Работа переводит нас (вытягивает, я бы сказала) из потенциального состояния (в котором человек в своей повседневности пребывает по преимуществу) ― в актуальное. Работая, мы получаем (принудительно, м-да) дополнительный шанс быть: это ― одна из форм повышенного присутствия.
Ольга Балла-Гертман
ְДикоросль
ֿ(продолжение. Начало в № 11/2017 и сл.)
В абсолютное «всегда»
Среди того важного, чему мне удалось научиться к своим нынешним годам, непременно стоит назвать умение не доверять (внимательно относиться, но не доверять) собственным чувствам, даже очень сильным ― основанное на спасительном знании о том, что всё может быть совсем не так, как оно мне видится, и более того, именно таким, как правило, и бывает.
«Жить внутри»: то есть ― внутри собственной оболочки, сохраняя неизменность и давая себе отчёт в том, что в некотором смысле всё это внешнее не имеет ко мне отношения, не проникает под оболочку, оно ― как погода за стенами дома, из которого я выглядываю ― а могу и штору задёрнуть.
И ещё ― защищаться от ситуаций проживаемых («полнота присутствия» в которых способна быть попросту губительной) и ожидаемых («полнота» ожидания которых тоже запросто способна развалить всю душевную конструкцию). Уходить от ожидаемого ― в сиюминутное, от сиюминутного ― в некоторое внутреннее абсолютное «всегда».
Работа и я
Близкой к идеальной для себя я чувствовала бы такую организацию жизни, при которой мне удавалось бы каждый день выдавать хоть по какому-то законченному продукту (минимальной единицей продукции предполагается чётко сформулированная мысль, хотя бы в одно предложение).
При этом отдаю себе, кажется, полный отчёт в том, что главный смысл таких усилий ― всё-таки самоуспокоение и самоупорядочивание, а вовсе не потребности так или иначе понятого «мира» в какой бы то ни было моей продукции (и уж подавно не зарабатывание денег, которое давно ― дело десятое, в значительной мере и потому, что в количестве, нужном для решения некоторых экзистенциальных проблем ― которые этим путём вообще хоть как-то решаются ― их всё равно не заработаешь; а в целях интенсификации жизни вообще возможно обойтись и другими средствами.)
В прошлом всегда октябрь
А вот бы можно было отправиться в прошлое (собственное, психологически близкое, обжитое) и там погулять ― как возвращаются в родной дом (в котором делать уже больше нечего, ибо все дела ― в другом месте) в целях регенерации душевной ткани. Просто погулять, как по осеннему парку, медленно, никуда не торопясь, подышать воздухом. Влезть в прежнюю себя, как в старый, удобный, хорошо обношенный по форме тела халат. Сбросить напряжение, связанное с поддержанием актуального состояния и с ожиданием состояний будущих. Очень уж сильный сквозняк задувает со стороны этого самого будущего. А в доме прошлого все щели законопачены, там тепло и топится печка, и пахнет жареной картошкой и оладьями, там всегда октябрь, даже когда май. И это так очевидно и физически-осязаемо, что кажется, будто у порога уже тарахтит мотором, готовая тронуться с места, машина времени.
Персональный лексикон
Предсловье
О полноте человеческого
…и вообще: человеку необходим опыт заворожённости. Столь же непрояснённой (даже ― слепой), сколь и властной. Совершенно безотносительно к тому, насколько она иллюзорна. Просто для человеческой полноты, да.
К ядру бытия
Терзаема чувством очередной вины за то, что не выполнила очередное намеченное и как бы обязательное (условность «обязательного» ― вещь настолько давно уже понятная, что даже не обсуждается), «как будто это имеет экзистенциальную важность», ― вдруг поймала себя скорее на чувстве, чем на понимании (но всё-таки) того, что вообще всё имеет экзистенциальную важность, «даже» условности, «даже» мелочи. Просто потому, что от каждой мелочи тянется ― пусть очень тонкий, пусть очень длинный, но корень, связующий эту мелочь с ядром бытия (дёрни «мелочь» ― ядро почувствует, содрогнётся).
