«Сейчас», — подумал я. Мне сразу отчетливо вспомнились все разговоры, витавшие вокруг Васьки, и то, что он участвовал в каких-то квартирных кражах, и то, что кого-то пырнул ножом, и человек умер в больнице, а из милиции его отпустили за недоказанностью, и вдруг понял, что все это правда. Сейчас он найдет убедительный аргумент, чтобы показать, кто здесь хозяин.
ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ
Рассказ-воспоминание
Мы полностью подчинялись нашим вожакам. Их было двое, лет по четырнадцать-пятнадцать, всего на два-три года старше нас, но в таком возрасте эта разница огромная. Авторитет, впрочем, держался не только возрастом. По каким-то смутным, неясным слухам они оба были на примете милиции, участвовали в кражах. Так это или не так — утверждать не берусь, но у того, и другого были финки, а это что-то значило, во всяком случае, свидетельствовало о какой-то незнакомой и рискованной стороне их жизни. А это всегда привлекательно. Мы смотрели на них с восторгом. Но между собой они соперничали. Они не скрывали, что боролись за власть над нами, и это, в конце концов, заставило и нас сделать выбор. Хотя, в сущности, мы уже знали, кто наш настоящий кумир. Это был Васька, ибо в одном — а именно, в презрении к нам, — у него не было равных. Чем сильнее он унижал нас, тем могущественнее, авторитетнее становился в наших глазах. Соперничество «больших» (как мы называли их между собой) проявлялось сначала в редком, но достаточно злом обмене обидными словами, и очень скоро перешло в жестокую и яростную драку. Мы стояли кружком, сильно и молча переживая каждый удар, втайне мечтая, чтобы победа досталась Ваське. Все-таки ему. Так и получилось — хотя он и завоевал свое первенство нечестно, нарушив одно из священных мальчишеских табу: ниже пояса не бить. Он со всего размаха ударил своего соперника по колену, и тот сразу захромал. Но мы мгновенно простили ему это. Скуля и бросая никому уже не интересные угрозы, второй вожак отошел в сторону, и отныне уже не существовал для нас. Конечно, Васька. Чем несправедливее власть, тем больше ее уважают.
Невысокий, щуплый, с широким скуластым лицом и узкими глазами, Васька без большого труда подчинил нас себе. С нами он почти не разговаривал, только отдавал короткие приказы, которые мы тут же выполняли: сбегать в магазин за «Беломором», спрыгнуть с крыши почти двухметрового сарая, изображая из себя парашютиста (роль парашюта выполняла стащенная из дома простыня, к четырем углам которой были привязаны веревки (чудо — ни одной сломанной ноги), разведать, чем занимаются пацаны в соседнем дворе, дворы тогда обычно враждовали между собой, и появиться на соседней территории означало наверняка быть избитым. Фантазия Васьки, придумывавшего наши развлечения, была бесконечна, и это был еще один повод поклоняться ему. Все его выдумки отличались жестокостью. Помню, он увлек нас такой забавой. Надо было поймать бабочку, завернуть ее в бумагу, и этот живой конверт закопать в землю. А потом через несколько дней раскопать и посмотреть, жива бабочка или нет. Любил Васька еще такое развлечение: заметив, что двое из нашей компании проникались симпатией друг к другу, он заставлял этих двоих «стыкнуться» (подраться), тщательно наблюдая, чтобы его приказ выполнялся не понарошку, а всерьез, до первой крови, после чего взаимные добрые чувства между мальчишками, как правило, пропадали. Для нашего вожака это было идеальным исходом.
