©"Семь искусств"
  март 2019 года

Loading

Я пригласил ее в свою мастерскую. И, к моему удивлению, она согласилась. Хотя я солгал — никакой мастерской на самом деле у меня не было, а пригласил я ее к себе домой, по совместительству — в мастерскую.

Давид Шемокмедели

Два рассказа

Перевод с грузинского Владимира Саришвили

Неоконченный портрет

Я познакомился с Марицей в поезде. Кроме нее, в купе оказались еще две женщины. Поначалу мне подумалось, что это— одна компания. Немного погодя выяснилось, что познакомились они только что. Поезд свистнул, затрясся и двинулся точно по расписанию, в 12.00. Август подходил к концу. Его пыхтенье, громкая болтовня пассажиров и стук болтающейся вагонной двери смешались воедино. Мы с пожилой женщиной сидели на полке против движения, а Марица с другой попутчицей — напротив нас. Несмотря на загар, черты ее лица сохранили нежность. В первую же минуту после знакомства Марица сообщила мне, что пишет стихи. Я поклонник поэзии, особенно народной, и поэтому новая знакомая пробудила во мне живой интерес. Марица говорила о себе с таким увлечением, что я невольно почувствовал себя плывущим в потоке ее жизни. Я еще не успел осознать это, но Марица мне уже нравилась. Пожилая женщина вскоре заснула как убитая, за ней и вторая, а мы продолжали без умолку болтать, и наши голоса и смех явно слышны были в смежных купе. Наконец, на исходе сил, мы заснули около трех часов утра. Утром, пробудившись почти одновременно, мы в один голос приветствовали друг друга, не меняя горизонтального положения, и столь же синхронно улыбнулись, оценив комичность момента.

Прощаясь на вокзале, она открыла кожаную сумочку светло­кизилового цвета, отыскала там клочок бумаги и записала свой номер телефона.

По дороге у меня невыносимо раскалывалась голова — закономерный результат бессонного путешествия. Не успел я войти в квартиру, как не раздеваясь, бросился на тахту и заснул, едва донеся голову до подушки. Вечером я уселся у телефона и настроился на разговор с Марицей. Разве мог я знать, какое разочарование постигнет меня? Судорожно хлопая себя по карманам, я, наконец, повыворачивал их наизнанку, но бумажки с телефоном так и не нашел. Я потерял Марицу. Что поделаешь — надо смириться с судьбой. Вскоре я погрузился в каждодневные заботы и почти позабыл о случайной попутчице. В последнее время усталость чувствовалась все острее, депрессия навалилась на меня… Единственным средством восстановления энергии и самоуспокоения стало кофепитие, постепенно перешедшее в ежедневный ритуал.

В тот день я обегал весь проспект Руставели в поисках турецкого кофе, но его нигде не оказалось. Моросил дождь. Я мечтал о тихом уголке в каком-нибудь кафе. Случайно рядом с Домом кино заметил вывеску «Райские врата». Войдя, я мельком оглядел посетителей и… не поверил глазам своим — за столиком прямо передо мной, повернувшись в профиль, сидела Марица. Я быстро достал из кармана пиджака лист бумаги и принялся набрасывать его портрет. Как видно, она заметила меня, не успел я войти в кафе, потому что когда я закончил, она поднялась из-за столика и направилась ко мне.

— Не подарите ли мне ваш рисунок, — сказала она с улыбкой.

— Разумеется…

— Почему вы не позвонили? Я ждала вашего звонка.

— Я потерял номер телефона.

— Вот видите, вы не смогли сберечь и клочка бумаги, как же вам можно довериться человеку?! — с легким упреком сказала она, улыбнувшись вновь.

— Человека я уберегу, не сомневайтесь.

— Поживем — увидим, — почему-то вспомнила она русскую поговорку.

Выйдя из кафе, мы долго бродили по городу, поднялись и на Мтацминда.

— Почему вы не открыли мне в ту ночь, что вы — художник?

