева, низко, надтреснуто и сипло, едва поврежденная иголка коснулась звуковой дорожки.

— Очень кстати! — послышалось у меня за спиной, я обернулся на голос — то была Зина. — Дамский танец: дамы приглашают кавалеров, — прибавила она и, покривив рот неверной улыбкой, положила обе руки мне на плечи. — «Не отрекаются, любя-я…»

«Вот именно: любя! — мысленно возопил я, успокаивая свою совесть. — А если не было никакой любви? Даже поцелуя с тобой, милая, не было! От чего отрекаться?»

Но вслух и слова не произнес — танцевал с каменным лицом, поджав губы, отвернув подбородок и упорно избегая вопрошающего взгляда, а еще — отстранялся, не позволял Зине завлекательно прикасаться ко мне грудью. Так мы исхитрялись, обнимаясь — не обниматься. Ведь что такое медленный танец, если не первое прикосновение мужчины и женщины, когда обоим все становится ясно? Вот и сейчас мне показалось — под конец танца Зина все про нас поняла: руки на моих плечах стали тяжелы и безвольны, глаза запали и утратили блеск, и двигалась она как бы по инерции, вяло и безрадостно.

«Ну, вот и славно! Один танец — и не надо никаких слов…»

Песня закончилась, я молча поклонился, проводил Зину к ряду стульев у стены, она села, сложила, скомкала на коленях руки, словно сиротка, — и навсегда отворотила от меня взгляд.

А я, каюсь, сразу же позабыл о ней, вытянул шею и стал высматривать свою голубоглазую незнакомку. Она сидела в том же уголке, где я обнаружил ее десять минут назад, и, низко склонив голову, читала книгу. Или делала вид, что читает: раскрытая книга — отличный способ утаить в задумчивости глаза. Я сел рядом, отвернул обложку и прочитал название — то был какой-то Александр Андреев, мне не ведомый, и называлась книга весьма странно и, на мой взгляд, глупо: «Рассудите нас, люди».

— С чего бы это? — поинтересовался я, возвращая книгу на законное место — ей на колени.

Она подняла на меня глаза, вопрошая.

— С чего бы это — судить нас каким-то людям? Что они знают о нас с тобой, люди? Им и дела-то до нас нет.

— До нас? — она захлопнула книгу и с любопытством посмотрела на меня.

— Ну да! Какое им дело до меня, до тебя, до нас с тобой? Кстати, зовут тебя как? Валя? Так вот, Валя, любопытным людям не должно быть дела ни до кого, кроме себя самих. А нам нет дела до них. Помнишь, как у Тютчева? «Молчи, скрывайся и таи и чувства, и мечты свои».

— А дальше?

— А дальше забыл, — запнувшись, не сразу признался я. — По этой же причине экзамены в институт провалил. Думал, Тютчев виноват. Оказалось — некому было собирать картошку в Великой Козаре.

— Жалеешь, что не поступил?

— Раньше жалел, теперь — нет. Пытаюсь в плохом увидеть хорошее. С тобой вот потанцевал — это хорошо или плохо? Слышишь, иголка на Пьеху перескочила? «Хочешь, я пойду с тобой рядом…» Хочу! Потанцуем, Валя — под Пьеху?

Но станцевать «под Пьеху» нам не довелось: заведующий клубом — он же по совместительству киномеханик — привез из района новый кинофильм, и замужние тетки сразу соскочили со стульев, подняли картежников от стола и принялись восстанавливать порушенные из-за танцев ряды.

Фильм оказался замечательный: «О любви». Признаться, я не понял его тогда, да и не до фильма было, когда рядом сидела едва знакомая и (я сразу распознал) такая милая, трогательная девушка. Но сейчас, под вечер жизни, часто возвращаюсь к нему, пересматриваю по многу раз сцену безмолвного расставания героев, слушаю удивительную, трепетную музыку Крылатова, и на душе становится светло и тоскливо, словно те давно ушедшие мгновения молодости все еще живы, все еще где-то рядом.