Но вот метаморфоза: вдруг Васька становился тихим, угодливым, заискивающим. Такие перемены были не так часты, но каждый раз вызывали у нас нестерпимую боль. Мы страдали, видя его унижение, да еще перед кем? Перед нами! Так, помню, он появился среди нас несчастным, униженным, молчаливым. Мы уже догадывались, почему: ему от нас было что-то нужно, и еще не зная, что именно, готовы были выполнить любую его просьбу. Разговорить его было трудно, он выдерживал время, чтобы мы глубже прониклись его страданиями, но наконец, соизволил нас посвятить в их причину. Порвалась — и окончательно — футбольная камера, а ему завтра надо возвращать ее владельцу. Если он этого не сделает, то — мы уже знали, что он скажет, — его убьют. Только мальчишки первых послевоенных лет, гонявшие вместо мяча по двору консервные банки или выброшенные за ненадобностью куклы, набитые опилками, знали, что это правда. На покрышках могло быть десяток заплат, но без камеры нет мяча. Ее владелец — кто-то из взрослых — был очень важным человеком во дворе, слыл чуть ли не его героем. Мы были все зависимы от него. Никто не проронил ни слова, мы молча разошлись, ибо знали, что делать. Через час у ног нашего кумира были сложены трофеи — вещи, стащенные из дома, чтобы он мог отнести их на Тишинский рынок, и там обменять на камеру. На Тишинке было все, а мы жили недалеко от нее. Что мы принесли? Электрические лампочки, серебряную ложку, простую вилку, кусок зеркала, кухонный фартук. Помню, что не найдя ничего в своей комнате, я принес большую мраморную подставку под чернильный прибор, лежавшую у соседки на кухонном столе. Тогда они были модны. Потом рыдал и путано объяснял ей, что случайно разбил подставку, и от отчаяния собрал куски и выбросил в мусорный ящик. Проверить это было невозможно, но соседка относилась ко мне хорошо, поверила всему, и пообещала ничего не говорить родителям.
Васька и не думал благодарить нас, мы снова стали свидетелями мгновенной перемены его настроения, замкнулся в себе, став снова нашим повелителем. Он равнодушно собрал все вещи и исчез. Впрочем, наутро он показал нам новенькую камеру, и мы были безмерно счастливы, что помогли ему. Спустя несколько месяцев на кухне его квартиры — не помню, как попал туда, большая честь, — я увидел соседский мрамор и серебряную ложечку, и понял, что ничего он не выменивал и ни от кого не спасался. Но ни возмущения, ни осуждения это не вызвало. Скажи он снова о своем горе, правда или нет, и каждый из нас повторил бы кражу, и вообще пошел бы на любой проступок, лишь бы помочь ему.
Время от времени мы — шесть или восемь мальчишек — собирались вместе и делали попытку освободиться от этой темной, сковывающей нас зависимости. Заранее договорившись о времени, мы прокрадывались на жаркий и пыльный чердак двухэтажного деревянного дома, который стоял посреди двора и делил его на две части: задний и передний двор. В нем, кстати, была и наша коммуналка. Невзрачный, кое-как сколоченный, ничем не примечательный, построенный, видимо, после революции, он простоял в центре Москвы несколько десятилетий, а не снесли его именно потому, что находился во дворе, и с улицы не был виден.
На чердак вела гремучая железная лестница. Использовался он достаточно прозаически — там сушили белье. Влажные наволочки, пододеяльники, простыни то и дело укутывали наши головы. А иногда нас ловила вязкая и плотная паутина, которая вдруг ложилась на наше лицо, мгновенно став маской, ее непросто было снять. В общем, пространство под крышей, как могло, сопротивлялось нашему вторжению. Как бы внушало нам: оно не для вас. Но мы охотно прощали ему сопротивление. Ибо чердак был самым манящим и таинственным местом во дворе. Там никто нами не командовал, мы были предоставлены сами себе. Ноги бесшумно утопали в мягкой и нежной пыли, глаза долго привыкали к темноте. Только несколько слуховых окон пропускали свет, но их было недостаточно, чтобы развеять мрак. Несмотря на темный и пустынный объем, на чердаке совсем не было страшно. Мы же знали, что так или иначе мы должны погрузиться в солнечные лучи, проникающие через слуховые окна, и оказаться в центре танцующих пылинок, наполняющих солнечный свет. Пылинки! Вот, кто был рад нашему приходу. Мы тоже были рады им, стараясь почаще вступать в щедрый столб света, чтобы побыть немного в окружении этих беспечных детей Солнца. Как же хорошо здесь было! Не хотелось уходить. Позже, в классе 9-10-м, у одного из окон я соорудил свое рабочее место, а по сути, заимел свою собственную комнату, где я мог уединиться, делал там уроки, читал. Как я наслаждался! Один! Там стояла скромная мебель, две табуретки, одна из которых была оббита с трех сторон фанерой, а на четвертой стороне была крышка и маленький замочек. Мой сейф! Иметь свою комнату, пусть и такую, — не было больше счастья. Но какое оно было призрачное! Помню потрясение, которое испытал, когда однажды увидел замочек взломанным. Несколько дней я избегал любого взгляда, брошенного на меня. Там же лежал мой дневник! Соседи или — страшно подумать — родители? Я был скрытным парнем. Велик был соблазн проникнуть в мою жизнь, и, возможно, они не устояли.