— Важа Пшавела однажды три дня путешествовал с незнакомыми людьми и не открыл им своего имени. А кто я в сравнении с ним, чтобы представляться художником?

— Вы неправы, времена изменились. Таясь от окружающих, вы только вредите сами себе.

А дождь все не прекращался, и долго на Мтацминда мы не задержались.

— Мне по душе такая погода. Осенний дождь располагает к прогулкам.

Меня же, напротив, дождь всегда повергал в дурное расположение духа и вызывал единственное желание — прочно обосноваться в теплой комнате. Я пригласил ее в свою мастерскую. И, к моему удивлению, она согласилась. Хотя я солгал — никакой мастерской на самом деле у меня не было, а пригласил я ее к себе домой, по совместительству — в мастерскую. Мои работы были развешаны по всем стенам квартиры, кроме, разве что потолка. После кончины матери одиночество настолько захлестнуло меня, что, если я не бывал расположен рисовать, предпочитал домашнему безделью прогулки по улицам. Мои рисунки восхитили ее. Во всяком случае, такое у меня осталось впечатление. Она собралась уходить засветло. Я завел разговор о новой встрече.

— В воскресенье, в храме Преображения… Я буду на службе, можем увидеться там, приходите, — сказала она и ушла.

Мы быстро подружились. И всякий раз, после церковной службы, направлялись в кафе «Райские врата». Его местоположение и обстановка очень соответствовала нашим доверительным отношениям. Особенно мы ценили, что здесь не тревожили слуха вопли с уличных митингов, и «Райские врата» стали для нас лучшим местом уединения.

— А хочешь посмотреть, как я живу? — спросила она однажды.

— Завтра мой муж уезжает на охоту, а Нику мы отправим к бабушке…

На другой же день я тщательно подготовился к встрече. Долго выбирал букет цветов и примерно к четырем часам дня звонил в дверь Марицы. Богато убранная квартира дома чешского проекта была битком набита книгами. Среди них я разглядел и такие редкие издания, о которых раньше знап только понаслышке. На одной из стен, под фотографией Марицы, я заметил свой рисунок. Она заметила мой взгляд, прикованный к портрету, и почувствовала, как мне приятно видеть его здесь.

— Мне он нравится, хотя и кажется, что все—таки он не закончен. Чего в нем не хватает, по-твоему?

— Старости. Ведь только в старости можно создать завершенный образ человека.

— Это правда. Я люблю стариков, среди них у меня много друзей. Иногда даже ловлю себя на мысли, что я — герантофилка. А знаешь, какие они смешные и милые, эти мои поклонники старички?

—И все-таки, чего еще не хватает в этом портрете? — спросил я.

— Познания. Проникновения в суть изображаемого.

Она была права. Возразить тут было нечего.

От Марицы я ушел ранним вечером. Застраховался от встречи с ее супругом. Вернувшись домой, я мгновенно уснул, утомленный бурными ласками и негой. Разбудил меня звонок в дверь.

На пороге стояли два молодых человека с пухлыми папками.

—Вы художник Джибо Дорашвили?

— Да.

— Мы из либерал-христиан-национал-гуманистическо-правовой партии. Завтра напротив здания «Бактериофага» мы проводим стоячую акцию в защиту прав животных. Не желаете ли присоединиться к нам?

Я молча закрыл дверь и снова забрался под одеяло. Но сон все не возвращался ко мне. Уже неделю, в связи с энергетическим кризисом, я только и мог ностальгировать по свету и теплу. Поэтому и предпочитал теплую постель хождению по обледенелой комнате.

Марица пришла ко мне на третий день. Мой вопрос — не заметил ли кто тебя в подъезде, очень рассердил ее. Но уж очень не хотелось мне попасться на зуб сплетникам-соседям.