Мы сидели на предпоследнем ряду, но вели себя, как пионеры на слете: не засматривались, не прикасались локтями-коленями друг к другу, а если и прикасались, то на краткий миг, и тут же, словно под током, отдергивали локоть и отодвигали колено. Время ли было целомудренное, мы ли оказались таковыми, не знаю. Знаю только, что душа у меня ликовала: она — рядом! А может, и не ликовала, — просто что-то потаенное, скрытое до поры, но давно ожидаемое пробуждалось в душе? Очень ей хотелось в ту пору любви…

А потом мы шли вдоль темной, Богом забытой улицы к дому, где Валя квартировала. Дождь иссяк, но воздух все еще был напитан влагой. Там, где из окон лился неяркий электрический свет, блестели жидким стеклом мелкие лужи, бутылочными сколками тускло посверкивали в траве дождевые капли, жирно лоснились протоптанные в черноземе дорожки. Но путь был неясен, ноги у нас то и дело разъезжались в грязи, и я волей-неволей принужден был подхватывать Валю под локоток и какие-то мгновения удерживать ее подле себя. Она тотчас высвобождалась, уходила вперед, — и снова оскользалась, и выставляла мне для поддержки согнутую в локте руку.

Наконец, пришли. Под вековечной грушей у калитки она поправила на голове платок, переложила книгу в левую руку, а правую хотела подать на прощанье мне, но оступилась, подалась ко мне и ухватилась за мою куртку, чтобы не упасть. Тут я решился: зажмурился, притянул ее к себе и поцеловал в губы. Это был первый поцелуй в моей жизни, да и в ее жизни, вероятно, тоже, потому что мы не поцеловались, а стукнулись зубами.

От неожиданности изумление нас настигло. Она высвободилась, но не убежала — оглушено притихла рядом и дышала с редкими всхлипами, едва-едва. Я же не знал, как в таких случаях полагается поступать дальше, потому себе затаился, молчал и боялся посмотреть ей в глаза, — да и глаз, по правде говоря, в темноте не было видно.

— Вот, — промямлил я, наконец. — Дождь кончился.

Она хотела что-то сказать в ответ, но, видно, горло перехватило, вышел странный гортанный звук, — и тут я потянулся к ее губам снова. На этот раз, хоть она стояла на возвышенности, и я принужден был, как гусак, вытягивать шею, поцелуй вышел на славу, — а может, и не на славу, но очень сладкий и нежный, как и должно быть, когда целуешь любимую впервые.

— Зачем? — шепнула она, когда губам стало больно и я отпустил ее. — Зачем?

— Надо! — ошеломленно произнес я и чмокнул ее в щеку.

— А как же Зина?

— Какая Зина? С нашего цеха? Ну и что, что Зина! Не было никакой Зины. Ничего у нас с ней не было.

5

А наутро она уехала домой — поступать на бухгалтерские курсы.

— Я здесь вместо мамы, — сказала, расставаясь со мной в тот вечер. — Ей на поле нельзя: дождь, ветер, а она часто простужается — легкие слабые. Мы так на заводе и договорились: она поработает на складе вместо меня, а я поеду в колхоз.

На прощание я храбро скользнул губами по ее подбородку, подышал на щеку, но поцеловать, как влюбленные целуются во французских фильмах, не отважился. Зато назначил свидание — в шестнадцать часов у кинотеатра, в первое воскресенье после нашего возвращения в город. Она пристально на меня посмотрела, точно силилась разгадать, откуда свалилось на нее все это: дождливый вечер, нахохлившаяся груша, мои объятия и поцелуи — и правда ли, правда? И не ответила на поцелуй, только прошептала, опустив голову:

— Это нехорошо, я не должна была позволять… так сразу…

Целую неделю я мучился ожиданием предстоящей встречи, все вокруг поблекло, стало ненужным, неинтересным, напрасным, — потому последние дни, проведенные на картофельном поле, и провальные ночи в хате бабушки Шевчук легко выветрились из головы. И как я ни напрягаю теперь память, не могу вспомнить, что происходило в Великой Козаре после Валиного отъезда — со мной, Зиной, со странной, недоброй парочкой, Круком и Ондатрой, и с хромоногим Василием. Да и что могло происходить — без нее, Вали?