Ну, а мальчишками, на свободе, под крышей мы устраивали игры, которые нам не навязывали, здесь мы были предоставлены сами себе, и с наслаждением глотали чердачную пыль. Во дворе были зависимы от вожаков, дома от тесноты, здесь ни от кого! Наша семья — пять человек, потом четыре (бабушка умерла) жила в 10-метровой комнате, угол которой занимала еще голландская печка. На ночь мы раздвигали большой обеденный стол (сейчас таких нет), я ложился на крышку, младший брат занимал место подо мной. Бабушка, когда была жива, спала на сундуке в крошечном коридоре. Доступный и тогда еще не занятый мною чердак был предметом зависти всего двора.
На что использовали драгоценное время? На те же игры, наши фантазии не отличались особым разнообразием. Наиболее частый выбор, конечно же, — военные. Ведь от войны нас отделяло всего два-три года. Темные углы, толстые косые балки, на которые мы то и дело натыкались, те же влажные наволочки и простыни, — все имело военный эквивалент, от всего надо было спасаться или благодарить, как это и бывает на войне, — неожиданный природный фактор, который может помешать или помочь в атаке. Короткими перебежками мы добирались до самых темных углов чердака, втискивали себя в узкие душные щели, где железо крыши подходило к деревянному каркасу, и там напряженно замирали, готовя к бою наши деревянные автоматы. Только бы не проворонить, не упустить счастливого мгновения, когда мимо солнечного столба промелькнет фигура противника, он обнаружит себя. Мне кажется, что от напряжения у нас горели ярко глаза, как у кошек, с которыми мы делили чердак. И тогда гремел выстрел — наш победный и ликующий вопль: «Трах-тарарах! Ты убит!» Мы поднимали вверх наши деревяшки, и вели противника в плен, хотя он и был уже мертвецом. Но иначе как докажешь победу?
Такие минуты свободы были редки. Часто в самый разгар сражений в люке чердака появлялась голова Васьки, и мы слышали его презрительный окрик: «Опять вы здесь? В войну играете? Детский сад!» И тогда, притихшие и пристыженные, мы спускались по крутой железной лестнице вниз и беспрекословно шли за нашим вожаком на задний двор, чтобы вновь погрузиться в мир его безумной тирании. Он — и это было тоже его занятием — определял наши игры, поддерживал новые. Ведь наше ненормальное подчинение тоже выросло из игры: командир и солдаты. В подчинении мы видели какую-то часть военной обстановки, знакомой нам по рассказам отцов, приближались к ней, чувствовали себя причастными героизму. Но невинная забава — учитывая характер Васьки — скоро превратилась в ломающую душу покорность. Короче — заигрались. Потеряли себя. Скоро это привело к катастрофе с нашим вожаком, но тогда мы об том не думали.
Задний двор! Он находился за нашим деревянным домом, который как бы делил замкнутое дворовое пространство на две части: двор передний, выложенный булыжником, пустынный и никому не нужный. Лишь по утрам его мертвящую тишину оживляло цоканье каблуков женщин, спешивших на работу, и задний, где проходила вся наша жизнь, — проклятие наших родителей и отрада нас, мальчишек, наша мальчишеская вольница! Я помню время, когда дворы исчезли — это произошло несколько лет спустя, тогда появился новый термин, в то время редкий, не всем даже доступный, им можно было при случае блеснуть. Как позже словом «адекватный». Звучал он так: «свободная застройка». Мы понимали, что это подражание Западу, а потому — такие вот были умные — осознавали, что это неизбежно и навсегда. Как жаль! Потеря заднего двора (и двора вообще, который был у каждого дома) — это ничем невосполнимая утрата: исчезновение мальчишеского братства, ушедшие в никуда детские игры, — плохие, хорошие с точки зрения родителей — это другой вопрос, но то, что вместе с их исчезновением пришло одиночество подростков, их разрозненность, исчезли связи между ними, померкла детская дружба, что потом эта болезнь перекинулась на взрослый мир, — факт.