Теперь мы стали видеться почти каждый день. Я навещал Марицу, когда она оставалась дома одна, а если что-то этому мешало, то она приходила ко мне. Я знал, что притягивало ее в мой холодный дом — страх одиночества и равнодушие к мужу. В городе бесконечных митингов, истосковавшемся по спокойной жизни, ее настоящей страстью стало посещение литературных вечеров и выставок. Она старалась не пропускать ни одного события в мире искусства и всегда была в центре внимания. Я не мог избавиться от мысли, что во время презентаций и вернисажей мы как-то отчуждались друг от друга. Большинство людей, не разобравшись толком в свойствах личности, создают себе по первому впечатлению неотступно неверное представление о человеке. В обществе укоренилось мнение обо мне, как о человеке просвещенном, а Марица пользовалась репутацией женщины недалекой. Но должен признать, что по сравнению с Марицей я был глуп, как гусь. Меня просто наповал сражали ее познания в области философии, религии и литературы. О «Портрете Дориана Грея» Уайльда она всегда говорила не скрывая восхищения. А иногда затрагивала темы, о которых я раньше и представления не имел. И я не мог не замечать, насколько благотворно воздействовали беседы с ней на мое творчество. Постепенно я увлекся мистикой и, все глубже проникая в суть тайноведения, стал воплощать эти темы, ранее покрытые для меня завесой тумана, на своих полотнах. Столь стремительная и благотворная метаморфоза в моем творчестве вызвала всеобщее удивление. Марица вращалась в элитарных тбилисских кругах и дружила со многими известными деятелями. Благодаря ей, и мой дружеский круг постепенно расширялся. И, если появлялось желание привлечь внимание к себе в незнакомой компании, я принимался сыпать направо и налево именами, бывшими у всех на слуху.

Дружеский круг Марицы составляли в основном мужчины, а из женщин — только две, любимые и с давних пор неразлучные с ней подруги. Одна — большегрудая толстушка Лана, с необыкновенно белой кожей и всегдашней радушной улыбкой, вторая — кожа да кости, с черными как смоль волосами и печальными глазами, гречанка Камилла. Я не мог уяснить для себя — как могут дружить женщины, столь разные по восприятию жизни.

Единственной из заметных фигур тех времен, с кем не пересеклись дороги Марицы, был композитор Влас Меурмишвили, приходившийся мне дальним родственником по материнской линии. Его песни часто звучали в теле- и радио­эфире, и почти каждую неделю Влас был гостем какого-нибудь ток-шоу. Своим сдобренным кахетинским акцентом юмором и хрипловатым голосом он создал харизматический образ и стал любимцем публики по кличке Кахело. С Марицей я его познакомил на празднике «Икалтоба». С тех пор всякий раз, когда Влас приезжал в Тбилиси, Марица звонила ему. Иногда они встречались. Композитору, стоявшему на пороге своего 80-летия, было неудобно появляться на презентациях и оперных премьерах с женщиной, которая младше его собственной дочери. Уму ведь непостижимо такое издевательство над собственными сединами.

Как-то раз, зайдя на день рождения Марицы, под ее фотографией я увидел вместо нарисованного мной портрета нотный текст новой песни Меурмишвили. Сердце замерло, к глазам подступили слезы. Может быть, думал я, она вообще уничтожила мой рисунок? Я ничего не сказал ей, но праздник был испорчен. А именинница, не успев принять мои поздравления, принялась сетовать — доколе, мол, терпеть — Влас до сих пор не написал ни одной песни на ее слова. Я понял ее намек: надо поговорить с ним на эту тему, что и было сделано. Выждав с неделю, я позвонил ей и сообщил, что Влас согласен. В трубке раздалось ее радостное щебетание.