Надо ли говорить, как я готовился к первому свиданию? За полчаса до назначенного времени я уже мерил шагами дорожку в условленном месте, у кинотеатра, нетерпеливо вытягивал шею и вертел головой, каждую секунду готовый броситься к ней навстречу. Но Валя не пришла. Почему? Ну почему не пришла? Решила посмеяться надо мной, фифа?!

— Ну и ладно, и пусть! — бормотал я, с понурой головой возвращаясь домой. — И не надо мне тебя, такую!.. такую!..

Но к утру, после неспокойной ночи, обдумался, и, явившись на работу, первым делом стал измышлять, как половчее встретиться и объясниться с Валей. Но как ни напрягался, ничего путного в голову не приходило. В самом деле, не явиться же с цветами на склад! Вдруг она и знать меня не захочет, или, того хуже, поднимет на смех? А на складе — кого там только нет! Вот и пойдет обо мне по заводу слава.

И тут счастье мне улыбнулось: толстушка Рая, квартировавшая с Валей у одних и тех же хозяев в Великой Козаре, заглянула в обеденный перерыв в нашу бытовку.

— Привет, работяги! — сверкнула золотыми коронками Рая. — Моего не видели?

— Так он еще до перерыва сменял сахарок на бутылку и снимает пробу где-то на сушке, на пару с Макарычем, — с подковыркой хохотнул кто-то. — Гляди, Раюха, как бы не усох там.

— Вот зараза! Попадется только, я ему башку отверну!

Рая в сердцах хлопнула дверью бытовки, я тотчас вылетел вслед за ней и завертелся рядом, заговорил, поминая какую-то историю, случившуюся под занавес нашей картофельной эпопеи. Толстушка захихикала, и тут я осмелел и предложил ей мороженое.

— Да где же? — простодушно спросила она.

— Сейчас сбегаю, — заверил я, рванул за проходную, купил в магазине два стаканчика «сливочного» и в несколько минут примчался обратно.

— Что это ты сегодня такой добрый? — облизывая сливочную горку в стаканчике, хитро прищурилась на меня Рая. — Ну, чего надо?

— Ты ведь на складе готовой продукции работаешь?

— А где же еще? Будто не знаешь…

— Как там, на складе? Все в порядке? И вообще… Валю давно видела?

Пухлогубый, влажный от липких мазков «сливочного», рот толстушки расплылся в хитрой улыбке. «Вот тебе чего, голубь!» — прочитывалось у нее на лице, а когда она заговорщицки подмигнула, я понял — дело выгорит. И в самом деле, какая женщина, да еще такая клуша, как Рая, откажется хоть на мгновение почувствовать себя сводней?

— Ты вот что, ты напрямик не наезжай, — подумав минуту-другую, принялась наставлять меня Рая. — Валя — девушка правильная, наглых и некультурных отшивает на раз. Приходи-ка ты вечером, часикам к девяти, к третьей школе, там — вечерние бухгалтерские курсы. Валентина записалась, четыре раза в неделю туда ходит. Дождись и действуй по обстановке. Ой!..

Рая отшатнулась, выронила недоеденный вафельный стаканчик, часто-часто заморгала большими, коровьими глазами. Я и понять не успел, что ее напугало, как откуда-то сбоку, из-за жасминового куста, вылетел кургузый, разгоряченный крепыш и, что-то невнятно выкрикивая, коротко, без замаха заехал мне кулаком по скуле.

В ногах я всегда был крепок, устоял и на этот раз. Но недоумение вогнало меня в ступор: за что досталось, кто такой этот крепыш, чего ему от меня надо?

— Ой! Бешеный! — затараторила Рая, прячась за мою спину. — Сказ на тебя напал, что ли?

— К моей жинке?.. С мороженым-пирожным?.. Шуры-муры у меня за спиной?.. Будет вам мороженое!.. Ты, Райка, домой не приходи!.. А тебе…

— Да он и не думал… Ему — только спросить…

— Спросить? А мороженое зачем?

Крепыш вскрикивал, бросался и метил кулаком по моему подбородку, но уже набежали ребята из цеха, ухватили драчуна за локотки, удерживали, увещевали. Появился и кривоглазый мастер Заяц, замахал руками, посверлил нас здоровым глазом и скомандовал:

— Ну-ка прекратить! Ага, драка! Что за драка?