Но надо признаться: задний двор принадлежал не только нам. Здесь располагались сараи, свой у каждой семьи, в которых хранились дрова на зиму (они выдавались тоже по особым талонам, как продукты по карточкам, и потеря их была такой же трагедией, как потеря карточек), а еще здесь были — в войну и еще несколько лет после нее —огороды, у каждой семьи несколько грядок, без которых Москва вряд ли пережила бы трудные годы. На них высевались — нет, не клубни картофеля, а очистки с бережно сохраняемыми на них глазками, — лук, редиска, капуста. Каждая семья окучивала и пропалывали эти грядки. Помнится, что редиску долго держали в земле, пока ботва не начинала куститься и цвести, чтобы можно было собрать семена и посеять их на следующий год. Перезревшая редиска была на вкус совсем деревянной, но, политая подсолнечным маслом и посоленная крупной солью, съедалась с непередаваемым наслаждением. Места для наших игр оставалось совсем мало, но теснота нисколько не сдерживала наших фантазий, мы здесь были хозяева.
Никто сюда не заглядывал. Пользуясь этим, мы взбирались на полуразрушенный кирпичный забор, который отделял наш дом от знаменитых Оружейных бань (так назывался наш переулок — Оружейный), и жадно вглядывались в матовые стекла выходившего на нас женского отделения. Ничего мы не видели, только серые тени на желтом фоне — свет лампочек, но все равно было интересно. Позже какие-то пустые сараи заняли два молодых скульптора, ставших потом знаменитыми: Кербель и Цигаль. Они отлавливали во дворе нас, мальчишек, платили какую-то мелочь, и использовали как натурщиков. Так, левая рука ангелочка Володи Ульянова, опирающегося на тумбочку с книгами — знаменитая скульптура Кербеля — это моя рука. Став взрослым и попадая с кем-нибудь в Третьяковку, я всегда с гордостью говорил об этом. По-моему, скульптура стояла в фойе, у касс, открывая этим знаменитое собрание музея.
Игры послевоенных лет — куда они исчезли? Да и помнит кто-то их? Даже названия — скажут ли они что-то современным детям? А мы, по истечению прошедшей с тех пор вечности, вряд ли можем их забыть. В них было столько страсти, переживаний, увлеченности, которые и не снились нынешнему поколению. Думаю, что в чем-то они формировали характер человека. В них была заложены черты, не до конца потерявшиеся в будущей жизни: самостоятельность и воля, умение не киснуть из-за поражений, способность терпеть боль. И, может быть, не забывался главный урок, который мы усвоили с тех пор: надо жить по справедливости. С годами это слово наполнялось другими смыслами, но дух, суть его — оставались прежними. Та детская дворовая справедливость, даже наполненная нашими дворовыми выкрутасами и странной подчиненностью, о которой я говорил, она, тем не менее, сохраняла вечные нравственные принципы: не хитрить, не лукавить, не врать, не давать товарищей в обиду. Помню, мы поссорились с каким-то парнишкой. Слово за слово, слова становились все резче, грубее. Только шаг отделял нас от драки. И вдруг мой противник сказал:
— Мы ненавидим евреев.
Это был, кажется, 48-й год, разгар государственного антисемитизма, до двора он еще не дошел, парень просто повторил то, что слышал дома. Между нами стоял еще третий мальчишка, белобрысый, курносый, он внимательно слушал нашу перепалку, и вдруг сделал шаг в мою сторону и стал рядом со мной:
— А мы ненавидим русских.