Влас Меурмишвили положил ноты перед Марицей и поставил задачу: точно посадить текст в музыкальную ткань. Марица с полмесяца промучилась, но в конце концов втиснула слова в ноты. Премьеру песни решено было назначить на юбилейный творческий вечер Власа Меурмишвили. По этому случаю Марица решила приобрести особое платье. Купила она его не где-нибудь, а в элитарном магазине светского района Ваке. Юбилейный ажиотаж в городе достиг своего пика. Билеты продавались с рук, втридорога, но для почетных гостей были отпечатаны позолоченные пригласительные. В эти суматошные дни Влас не позвонил Марице ни разу. Ее уязвленное самолюбие не допускало и мысли самой раскошелиться на билет. А пригласительного все не присылали. Марица заперлась в комнате, ни с кем не желала общаться. По телевидению началась прямая трансляция юбилейного концерта. Когда настал черед исполнения песни на ее слова, а ведущий не назвал автора стихов, Марица чуть не разнесла все вокруг и едва не швырнула вазу с фруктами в оконное стекло. Когда же эмоции отхлынули, она впала в длительную депрессию.

Шло время. Гражданская война подходила к своей кульминации. Политически неблагонадежные, с точки зрения властей, лица, и в их числе деятели искусства, тайно или явно стали подвергаться преследованиям. Их гнева не избежал и я. Все советовали мне отправиться в эмиграцию, и однажды я сказал Марице, что другого выхода не вижу. Сначала она приняла мои слова за шутку, но когда поняла, что все это более чем серьезно, вся затряслась в истерических рыданиях.

Не прошло и месяца, как я поднялся по трапу самолета, и наши с Марицей пути разошлись.

В чужой стране я на первых порах бомжевал, потом пристроился в приют для эмигрантов, а вскоре получил место сторожа при католическом храме. Когда же меня уволили, повстречался с жалостливым польским католиком, который пристроил меня к делу: собирать отходы в целлофановые пакеты и выносить на свалку. Платили неплохо. Вот так, вдали от родины, провел я почти двадцать лет. Для опытного прозаика мои приключения за кордоном могли бы стать темой толстенного романа. Как там живет Марица, удавалось узнавать редко, но все-таки удавалось. В жизни ее изменилось многое. Она стала бабушкой. Я же продолжал влачить свое существование по-прежнему бобылём.

Когда же я вернулся на родину, первым делом позвонил ей прямо из аэропорта. От волнения голос ее прерывался. А когда я нажал на кнопку знакомого звонка, дверь открыл ее сын. Я и не узнал его — вместо маленького тщедушного воробышка передо мной стоял молодой человек в самом расцвете сил.

— Мама неделю проболела, сегодня только поднялась с постели. Сейчас выйдет, — сообщил он.

Вышла Марица. Ее лицо еще сохраняло следы былой красоты. Я перевел взгляд на наши отражения в зеркале прихожей. Да, время завершило наши портреты. А там, в глубине зазеркалья, маячил в ожидании призрак смерти.

Мы прошли в гостиную. Теперь мой взгляд невольно задержался на фото молодой Марицы. Под нею вместо нотного текста Меурмишвили маячил мой портрет.

— А теперь пойдем в «Райские врата» и попьем там кофе, — неожиданно предложила Марица.

— Неудобно это, разве мы сами не можем принять гостя, — попыталась возразить ей невестка.

— Я знаю свое дело, сегодня нельзя иначе.

Супруги не скрывали удивления: как-то странно все это выглядело — пожилая женщина, только оправилась от болезни, а ведет себя так легкомысленно. Но противоречить и настаивать на своем ни сын, ни невестка, не стали.

В кафе было много свободных мест. На красовавшемся над входной дверью билборде трое бравых голливудских звезд направляли на нас пистолеты. Обстановка показалась мне чересчур осовремененной. Исчез дух старины и городской экзотики, лоск и прелесть нашего кафе.

Марица села за другой столик, напротив меня, повернувшись в профиль, точно как в то мгновение первой встречи.

— Нарисуй мой портрет, — прерывисто—умоляющим голосом промолвила она.

— Не могу, попробуем в другой раз.

— Нет, сейчас нарисуй, — интонации ее голоса были уже не просящими, а требовательными.