Каждая мелочь имеет отношение к порядку бытия и, будучи сдвинута со своего места, этот порядок не то что нарушает (кто его знает, какие у него там правила и есть ли они вообще), но меняет ― модифицирует его динамику. ― По идее, принятие в себе эдакого чувства рискует обернуться оправданием мелочности и застревания на пустяках (которого и так довольно ― типа делается не по себе, если некий предмет, включённый в сферу привычных ― оболочки личного существования ― не там или не так лежит) или отказом реальности в «рельефе»: всё, дескать, на одной высоте и глубине. Ну и ничего не на одной. Всего-навсего от всего идут такие чувствительные корни к ядру бытия: от чего-то ― тоненькие, от чего-то ― потолще, от чего-то ― прямо канаты, и больно Целому при дёргании бывает с разной силой и степенью переносимости, но от всего бывает. Не говоря уж о взаимопереплетённости упомянутых корней. Если бы они прямо тянулись к положенному им ядру ― так нет. Они перепутываются, зацепливаются друг за друга, сваливаются (под коркой поверхности) в неразбираемые и (гипер)чувствительные узлы. И, потянувши, хоть ненароком, за одну ниточку, хоть бы и тоненькую, ― страгиваешь неисчислимое и неисследимое количество всего.
Поэтому очень естественным кажется чувствовать свою ответственность (в единицу которой превращается каждая мелочь) за состояние ― и чуть ли даже не судьбу ― Бытия в целом. О собственном существовании (как о некоторой смысловой системе) и говорить нечего.
К антропологии вещи
Вещи ― аккумуляторы времени (а коли повезёт, то и душевного пространства). В первое они превращаются автоматически, даже если с ними ничего не делать, а просто держать их где-нибудь на складе взаперти и без всякого употребления. Зато вот долгое употребление полирует вещь, «настраивает» её, ставит звучание ей, вначале дико и безадресно голосящей. Очень любопытны вещи с длительным опытом активной принадлежности, прирученности, с живой памятью множества касаний рук, хоть бы и совершенно бездумных: здесь никакая дума не нужна, здесь важен сам факт употребления. Не только с изготовившего её конвейера, но даже из штучно и с любовью создавших её рук вещь выходит лишь заготовкой самой себя, пустой болванкой, на которую затем будет (взаимопропитывающимися) слоями записываться время и пространство. Вообще, человечество должно бы однажды изобрести род проигрывателя, считывающего устройства, которое «эксплицировало» бы накопленные вещью за время существования смысловые шумы. Мыслимо даже такое искусство: обработка этих считанных шумов, выстраивание их в эстетически значимые последовательности.
Понятно, что вещь вступает в (активно-)диалогические отношения с человеком: не просто впитывает всё, что он ей словами или действиями наговорит, но и направляет говоримое и делаемое, оформляет его, создаёт его возможности и задаёт его ограничения.
Всё это было бы славно описать однажды в пределах одной ― дисциплины не дисциплины, но по крайней мере ― области наблюдений, более-менее систематичного направления внимания: антропология вещи. Располагалась бы сия область в текучей пограничной, переходной зоне между историей («материальной культуры» ― как будто последняя отмыслима от истории идей. Никуда она от неё не отмыслима), философией (куда ж без неё, родимой), психологией и художественным мышлением / художественной литературой (которую почему-то хочется сюда добавить, скорее всего, без основательного права на это, но соблазняясь тем обстоятельством, что художественные образы способны впитывать и организовывать вокруг себя смыслы каким-то образом, очень похожим на то, как это делают вещи).
Очень родственная антропологии вещи тема ― антропология пространств: способность пространств, подобно предметам, впитывать (а впитавши ― преобразовывать, сплавлять, сращивать; укладывать в цельности) связанные с ними человеческие смыслы, создавая и культивируя так называемые локальные смыслы. Это, по существу, тот же самый процесс, только немного иначе распределённый в пространстве, не так жёстко (в случае вещи ― точечно) локализованный.