Наши игры. День у нас были «двенадцать палочек», другой «казаки-разбойники», третий «чеканка», совсем уж забытое развлечение, скорей соревнование, которое было очень популярно в то время. Надо было много раз подбросить одной ногой маленький мешочек с песком, не опуская ногу на землю. Почему-то у меня в голове вертятся две цифры: 150 и 300. Подкинуть чеканку (мешочек с песком) 150 раз — это много, очень много, а 300 — это вообще не реально, не выдумка ли моя? Выдержать 300 движений одной ногой — по нынешней терминологии это рекорд Гиннеса, тогда бы мы просто обмерли от такого таланта! И все же оставлю эту цифру. То время заслуживало своих легенд. Пусть это будет одна из них. Из других игр — «штандр», слово, смысл которого никто не знал, но оно выкрикивалось вместе с подбрасыванием мячика, и пока тот был в воздухе, мы должны были разбежаться и спрятаться. Разновидность традиционных «пряталок», но куда интереснее.
Но чаще все-таки мы прибегали к запретным играм, заведомо осуждаемыми родителями, и потому особенно притягательными для нас. Это были игры на деньги, на ту мелочь, которую мы экономили на школьных завтраках, пирожках с картошкой или повидлом, которые мы с наслаждением уплетали на переменке.
Первое место среди игр принадлежало, конечно, расшибалке (расшиши на дворовом сленге). Но для нее нужен был асфальт, и потому мы играли перед домом. Это было безопасно — родители на работе. А вдруг кто-нибудь донесет? Время от времени мы зорко осматривали, не следит ли кто-то за нами. Но в общем-то это был риск, который придавал игре еще большую привлекательность. Проводили черту, и от нее отмеривали несколько шагов. Как в дуэли. Потом бросали биту, и тот, чья бита была ближе к черте, начинал первым. В чем игра? В середине черты выстраивался столбик из наших монет. Этот столбик как раз и разбивался тяжелым металлическим кругляшком, который был у каждого из нас, наша гордость и драгоценность, тщательно скрываемая от родителей. Помню, что самым ценным считалась та бита, которая побывала под колесами трамвая. Мы находили где-то куски проволоки, сжимали их, и в таком компактном виде подкладывали на трамвайные рельсы. Дождавшись, когда прогромыхает «Аннушка», мы доставали сплющенный комок, обтачивали края. И вот уже никому не нужная проволока обретала вторую жизнь — теперь с ее помощью можно было добывать деньги. Пусть небольшие, но все же. Как? Битой надо было ударить по столбику монет — по самому-самому краю, в этом было искусство, те разлетались, и мы мгновенно подбегали к ним, вглядываясь, на какую сторону те легли. Если «орел» — ее забирал владелец биты, «решка» — эти монеты уже переворачивали, той же битой по одной (тоже искусство!) тоже ударяли по краю, и так, пока на асфальте не оставалось ни одной. Или — продолжая дуэльное сравнение — все пирожки не будут убиты.
Были и другие игры — более жестокие и беспощадные, о двух расскажу. Первая — всем известный «козел», когда мы прыгали через спину склонившегося мальчишки, успевая хлопнуть того по мягкому месту. Но на этом развлечение не заканчивалось. Чуть последний завершал свой прыжок, как на несчастного парня с гиканьем и воплями накидывалась вся наша компания, подминая его под себя и образуя «кучу малу». Как мы не сломали нашей жертве неокрепший и просвечивающий позвоночник — для меня загадка.
Издевательства, конечно, касались не только сверстников, но и взрослых, правда, речь шла о жителях соседнего враждебного дома, не жалко. Сам дом одной стеной выходил к нам во двор, как бы бросал нам вызов. Грех было не принять его. Игра называлась «постукалочка». Особых фантазий она не требовала. Нужна была только достаточно длинная прочная нитка, английская булавка, и само орудие пытки — гвоздь или шайба. Булавка вкалывалась в раму или форточку, чуть дальше от нее привязывались гвоздь или шайба, и мы, малолетние безжалостные палачи, спрятавшись за мусорным ящиком, приступали к пытке: методично натягивали и отпускали нитку, в результате чего гвоздь или шайба безостановочно и ритмично били по стеклу. Не перестающий стук в окно мог кого угодно свести с ума. Когда ошалелый хозяин, уже наказанный городом: он и его семья жили в полуподвальном помещении, и из окна они видели лишь ноги прохожих, так вот, когда хозяин высовывался в форточку, гвоздь поднимался вверх и уходил из его поля зрения. Тогда в растерянности и вне себя он прибегал в наш двор, но мы заранее резко дергали нитку, булавка вырывалась, и мы мгновенно подтягивали ее к себе. Все улики исчезали. Прокричав страшные проклятия в адрес неведомых хулиганов, грозя милицией, жилец уходил, но только он скрывался, мы вновь крепили булавку к раме. Пытка, которую выдержать было невозможно, продолжалась. Мы были счастливы.