Крепыша еще раз встряхнули и отпустили. Поводя плечами и злобно поглядывая на меня, он вразвалку прошагал мимо мастера и скрылся в дверях цеха.

— Обед закончился. Все — по местам! — вздыбил командирские усы Заяц. — Я с вами после разберусь. Смотри-ка, драться!..

Все стали расходиться по рабочим местам, вполголоса переговариваясь и посмеиваясь, как если бы в цирке только что побывали.

— Чего это он? — спросил меня неизвестно откуда взявшийся Василий и, обнимая за плечи, повлек к цеху. — Девку, что ли, не поделили?

А в конце дня мне сообщили, что разбирать причины обеденной драки будет после работы товарищеский суд цеха.

— Пойдешь? — спросил вездесущий Василий, и когда я отрицательно мотнул головой, одобрил и даже подмигнул мне: — Ну, и правильно. Какой суд, если девка виновата?!

6

Осенью темнеет рано, вечера черны, непроглядны и холодны.

Я продрог до костей, таясь в тени школы, под высокими окнами, три из которых полнились тусклым светом. К тому же, время от времени зачинался мелкий, рассеянный дождь, и волосы, лицо, шея, кисти рук были влажны у меня, пальцы онемели, и я прятал руки в карманах куртки. Сколько же еще будут тянуться эти проклятые курсы: час, два, вечность?

Но едва свет в окнах погас и на крыльце появились люди, страх меня обуял: как это — взять и подойти? А вдруг погонит взашей, незваного, вдруг немил, вдруг поступаю нагло, а наглецов, как уверяла толстушка Рая, очень не любит моя желанная?

Знакомая тень проскользнула мимо, но я сразу узнал — она! Переждав немного, двинулся следом, постукивая зубами от озноба и возбуждения. И так шел в темноте, боясь приблизиться, пока под первым фонарем, на свету, она не остановилась и не повернула ко мне голову, всматриваясь: кто такой?

Боком, боком, как бы пританцовывая, я заторопился на свет, покривил от волнения улыбку, зашуршал заранее приписанной шоколадкой.

— Ну вот, испугал! — воскликнула Валя, и неожиданно улыбнулась: — Правда, что ты подрался с Райкиным мужем? Она говорит — из-за меня…

— Ну, так уж и подрался, — неопределенно протянул я, прикидывая, как она может расценить это нелепое происшествие. — Ничего особенного, какая драка? Райка и соврет — недорого возьмет. Ты вот что, ешь шоколад. Вон как щеки запали после твоих курсов!

Она отломила от плитки узкую, неровную дольку, откусила кусочек, и мы, не сговариваясь, пошли дальше — уже вдвоем.

— И правда, полдня ничего не ела: после работы помчалась сюда. Ты меня спас. Можно еще кусочек?

В темноте Валя коснулась моей руки, отломила от шоколадной плитки, — и я услышал, как предательски шуршит в ее пальцах оберточная фольга.

«Дрожишь? И тебя пробирает?» — мысленно воскликнул я, испытывая легкое головокружение от счастья: ведь невозможно, немыслимо шуршать от холода так нервно и робко, как она шуршит этой замечательной фольгой!..

И все-таки я опасался взять ее под руку, не говоря уже — поцеловать где-нибудь у глухого забора, в тени сиреневого куста, куда не дотягивался линялый свет дальнего уличного фонаря, — шел рядом, сбиваясь, переступая через лужи, перебегая то вправо, то влево — только бы не отстать от нее, не упустить из виду. Так, наверное, и бегал бы, но она вдруг оступилась и одной ногой угодила в лужу.

— Ну вот, намочила новые сапоги! Иду, будто слепая, — пожаловалась она, оперлась о мой локоть и стряхнула с сапога воду. — Можно, возьму тебя под руку?

Еще бы — нельзя!

Я подал Вале локоть, всем телом ощутил ее невесомое прикосновение, мы выбрались на середину непроглядной мостовой и двинулись дальше — медленно, осторожно, петляя меж лужами и волей-неволей толкаясь, мешая идти друг другу. Очень скоро и я зачерпнул туфлей ледяную воду, но и виду не подал, что холодом свело ногу, — шел и шел, как ни в чем не бывало, и лихорадочно придумывал: сказать что-нибудь или отважиться на поцелуй? Но ничего не придумывалось, отвага покинула меня в тот вечер, и не успел я решиться на что-либо, как свернули на улицу Садовую. Здесь было светло от утыканных вдоль дороги фонарей, блестел мокрый асфальт, но главное — впереди, на взгорке, слышны были голоса и мелькали фигуры идущих нам навстречу людей.