Об экзистенциальной чувствительности
Удивительно, как меняется чувствительность к разным аспектам собственной жизни в зависимости от такой простой, казалось бы (на самом деле ― всенастраивающей) вещи, как время суток. Утром (когда оно ни случись, хоть в два часа дня) жизнь отчётливее всего видится и понимается в аспектах своего окончания и упадка. Вечером и ночью ― и это получается совершенно само собой, без всяких усилий по переключению гештальта ― едва ли не исключительно в аспектах своего начала и подъёма. И это совсем не синонимично эйфории (так же, как и первое ― не обязательно сопровождается отчаянием или подавленностью, ― тут бывает ещё и такая хорошая вещь, как чувство освобожденности), но связано и с полным комплексом довольно трудных чувств типа осознания ответственности, необходимости мобилизоваться и т. п. Просто смещается внутренняя оптика и переформатируется внутренняя динамика, ― внутри одного и того же целого иначе расставляются акценты.
Иными словами: каждое утро человек с душевной динамикой моего рода имеет возможность подвести себе вполне беспощадный итог ― и каждую ночь он получает шанс начать себя заново.
Что ни говорите, а, по моему разумению, это ― счастливая душевная динамика.
О многообразии зависимостей
Подумала об одной неочевидной зависимости (то есть о той, что в качестве таковой не опознаётся): зависимости от «внутреннего роста» или того, что таковым кажется. От представлений, то есть, согласно которым человек, во-первых, обязан всё время меняться, а во-вторых, меняться непременно по восходящей ― всё время увеличиваться, усложняться, внутренне интенсифицироваться, углубляться… (Я не говорю о «самосовершенствовании» или «стремлении к совершенству» по той простой причине, что у меня, человека по существу безрелигиозного, нет внятных представлений о том, что следует считать таковым, ― и предпочитаю поэтому говорить о такой сильно проблематичной вещи, как «рост», устремлённый в малоопределённую бесконечность). В этих целях необходимо: читать сложные тексты, практиковать интенсивное общение с умными и культурно насыщенными людьми, совершать всякую сложную внутреннюю работу, в общем, более-менее непрерывно прикладывать усилия, даже если это усилия воздержания от усилий. ― Зависимость характеризуется тем, ― и подвох состоит в том, ― что участки жизни, не работающие на вожделенный «рост» (в пределе ― жизнь в целом, если она не работает на «рост»), ― чувствуются не имеющими никакой ценности.
Есть и ещё одна навязчивость, родственная первой и даже состоящая с ней в одном смысловом комплексе. Это навязчивое стремление делать как можно больше ― даже чисто количественно ― вкупе с тревогой от того, что делаешь «недостаточно». Подозреваю в этом невротическое стремление подтверждать (не дающееся в руки ― и остро необходимое) чувство собственной ценности (подозревая также и то, что оно, скорее всего, обретается на иных путях, а в стремлении «делать как можно больше» есть слишком много от дурной бесконечности).
О всеобразующих чувствах
В детстве было два очень сильных, всеобразующих чувства, которые, при кажущейся их противоположности друг другу, не соперничали, а существовали рядом, ― сама не понимаю как, потому что ― даже не в разных пластах, а в одном. Первое ― страх перед миром (точнее, чувство того, что случиться может всё-что-угодно и это «что-угодное» с высокой вероятностью будет страшно, ― причём как-то очень неконкретизованно- и крупно-страшно, что-то вроде: «ОНО меня погубит»). Второе ― чувство ориентированности мира на меня (и благорасположенности его ко мне), такой естественной, неотрефлектированной, само-собою-разумеющейся эгоцентричности: всё имело ко мне отношение ― и свет, и туман, и темнота, и сырость, и кирпичная кладка случайной стены, ― всё говорило мне ― всем собой ― что-то важное (не экстатически-важное, а, как бы это сказать, буднично- и объемлюще-важное) ― и всё меня защищало. То есть туман за окном был такой же частью личного бытия, как комната, стол, окно. И всё было живым. Тот же туман чувствовал. Не то что меня (хотя и меня тоже), но вообще.
Детство ― важнейший опыт значительности мира. И удивительно‚ как нескоро это осознаётся: постепенно, кусками, когда само детство давно прошло. Вот я уже в возрасте укладки экзистенциальных вещей в экзистенциальные чемоданы, как будто мы нажитое здесь туда заберём, ― а ну как и вправду заберём?.., ― а всё ещё открываю детство как состояние и всё время ― неожиданным для себя образом ― возвращаюсь к нему.