Я сейчас же вынул лист, разложил его на столе и принялся набрасывать контуры.

Я рисовал стремительно. Я должен был успеть похитить мгновение у вечности. Линии сами собой ложились на бумагу, словно бы желая подтвердить заветы древних китайских мастеров: одна линия передает мысль, а две — настроение.

Марица открыла сумочку, извлекла зеркальце и долго и внимательно разглядывала свое отражение. Старость черным убийцей-чудовищем вырастала над ее головой.

Портрет был почти закончен. Оставалось добавить лишь несколько штрихов.

Прекрати! — вдруг воскликнула она, схватила рисунок и разорвала его в мелкие клочья.

В яме

Тамаз распластался на попорченном, вздутом паркете и с безжизненным выражением лица смотрел на голую, растрескавшуюся штукатурку потолка. Заключённые галдели без умолку, каким-то нестройным хором. Время будто бы застыло и окоченело. Предметы лишились своего первоначального значения. Вот уже третий день как его с Нариманом бросили за решётку за распространение прокламаций и радикальные призывы к свержению власти. Нариман слишком уж распетушился и настаивал на силовом вторжении во вражеский стан. Хотя Тамазу сердце подсказывало, что решаться на это не следует. Теперь он понимал, как жестоко ошибся, доверившись-таки заверениям друга. Жизненные соки постепенно покидали его исхудавшее тело. При виде арестантской пайки его начинало тошнить. К тому же Тамаз почти не спал, разве что днём его исподволь одолевала дремота. Тамаз верил в неизбежность рока. Поэтому и смирился с обрушившимся на него несчастьем легче, чем Нариман.

Ежедневно в камеру заталкивали всё новых и новых задержанных, избитых до полусмерти. Из-за тесноты в камерах всех воров и бандитов выпустили на волю, а их места заняли политзаключённые. Для них тюремная администрация разработала особо жестокий устав. За малейшее неповиновение начальник тюрьмы имел право на месте расстрелять провинившегося. В таких условиях заключённые мало чем отличались от роботов. Они беспрекословно, импульсивно выполняли любой приказ. Тамаз осознавал, что волей-неволей придётся принять угрозу гибели в любую минуту как новую реальность. И он заставлял себя соблюдать правила, как и другие заключённые, все мысли которых сводились к одному: как бы выжить физически и вырваться из этого ада.

Вспыльчивый по натуре, Нариман никак не свыкался с жесточайшим тюремным режимом. Тамаз предупреждал его: возьмись за ум, пока не поздно — оступишься хоть по мелочи, и тебя тут сотрут в порошок. Многолетняя дружба обязывала их, неразлучных с детства, стоять плечом к плечу и поддерживать друг друга.

В ту ночь Нариман заснул только под утро. Ему снилась родная улица, отчий дом, худенькая, как спичка, супруга и дети. Как они теперь далеко… Время разорвалось надвое — бесцельно и бессмысленно. С восходом солнца Нариман услышал сквозь сон нестройный хор заключённых. В какие-нибудь две минуты арестантов выстроили в шеренгу во дворе. Наримана среди них не было. У начальника тюрьмы, проводившего перекличку, от гнева запрыгали брови. Ледяным голосом он вновь выкрикнул фамилию Наримана. Тамаз побледнел. Арестанты заметно нервничали. Начальник тюрьмы резко развернулся и скрылся в бараке. Нариман спал сном младенца. Встав над его изголовьем, начальник двинул Наримана сапогом по плечу. Нариман встрепенулся и захлопал ресницами.

— Прохлаждаешься, сукин сын! — заорал начальник.

Нариман, ещё не очухавшийся спросонья, ничего не отвечал, растерянно протирая глаза.

— А это тебе добавка, умойся! — и начальник плюнул в лицо Нариману.