— Постой, давай вернемся! — увлекая Валю назад, в неосмотрительно покинутый полумрак, забормотал я. — Я тут забыл…

И, едва мы укрылись за поворотом, обнял ее за плечи и отыскал уголок рта неверными, в стылой измороси губами.

7

Мы встречались немногим более полугода. Все это время она училась на бухгалтерских курсах, и я часто ожидал ее вечерами у школы, — почему-то запомнилось, что осенью и зимой, а вот весна как-то ушла из памяти, точно и не было ее, весны. Потом мы направлялись к конечной остановке четвертого маршрута, забирались в полупустой, стылый автобус и колесили от центра, через окраинную Корниловку, где она жила, к железнодорожному вокзалу — и тем же путем возвращались обратно.

Но все чаще хотелось нам побыть вдвоем, без автобусных попутчиков — невольных соглядатаев, и мы отправлялись из школы пешком. Шли мимо старого кладбища и заводских складов, переходили через железнодорожный переезд, пробегали вдоль жуткого тюремного забора с колючей проволокой и сторожевыми вышками по углам, а там — по тихим, ночным улочкам спящей окраины, мимо одноэтажных домиков и оледенелых садов.

По пути заворачивали в глухой скверик, садились на припорошенную снегом скамейку и целовались так долго и исступленно, что губы припухали и растрескивались на ветру.

— Ну вот, что я скажу маме? — жаловалась она, касаясь опухших губ пальцем, потом захватывала горстью немного снега и прикладывала ко рту. — Она и так уже знает…

— Что знает? — неизвестно почему омертвевал я.

— О нас с тобой. Наверное, Райка наболтала. У нее язык, как помело, у Райки.

— И что?

— Ничего такого! Мама говорит: приводи в дом, что вам по закоулкам мерзнуть.

— А ты?

— А я молчу. Что тут скажешь?

Я вздыхал, обнимал любимую и снова искал податливые, сухие губы. Целуя, отыскивал рукой коленку в шерстяном чулке, оглаживал, скользил по чулку все выше, выше… Но в последний миг коротким, кошачьим броском она накрывала обнаглевшую ладонь и отбрасывала от заповедного тепла.

— Пора, — говорила при этом примиряющим тоном, точно опасалась меня обидеть. — Замерзла. И утром рано вставать. Я не высыпаюсь совсем. Не могу встать, хоть плачь.

Однажды мы изменили привычный маршрут: на автобусе добрались до железнодорожного вокзала, перешли через пути по пешеходному мосту и, не дождавшись «четверки», побрели в сторону ее дома. Было светло, как бывает светло зимней, лунной ночью. Наст нежно поскрипывал под ногами, по снегу перетекали синие тени, звезды холодно посверкивали крохотными сколками горного хрусталя.

«Вот она со мной, рядом, — думал я, обнимая ее за талию и прижимая к себе, — а совсем не знаю ее. Не знаю, как без меня живет, что любит, как проводит время, к чему равнодушна. И, главное, — как относится ко мне? Ведь мы целовались уже не раз и не два, а о любви не было сказано ни слова. И как я отношусь к ней? Неужели это беспокойство, это притяжение — быть с ней рядом — и есть это странное, непонятное, неуловимое чувство, которое зовется любовью?»

Возле запертого не ночь здания городского АТП вздымались высоко в небо высаженные в ряд пирамидальные тополя. А чуть поодаль, за тополями, темнела металлическим каркасом автобусная остановка. Чтобы укрыться — не так от ветра, как от посторонних глаз — мы обогнули остановку, и я снова обнял ее и стал целовать.

 Голова у меня кружилась, глаза были закрыты, шея затекла, но я не мог и не хотел остановиться, потому что губы ее были податливы и сладки, как никогда.