О лени и работе
…собственно, лень имеет вполне реальные шансы сойти более-менее на нет, если сделать работу естественным и постоянным образом жизни, просто не отделять одно от другого. Это я не к тому, что лень плоха. Я её тут потихонечку уже оправдываю внутри себя как естественную защиту психосоматического организма в ответ на требование постоянного напряжения. Я это лишь к тому, что она, даже если хороша, умеет нарушать те социальные связи и обязательства, в которые человек посредством работы себя встраивает, оказываясь таким образом ответственным за чужие дела и чужие жизни, с которыми связан. И вот этого нельзя допустить ― или уж ни во что такое себя не встраивать, но коли уж есть настоятельные причины быть встроенной ― приходится формировать себя под такую встроенность, даже если «материал» сопротивляется. Вот я и думаю: просто не отличать работы от жизни «вообще». Тогда лень, существо глупое, дезориентируется и не будет вмешиваться ― по крайней мере, так активно.
Об экзистенциальной оптике
Судьба вкупе с личной инициативой, давние сообщники, завели меня (я бы сказала, наконец; давно собиралась, и всё никак) ― в одно очень архетипичное для меня место: бывший пединститут, а нынче Государственный Областной Университет на улице Радио, где много жизней назад, в 1982-м (во что, честно сказать, очень странно верить: с одной стороны, между мной сегодняшней и мной тогдашней слишком невелика дистанция, а с другой стороны, то время само по себе вспоминается до нереальности далёким) ― так вот, в 1982-м я сдавала первые в жизни вступительные экзамены (и даже поступила, чтобы спустя три месяца бросить всё это к чёртовым матерям и начать совершенно другую историю, и даже много разных других историй). Оказавшись по рабочей надобности, в связи с этим проникла я в такие недра тамошнего внутренне запутанного здания, о существовании каких и не подозревала, хотя у истории моих отношений с этим учебным заведением ещё было потом продолжение, а заодно и в такие, которые помнила как неотъемлемую часть, буквально одухотворённую плоть, своего процесса, прости Господи, социальной инициации ― следственно, и самой себя.
И вот что я вам скажу: это очень сильный опыт. Сама не подозревала, что настолько сильный.
Машина времени на сей раз, как она это вообще умеет, повезла меня в двух направлениях сразу, учинив мне объёмную и цельную картинку. Одно было ― 1982-й, другое ― 1990-й, московский музей Толстого (литературный, на Пречистенке), не менее архетипичный и инициирующий, очень похожий по внутреннему устройству (и, я бы сказала, внутренним интонациям) некоторых помещений на пединститут, потому что ― старая, приспособленная под суетные советские нужды барская усадьба, ― где растерянная и дезориентированная я провела несколько незабвенных лет в качестве архивариуса.
Такие коренные места оказываются мощными формирователями, настраивателями экзистенциальной оптики.
Кто бы мог подумать, что я буду это вспоминать с такой острой, отчаянной благодарностью ― и что эти времена, мнившиеся мне тогда слепыми и тупиковыми, окажутся исполнены такого крупного, выпуклого зрения. Что такого смысла и внутренней глубокой силы полны, как выяснится, прожитые там медленные, стоячие осени, их от рождения старые сентябри и октябри, которые ― в отличие от многих последующих времён ― никуда не торопились, не знали и не имели, куда торопиться ― и через которые входила в меня полнота времён.
Странным образом оказывается ― при такой вот непроизвольной инвентаризации биографического материала ― что пустого, бессодержательного времени в жизни не было вообще. Во-об-ще. Мне это самой странно: то есть, странно чувствовать на материале собственной жизни, которая, казалось, изобиловала пустотами и тупиковыми ходами. А оказалось, эти пустоты были редкостно, на зависть плотны.
Я бы сказала так: то, что переживалось и вспоминается в том же педе, важно до смыслов, до знаний, до культурной оформленности и насыщенности, за которой, собственно, человек и суётся в учебные заведения, особенно если они высшие. Усвоенное здесь ближе к экзистенциальным (во многом предшествующим слову) структурам. Всему умному и интеллектуально значимому я научилась в других местах. А эти ― дали основу.