Но удивительная вещь: рядом с этой полубеспризорной и запретной жизнью была и другая, глубинная, тщательно скрываемая, существовавшая лишь в мечтах и фантазиях. Сейчас я говорю о себе. Дело в том, что среди шпанистых обитателей нашего двора были еще двое: брат и сестра, которые переехали к нам совсем недавно (семья заняла половину первого этажа нашего деревянного дома), и жила отдельной, закрытой жизнью, совсем не интересуясь нами. Мы только знали, что глава семьи — генерал, за которым каждое утро приезжает машина и куда-то увозит. Военными чинами Москва в то время была переполнена, мы привыкли к форме, поэтому даже генеральский чин не оградил бы брата и сестру от наших задираний. Но не внешние обстоятельства — дети генерала! — были им защитой, в них самих существовала какая-то неприступность, недосягаемость, которая отделяла эту новенькую пару от нас, она даже не допускала обидных реплик в их адрес, которых в нашем дворовом лексиконе было не счесть, и мы бы охотно высказали их этим неженкам (ласковое ругательство) вслух. Но не могли. Это следовало из иного строя их поведения, необычного, странного, незнакомого нам ранее. Они по очереди гуляли с собакой, немецкой овчаркой, как мы поняли, держали ее за поводок, и это для того времени было странно и необычно. Москва тогда была переполнена бездомными собаками, они бегали по дворам, жалкие, голодные, боявшиеся нас, начинавшие жалобно скулить, когда мы делали шаг в их сторону. А здесь такая аристократичная животина, тоже не обращающая на нас никакого внимания, как и ее хозяева. Как вести себя в такой ситуации, мы не представляли.
Мы знали только имена наших новых соседей: Борис и Ира.
Окончательно отношение к ним определил один эпизод. Мы видели, как однажды, без отца они выходят из машины. То есть, они могли прокатиться в ней! О таком никто из нас не мог и мечтать. Завистливый вздох: ну, и пусть себе катаются. Мы никогда не покажем им, что это значило для нас. Сейчас-то я понимаю: наше поведение объяснялось просто защитной реакцией от их возможного высокомерия, которое, несомненно, проявилось бы, войди мы с ними в контакт. Пусть уж лучше остаются для нас случайными, чужими, даже несуществующими новоселами, которых мы не видим и не слышим. У нас своя жизнь, а какая там — нам неинтересно. Так мы решили, и с тех пор перестали обращать на них внимание.
Но только не я!
Мог ли я сознаться своим товарищам по играм и набегам на чужое спокойствие, что тайно и безнадежно влюблен в эту тоненькую высокомерную девчонку с косичками и двумя бантами? Хотя она ни разу не взглянула на нашу компанию, но я хорошо знал каждый изгиб ее глаз, бровей, губ. Иногда, в одиночестве гуляя по двору и видя знакомые банты, я прятался в темные провалы подъездов и оттуда в безопасности и пугающей близости впивался глазами в столь странно волнующие меня черты лица. Вопреки ожиданиям она совсем не была высокомерной! Она что-то говорила собаке, до меня доносились обрывки ее слов, и это были самые обыкновенные слова, с которыми люди общаются между собой. Правда, мне они тогда казались самыми умными, самыми чистыми и нежными из всего, что можно было придумать. В холодные зимние дни, когда я сидел дома, а стекла рамы, выходившей в комнату, заковывал мороз, я дыханием проделывал в замерзшем, заснеженном стекле прозрачную дырку, и часами сидел у нее, дожидаясь, когда мимо окна пробежит девочка с собакой. И какие невообразимые фантазии мутили мой детский разум!