В какой-то миг я коснулся ее груди, потом прокрался под свитерок, под комбинацию, к теплой, нежной коже. Какое же это помешательство, какое небывалое счастье — первое прикосновение к женщине! У нее была упругая, девичья грудь, но уже полновесная, во всю ладонь. И упрямая горошина соска выпирала, не поддавалась моим ласкающим пальцам…

Но почти сразу я очнулся, потому что ощутил странную влагу на губах: она немо, тихо плакала! Слезы копились на ресницах, скатывались по щекам, покорные, горькие, беспомощные. Господи, Боже мой! Не раскаяние, не стыд — эти слезы ошеломили меня, привели в чувство. И я взял в ладони ее лицо, поцеловал мокрые щеки, губы, кончик носа, погладил по волосам, заглянул в глаза:

— Ну что ты? Зачем? Я — в последний раз, обещаю…

— Обещаешь? — вздохнула она со всхлипом, и благодарно, доверчиво улыбнулась мне.

В этот миг я любил ее больше всего на свете!

Но обещание, разумеется, не сдержал — как можно обещать то, что не может быть исполнено, потому что противоречит природе человеческой?

И уже совсем скоро она приходила ко мне в дом, и я расстегивал у нее на спине тайные пуговки, целовал голые плечи, ключицы, груди и сходил с ума оттого, что больше ничего, кроме этих невинных поцелуев, не мог себе позволить…

8

Незаметно пришла весна, а вместе с весной начался призыв в армию.

Мы все так же встречались, но я уже не всегда приходил вечерами под окна школы и ожидал ее после курсов. Не потому, что охладел, но потому, наверное, что эти встречи стали со временем привычными и не вызывали во мне того первоначального, острого чувства, с каким обнял и поцеловал Валю впервые. Теперь случалось, она звонила из автомата, и я каялся, торопливо одевался и мчался на автобусную остановку, чтобы увидеть ее, снова поехать знакомым маршрутом и целоваться с ней под тополями возле АТП.

Но что-то необъяснимое, как струя сырого воздуха в жаркий полдень, уже беспокоило меня исподволь. Что будет с ней, когда меня призовут? Как она будет жить эти два года? Станет ли ждать? И нужно ли ее ожидание мне? Готов ли я дать надежду этому ожиданию? А если все изменится — во мне, в ней, в нас обоих — но она верно и терпеливо будет ждать, потому что обещала, — что скажу ей тогда? С какими глазами стану отрекаться? И смогу ли, сумею ли отречься, даже если сильно этого захочу?

Я стал задумчив, оттого смотрел уже на нас с нею пристально и как бы со стороны. Сомнения были еще не очевидны, но уже червивели мне душу…

Потом, дня за два до назначенного в повестке военкомата срока, между нами случилась пустячная размолвка, я надулся, хотя веской причины тому не было, и перестал видеться с нею: не звонил и не ожидал ее возле школы.

А в свой последний рабочий день мы случайно столкнулись у склада готовой продукции. Она издали — обрадовано, но и как-то подавленно, робко — махнула рукой, я подошел, изображая, как тороплюсь, и трусливо не поднимал взгляда. Она о чем-то спросила, я односложно ответил, потом минуту-другую мы стояли молча, будто чужие, — и вот уже она пошла от меня к складу с повисшими вдоль тела, неживыми руками…

В армии я изредка вспоминал о ней, но и строчки не написал.

Прошло два года. Я вернулся домой, и однажды, выспрашивая о планах на будущее, мать как бы невзначай обмолвилась:

— А как Валя? Она ждала тебя. Хорошая девушка, и ждала честно.

— Откуда знаешь? — огрызнулся я, испытывая смятение и совестясь. — Как можешь знать, кто ждет, а кто — нет? И вообще, позволь мне решать самому…

Мать посмотрела на меня с укоризной, будто на капризного ребенка, и пожала плечами: что ж, решай сам.

А потом я увидел Валю на танцевальной площадке, и сердце невольно сжалось у меня. Она все так же была голубоглаза и темноброва, так же мило сутулилась из-за высокого роста, и так же неумело танцевала, только уже не со мной, а с каким-то незнакомым парнем, высоким, горбоносым, кудрявым, в яркой рубашке навыпуск.