Ещё не понимая, в чём дело, Нариман инстинктивно размахнулся и вмазал в ребро своему мучителю. Начальник тюрьмы закачался, подался назад и прислонился к стене. С искажённым от злобы лицом он выхватил из кобуры револьвер. Ещё секунда — он нажмёт на курок, и всё будет кончено. Нариман мгновенно понял: этот ни перед чем не остановится. Но тут начальник тюрьмы опустил оружие и жестом указал Нариману на выход. По губам его, растянутым в иронической улыбке, Нариман догадался, что этот зверь задумал нечто коварное и ужасное.

— Следуй за мной! — приказал начальник. Нариман молча подчинился. Глядя на них, вышедших во двор, заключённые со страху нарушили строй. У Тамаза потемнело в глазах при виде друга в смертельной опасности.

— Ты! Выйди из строя и марш за нами! — рявкнул начальник, тыча пальцем в Тамаза.

Ни тот, ни другой и в толк не могли взять, что задумал этот злобный царёк. Неизвестность вселила в них чувство животного страха.

Выйдя из ворот тюрьмы, они проделали долгий путь, пока начальник не подвёл их к вырытой на пустыре яме в человеческий рост.

— Прыгай! — как бичом хлестнул он, становясь у груды земли на краю ямы, где валялась лопата. Нариман рухнул на колени и заныл, вымаливая прощения.

— Выполняй, а не то башку разнесу вдребезги!

Нариман со стоном соскользнул в яму. Начальник тюрьмы перевёл взгляд на Тамаза и зашипел:

— Закапывай!

Тамаз стоял как окаменевший и шагу не ступил к лопате.

— Забрасывай его землёй, сукин сын, или прикончу!

И вновь Тамаз не двинулся с места. Пауза, повисшая в воздухе на несколько секунд, показалась друзьям вечностью. Нариман, вскинув голову, широко раскрытыми глазами смотрел на друга. В этом взгляде смешались изумление и ужас. Начальник тюрьмы навёл на Тамаза револьвер и повторил:

— Закапывай!

Тамаз отрицательно мотнул головой. Испуг на его лице сменился теперь гримасой ненависти.

— Вылезай! — приказал начальник Нариману. — Ты свободен.

Тот ловко выкарабкался из ямы.

— А ты прыгай! — неожиданно повернувшись к Тамазу, зловеще процедил он сквозь зубы.

— Закапывай! — всё тем же ледяным голосом приказал он почти потерявшему рассудок Нариману.

Времени на раздумья не было. Решение надо было принять не мешкая. Нариман перевёл взгляд с Тамаза на начальника тюрьмы. Медленно, неуверенно взялся он за лопату, показавшуюся необыкновенно тяжёлой. Она едва не выпадала из его рук. Но радость обретённой жизни перехлестнула все остальные чувства. Первые комья земли посыпались в яму… И вскоре он уже заработал споро и бесперебойно. Начальник тюрьмы смотрел на всё это равнодушно. Тамаз уже начал задыхаться.

— Прекрати!

Нариман вздрогнул и в растерянности уставился на начальника.

— Марш наверх! — вновь раздался скрипучий голос изверга.

С трудом преодолев гнёт земли, Тамаз выполз из ямы.

— Быстро снова в яму! Выгребай землю! — прикрикнул он на Наримана.

Тот вновь упал на колени и принялся целовать грязные сапоги, заклиная подарить ему жизнь. Начальник тюрьмы сунул дуло ему в рот. Нариман мгновенно прыгнул в яму и принялся выгребать землю.

— Закапывай его! — спокойно сказал начальник Тамазу. Тот замер, по телу его забегали мурашки. Он задёргался, как повешенный, но успокоился быстро и с застывшим, каким-то потусторонним лицом, взялся за дело.

Здоровенные комья земли с глухим стуком падали на голову Наримана. Долго слышались его плач, мольбы и стенания, пока не оборвал их последний предсмертный хрип.

Print Friendly, PDF & Email
Share

Один комментарий к “Давид Шемокмедели: Два рассказа

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.