Я придумывал ситуации, одна другой невероятнее, но с неизменной расстановкой сил: она жертва, я герой. В свой маленький снежный иллюминатор я видел, как путь девочке преграждал здоровенный верзила. Он бросает на снег ее муфту, вырывает поводок. Испуганные умоляющие глаза — только они и были передо мной. Я в одной рубашке выбегал во двор, видя меня, верзила отступает, пугается, и отступая, вдруг наталкивается на сугроб, падает. И я, всячески демонстрируя безразличие и пожимая плечами в ответ на благодарные слова, довожу ее до подъезда. Я страстно мечтал, чтобы дорожка, по которой она ходила, превратилась бы в немыслимо скользкий каток, она упадет и сломает ногу. И тут я тоже оказываюсь рядом. Бережно поднимаю ее и на руках несу к дому, снова не слушая слова благодарности. Какое дело! Ну, помог, но так сделал бы каждый. А перелом потом оказался бы просто ушибом. Вообще не было такого подвига, на который я был неспособен ради нее, горько понимая, что они так и останутся в мечтах, и совершить их никогда — никогда, никогда! — не представится случай.
Но случай как раз представился.
Однажды по обыкновению мы собрались на заднем дворе, скучающий Васька длинно сплевывал между зубами, придумывал, чем бы нас занять. Неизвестно откуда вдруг появилась серая полосатая кошка, конечно, бездомная, и не боясь, подошла к нам: не накормят ли? Васька оживился, стало ясно, что затея найдена. Он спрыгнул с досок, на которых сидел, медленно подошел к кошке, стал гладить ее по спине, потом за ушами, та благодарно урчала, ластилась к нему, чтобы ему еще и своим истощенным телом показать признательность за ласку, о которой уже забыла. Рука Васьки все время двигалась, вот она приблизилась к хвосту, кошка совсем уж стала ручная, вдруг пальцы сжали хвост, и мгновенным резким движением Васька придавил голову котяры к земле и поднял за хвост вверх. Видимо, та сразу не поняла коварства своего благодетеля, и бессильно повисла в в воздухе, но уже в следующее мгновение она каким-то невероятным движением выгнулась и почти горизонтально распласталась над землей. Ее лапы беспомощно царапали воздух. При этом она мяукала, визжала, хрипела, понимая наверно все свое несчастье, всю его безвыходность. Она ничего не могла сделать. Злой рок за что-то наказал ее, прибавив к страданиям ее голодной жизни еще нестерпимую боль и стыд от своей беспомощности. На наших глазах жалкий тонкий кошачий хвостик вдруг стал увеличиваться в диаметре и становился похожим на толстый и прочный корабельный канат. Таких мук она еще не знала.
Мы стояли вокруг и угодливо гоготали. Конечно, нам не было смешно, но наш кумир именно для нас придумал этот невероятный трюк, и нам надо было выразить ему свое восхищение. Нашему восторгу не было предела. Чувствовалось, что Васька блаженно качается на волнах нашего подобострастия.
И в это время показалась Ира. Не знаю, как она оказалась на заднем дворе, она никогда сюда не заглядывала, но, видимо, услышала визг несчастного животного и по нему нашла нас. Собаки с ней не было, и это делало ее перед лицом десятка мучителей — по сути, нас всех, — совершенно беззащитной. Я вспоминаю эту сцену, закрываю даже глаза, чтобы снова воспроизвести ее, но не могу. Хрупкая девчушка в светлом летнем платьице и широко раскрытыми глазами перед повисшей и хрипящей кошкой, которую окружает свора кричащих, изнывающих от восторга мальчишек, одна перед всеми — нет, такого просто не могло быть. Но ведь было!
— Отпусти, — тихо сказала Ира.
— Ты кто? — процедил Васька сквозь зубы.
Мы понимали, насколько коварен его вопрос. Ему важно было вызвать ее на разговор, а потом уничтожить издевательской репликой и выгнать с нашей территории.
— Отпусти, негодяй, — негромко повторила Ира, прямо глядя ему в глаза.