«Ждала — да не совсем, — подумал я со странной обидой, как если бы не сам разрушил все то, что некогда сложилось между нами. — Какой-то он носатый, этот парень!.. А рубашка у него!.. И танцует, будто кузнечик!.. Где нашла?.. И на этого меня променяла?»

Впрочем, как всякий законченный эгоист, глубоко погруженный в себя, я быстро забыл о Вале: впереди ждал меня институт, новый город, встречи и расставания, очарования и обиды. Новая жизнь таилась за поворотом, — и в этой жизни не было места первой моей любви.

И еще один раз, лет через двадцать, я случайно встретился с Валей: в зале судебного заседания она ожидала решения о разводе — с тем парнем, с которым когда-то давно я видел ее на танцевальной площадке.

— Интеллигентная женщина, — пояснил судья, давний мой приятель и собутыльник. — У таких жизнь не всегда складывается благополучно: не приемлют несправедливости, а мужики часто — вот как мы с тобой. Или того хуже. Лучше разбежаться, тихо и мирно. Дочь взрослая — что им делить?

Мы заперлись в совещательной комнате, откупорили бутылку коньяка, ломтями нарезали колбасу, разломили шоколадную плитку.

— Давай выпьем, чтобы женщины нас любили, — промолвил судья, и мы с чувством чокнулись. — Преданно и верно! А то как-то неуютно на этом свете — без любви…

Я кивнул и выпил, не морщась. Отчего-то стало грустно, хотя с чего бы это — грустить? Ведь жизнь на первый взгляд удалась, много, хорошего и разного, в ней случилось, и любимая женщина меня терпит…

Вечером, придя домой навеселе, я уединился в кабинете, открыл наугад «Темные аллеи» Бунина и прочитал: «…из году в год, изо дня в день, втайне ждешь только одного, — счастливой любовной встречи, живешь, в сущности, только надеждой на эту встречу — и все напрасно».

«Черт подери! — воскликнул я в сердцах и захлопнул книгу. — Почему прошлое не отпускает, почему миновавшие мгновения кажутся нам самыми трогательными и прекрасными из всего, что случается с нами в жизни?»

В гостиной жена смотрела по телевизору какой-то концерт, и знакомая мелодия долетала через неплотно закрытую дверь. Прислушавшись, я понял — прошлое и здесь продолжало измываться надо мной, распевая голосом давным-давно позабытого Рашида Бейбутова: «Песня первой любви в душе до сих пор жива, в этой песне о тебе все слова».

Закрыв глаза, я представил себе Валю и подумал: нет ли моей вины в том, что произошло сегодня? Может быть, и ее не отпускает прошлое — но сильнее, чем не отпускает меня?

И еще подумал: может, надо попросить прощения, покаяться — за всех, кого походя, вольно или невольно, обидел в прошлом? Но из глубины зеркала ободряюще ухмыльнулся мой двойник: так уж и покаяться? Ведь ты не тронул девочку, только и всего, что смутил ее душу, и отошел в сторону…

Тогда я лег лицом к стене и уснул, а когда рано поутру проснулся, заботы повседневной жизни увлекли, завертели меня, — и день вчерашний потускнел, погас на веки вечные.

А вскоре воспоминания о Вале и вовсе исчезли из моей памяти, как и не было ее никогда…

Print Friendly, PDF & Email
Share

Михаил Полюга: Заново проживая: 6 комментариев

  1. Л. Беренсон

    Спасибо автору. Рассказ тронул и сердце, и разум. И мой сентябрьский десант на картошку, и Зина, и Валя всплыли в воспоминаниях… Только было это много раньше, в самом начале \»Бесаме мучо\» и Далиды.

    1. Михаил Полюга

      Спасибо и Вам! Мой десант был в сентябре или октябре (точно не помню) 1971 года. И Зина была, и Валя…

  2. Виктор (Бруклайн)

    Как и всегда, с большим удовольствием прочитал рассказ Михаила Полюги. Великолепная проза!

    1. Михаил Полюга

      Спасибо! И не только за оценку рассказа, но и за постоянное внимание к моим текстам (в частности, и за отзыв о повести «Реакция отчуждения»).

Добавить комментарий для Михаил Полюга Отменить ответ

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.