Об утешающем
…и вот удивительно, как маленькие чувственные радости, типа удовольствия писать удобным шариковым стержнем, ― способны по жизнеформирующей значимости (имея в виду сиюминутную жизнь, конечно ― но ведь в эту сиюминутность столько всего входит! да весь мир в неё входит) становиться едва ли не вровень с большими экзистенциальными обстоятельствами (и очень ощутимо утешать, ― налаживать душевную динамику и пластику, ― если в больших обстоятельствах что-то не так, как нам хотелось бы). На плоскости сиюминутного эти, казалось бы, разнопорядковые вещи дают проекции почти равного размера.
К антропологии работы
Работа переводит нас (вытягивает, я бы сказала) из потенциального состояния (в котором человек в своей повседневности пребывает по преимуществу) ― в актуальное. Работая, мы получаем (принудительно, м-да) дополнительный шанс быть: это ― одна из форм повышенного присутствия.
Когда-то Варлам Шаламов (вычитавши лет 25 назад, до сих пор помню, хотя, скорее всего, теперь уже и очень неточно) сравнивал рифму с магнитом, который, будучи выдвинут в хаос мира, притягивает к себе из совокупности всех возможных слов и смыслов ― через вроде бы формально созвучные слова ― смыслы, нужные в данной ситуации и формирующие её, в том числе и неожиданным для рифмующего образом. Вот работа делает нечто подобное: она ― даже формальная, типа мытья посуды ― организует мир вокруг человека, налаживает ему оптику, притягивая к нему избранные смыслы из всего их возможного и хаотического многообразия. Она рифмует человека с мирозданием, да.
Очень интересно сосуществование работы с вне-рабочими формами жизни: любопытно, что она образует с ними эдакую двуслойную (по меньшей мере) структуру, разные слои которой, при всей своей разности, оказываются между собой неким образом соединены ― как, действительно, слова в той самой рифме, ― подсвечивают друг друга; между ними образуется некий резонанс ― отдельное смысловое пространство, не существующее ни в одном из слоёв по отдельности. Два (ну, примем для простоты, что их два) слоя существования комментируют друг друга.
Кроме того, она, как ни странно ― способ вывести себя за пределы линейного исторического времени, если в неё погрузиться действительно как следует, не выныривая на всякие отвлечения. В ней, как во сне, живёшь сразу в нескольких, глубоко проникающих друг в друга временах, прожитых и непрожитых. Мне случалось иной раз (кстати, часто) из глубины работы слышать внутри квартиры такие звуки, которые отзвучали здесь много лет, даже десятилетий назад (цокот коготков собаки, умершей 31 год назад, например), чувствовать телом такое расположение предметов и людей, которого теперь не может быть, потому что нет уже ни этих людей (или их присутствия здесь), ни предметов.
И ещё, конечно, всякая работа ― это преодоление себя, своего затвердевшего наличного состояния, ― особенно так называемая «творческая»: вызывающая из хаотического небытия в бытие порядка ― новые сущности. Притом неизвестно ещё, ради чего ― преодоление: может быть, фигня какая-нибудь получится, и тогда наше саморазрушение ради неё ― попросту гибельно. Работа ― всегда сдирание с себя защищающей кожи (правда, она же и наращивает новую, но это уж потом, на следующем шаге). Всякая работа ― опыт незащищённости и риска.
К этике существования
Надо избавляться от соблазна быть виноватой. Это именно соблазн, и сильный, потому что ― очень накатанная душевная дорожка, практически сама везёт. Это даже слишком легко.
Или, в конце концов, если не поддаться соблазну совсем уж не получается ― сделать всё-таки из этой виноватости повод для конструктивной душевной работы, а не для саморазрушения и валяния в руинах. Если уж она ― предположим, допустим ― есть, так пусть же она послужит хоть чему-то хорошему.
Это я, то есть, к чему: важно научиться осознавать и принимать неверность какого-то своего шага, не разрушаясь этим осознанием, не устраивая из этого внутреннюю истерику на тему «я плохая». Не делать так очень трудно. Но совершенно необходимо.