Этот короткий обмен репликами сопровождался даже не визгом и не хрипеньем несчастного животного, у кошки на них уже не было сил, а каким жутким бульканьем, исходившим из ее нутра. Васька тоже не сводил с Иры взгляда, насмешливо кривя рот. Он сделал в ее сторону шаг, и чуть отвел руку с кошкой назад. Шаг к нему сделала и Ира. Никогда больше я не видел таких широких гневных глаз. Только тут я заметил, что они светло-карего цвета.
«Сейчас», — подумал я. Мне сразу отчетливо вспомнились все разговоры, витавшие вокруг Васьки, и то, что он участвовал в каких-то квартирных кражах, и то, что кого-то пырнул ножом, и человек умер в больнице, а из милиции его отпустили за недоказанностью, и вдруг понял, что все это правда. Сейчас он найдет убедительный аргумент, чтобы показать, кто здесь хозяин. Он покажет ей. Его отведенная страшная рука опишет круг, и со всего размаха ударит Иру по лицу. Я очень хорошо понимал: он на это способен, и что его ничто не может остановить.
«Сейчас или никогда», — твердо сказал я себе, мгновенно представив, как я спасу девочку, и чтобы окончательно победить страх, на мгновение закрыл глаза. Когда я открыл их, увидел кошку, улепетывающую со всех ног, и всю ту же отведенную назад руку, Иру, которая спокойно уходила к дому. Только когда она исчезла, Васька крикнул ей вслед обидное слово, а за ним вышедшие из оцепенения мальчишки стали повторять его. Злости в их тоне не было, но остановиться они уже не могли. Спустя несколько секунд я тоже присоединился к ним, кричал вместе со всеми. Помню, что в глазах появились слезы, они обильно катились по щекам, я молча плакал, но остановиться уже не мог. Кричал, как все.
Вот и все. Так закончилась моя первая любовь. Я месяц не выходил гулять. Я чувствовал себя раздавленным, уничтоженным, ненужным. Чтобы мучительнее казнить себя, я десятки раз завершал тот страшный удар, которым угрожал Васька, так и не совершив его, после чего мое тело становилось слабым и беспомощным. Я понимал: это расплата за бессилие. Васька перестал для меня существовать. А Ира? В самых сумасшедших фантазиях я уже не мог представить себе, что скажу ей хоть слово. Теперь она исчезла из моих мечтаний. Все мои мысли были сосредоточены на глубине моего падения.
Я хотел умереть.
Однако в этот месяц в моей душе происходила какая-то другая работа, не совсем осознаваемая мной, но которая разматывала невероятно запутанный клубок нравственных понятий, которые заполняли мою душу. Я не знал и не знаю ей названия, но, может, это и есть движение юного существа к взрослению? Познание новых ценностей?
Проходя однажды по двору, я вдруг снова наткнулся на Ваську. Вокруг него уже не было толпы ребят, а вертелось двое прихлебателей, самых ничтожных из нашей компании, которые были рабами не только у него, но и у нас. Такая свита унизила бы любого короля. Васька вопросительно посмотрел на меня, я скользнул по нему равнодушным взглядом и увидел его таким, каким вижу сейчас: примитивным, злобным, хитрым. Мне показалось, что на его лице появились старческие морщины. Не в этом ли истинная разгадка нашего бессловесного и позорного рабства? Это был вовсе не подросток, а вполне взрослый человек тридцати, а может, всех сорока лет. Взрослый человек маленького роста, карлик. Чудовищный карлик, которому, как в сказках, ведомы секреты всемогущей власти над людьми, парализующей их волю. Мы были для него не подростками, а куклами, марионетками на ниточках, которых, когда хотел, он доставал из ящика и приводил в движение.
Но всему приходит конец. Как замечательно, что у сказок он, как правило, хороший. Теперь карлик потерял силу. Он был беспомощен и жалок, а главное, совершенно безразличен нам, мальчишкам. На заднем дворе никто уже не собирался. Я вдруг об этом подумал, но не испытал никакой радости. И еще — вдруг мне стало неинтересно мое прошлое. Появились другие заботы. Я еще раз с большим наслаждением втянул в себя холодный осенний воздух и понял, что жить стоит.
Превосходный мемуар, отчётливо перекликающийся с моими воспоминаниями о детстве во дворе.