И ещё, и ещё ― себе под нос и, главное, на ус: не надо «выяснять отношения», — а хоть бы и без кавычек: не надо выяснять отношения, если эти отношения тебе не важны по-настоящему (то есть, если, скажем, речь идёт о конфликте на уровне обмена репликами в интернете с неизвестным человеком, которого даже лица не слышно и голоса не видно) и ты ничего общего с ним создавать не будешь. Тут вообще ничего не надо выяснять: просто отпустить человека с миром. И себя отпустить с миром, да. Потому что и ты, дорогая, тоже человек. Вспоминай об этом иногда.
(продолжение следует)
Ольга, ответ принят с оценкой отлично! Не поверишь, но то, что я написал сразу после прочтения выглядело совсем, совсем иначе. Но вдруг мне показалось, что я не могу отличить тебя настоящую от той, которую ты выдумываешь. Тогда я стёр уже написанное … и тявкнул. Просто хотелось предостеречь от себя выдумывания. А «продолжение следует» буду ждать с интересом.
Игорь, штука в том, что я НИЧЕГО не выдумываю, — это условие всего предприятия в целом: это не рассказ о лирическом герое, это попытка уловить, что происходит на самом деле.
Отношение к прочитанному тексту (содержательному!) может определиться от «знакомо» через «новое» до «откровение». Но этот текст не укладывается в эту линейку. Все как будто знакомо, но и неожиданно, и отрывает в тебе самом, что присуще и тебе, но не осознавалось. Я бы не стал бы писать рецензию на эту работу (да и никто меня не просил :-), но просто с чувством приобщения к трудно уловимым экзистенциям собственного (через авторского) бытия рекомендую другим читателям, кто не чужд размышлениям о том, что делает каждого из нас уникальным существом.
Игорь, ну это же дневник по происхождению, потому и о себе самой. Мне думается, что «я» тут — предмет наблюдения, а не очарования (по крайней мере, этого последнего мне бы совсем не хотелось, а если оно всё-таки получилось, то должно быть преодолено.) Этот предмет наблюдения удобен тем, что всегда доступен и виден больше и подробнее, чем что бы то ни было другое. Мне хотелось поймать «я» в аспекте его общечеловечности.
«Дикоросль» – поэма о любви к себе самой. И это здорово! Женщина должна любить себя и выдумывать себя. Смущает лишь то, что сейчас сидя перед зеркалом, она обращает внимание не на внешность, а на свои мысли. И она не просто любуется своими мыслями, а восхищается ими как открытием чего-то нового, хотя неизвестными они является только для неё самой. Сглаживает ситуацию мастерство автора: поэма написана смачно, слово притёрто к слову.
В соответствие с утверждением автора: «Близкой к идеальной для себя я чувствовала бы такую организацию жизни, при которой мне удавалось бы каждый день выдавать … чётко сформулированную мысль …», «Дикоросль» можно было бы по аналогии с «Ни дня без строчки» назвать «Ни дня без мысли», но тогда бы пропало главное – претензия автора на оригинальность. Название «Дикоросль» – сразу ставит всё на место: перед вами не какая-нибудь окультивированная поросль, а как бы некая первозданность.
Чтобы стать оригинальной Дикоросле помогает очень простое правило: то, что принято большинством, перевертывается наоборот. Например, для большинства утро даёт очередной шанс начать жизнь заново, а ночь — подвести итоги дня. Но «Дикоросль» утверждает обратное: «…каждое утро человек с душевной динамикой моего рода имеет возможность подвести себе вполне беспощадный итог ― и каждую ночь он получает шанс начать себя заново.» Вот так «Дикоросль» синтезирует оригинальность.
Ещё «Дикоросль» учит: «не надо выяснять отношения … (… речь идёт о конфликте на уровне обмена репликами в интернете с неизвестным человеком, которого даже лица не слышно и голоса не видно)». Но тут возникает вопрос: зачем публикуется «Дикоросль», если гораздо проще послать свои мысли по прямым адресам только тем, чьи лица автор Дикоросли «слышит» и голоса «видит»?
В принципе, вопросов масса, но так как моего лица «Дикоросли» «услышать» не удастся, да и голос (при всём моем старании) не сможет появиться у неё на виду, то, по-видимому, и не следует отвлекать её внимание на их обсуждение.