Она боялась сойти с ума,
Cвихнуться, чокнуться, стать нелепой.
При всех заплакать или упасть.
Когда ее зазывала тьма,
Она боялась размазать «стрелки».
Лена Берсон
Я без вас — никто
Приходи в чем захочешь, ведь я-то пока не могу.
Я бежала вперёд, но отстала.
Хочешь в дымке похмельной и немилосердном снегу
Возле Тёплого стана?
Чтобы выпить, мы спрячемся где-нибудь за гаражом,
Нас найдут, скажут: «Вот вы…!»
Мы о родине будем всегда хорошо-хорошо,
Как живые о мёртвой.
И, коверкая яблочный бок перочинным ножом,
И вгрызаясь в надрезы,
Ничего не исправим, конечно, а все же поржем,
Лбом в сырое железо.
Что же память листает тебя, не взглянув, наизусть,
Без отрыва, запоем?
«Ты совсем ничего не боишься?» — «Чего не боюсь?»
Погоди, я запомню.
Если каждый пустяк обернулся дырой ножевой
В воспаленной оправе,
Приходи как живая, и я не скажу как живой
Ничего, кроме правды.
***
Как замирали зимы прямо на полуфразе.
Как обрывалось время прямо на полуслове.
Мы провожали Мишку, мы провожали Светку.
Мы выходили в город и уезжали сами.
Прямо на полувдохе как обрывались связи!
Милостью божьей память шарит в своем улове:
Шапка в окне вагона, плечи в сырую клетку,
Так отзывались болью и оставались снами.
Вроде чужого счастья, виданного когда-то,
Вроде чужой квартиры, пахнущей свежим мылом,
Вроде чужой парадной, выстуженной до дрожи,
Вроде дешевой куртки, выпачканной известкой.
Где остается имя — не остается даты.
Где остается дата — не остается смысла.
Синие эти строчки, бьющиеся под кожей,
Я собираю вместе осатаневшей версткой.
Видишь, как много надо для остановки сердца,
Как за «Москвой товарной» каждый стоп-кран захватан.
Мы никогда не станем тем, кем уже не стали,
Нас не согреют больше те, кто когда-то грели.
Нам не успеть ответить, выдохнуть, отвертеться.
Солнце ложится в лузу, чуть погодя, закатом.
Запах жасмина, скажем, спящий в гробу хрустальном,
Вдруг разбивает в брызги первый сквозняк апреля.
***
Вот вам сказка. Год, положим, тридцатый.
Вот Мария, потерявшая брата.
Это Лазарь, не доживший до марта,
И Марию потерявшая Марфа.
Взяли Лазаря не прямо на сцене,
Но под занавес «Собаки на сене».
В элегантном сюртучке Теодоро.
Не снимайте, говорят. Ненадолго.
Прямо в туфлях довели до машины.
Память вывернулась глазом мушиным.
Сладкий ветер и кутья под ногами.
Вот, выходит, и пришло, чем пугали.
Марфа плачет на плече у соседки,
В передачу положила конфетки.
Взяли только раз у ней передачу.
А второй раз не берут. Выбыл, значит.
Значит, выбит «городок», если выбыл.
Плачет Маша, чтобы муж не увидел.
— Что же ты за гэпэушника вышла?
— Потому что очень был симпатишный.
Потому что угощал шоколадом,
И любил не как хотел, а как надо.
Что ж ты, Лазарь, не воскрес, что за прятки?
Крылья белые на обе лопатки.
Не обнимут сестры бедного братца.
Да и верно ль, что врази расточатся?
Только карточка ч/б в рамке сальной.
И ни правды никакой, ни осанны.
***
Голубоглазый высокий Кеша, хирург от Бога,
С войны привез медсестру Антонину Палну.
В Варшаве была у него пани, а также панна,
И, в общем-то, все удивлялись, что выбор пал на…
Когда от баб, ну, действительно, нет отбою.
С другой стороны — нет особо, когда романиться,
Потому что десятки за ночь с гангреной газовой.
Ну, а руки у Кеши — прямо как у Рахманинова.
И встретишь нечасто такого голубоглазого.
Антонина-то Пална
Его берегла и баловала.
Покупала ему печенье, вязала кофточки.
Было дома у них — ну как в операционной.
И селедка под водку разложена порционно,
И разделана по-хирургически,
Вплоть до косточки.
Если Кеша бывал в настроении элегическом,
Он садился к роялю. Печенье крошил синичке.
А с войны у него осталась одна привычка —
И не то, чтобы травма,
Скорее, пустая трата
Бесконечного времени, грязь на сетчатке мира,
Сбой в движении анкерного колеса.
Мыть стерильные руки, тереть и тереть их мылом.
Не особенно часто. Каждые полчаса.
***
Я тогда жила, я носила ваш слабый крепдешин,
Надо мной рвались паруса твои, темная сирень,
И небрежно так под ключицу мне навсегда зашит
Яд больших надежд, соблазнявших как голоса сирен.
Я стояла там, где сходились вы, чтоб хлебнуть пивка,
Я махала вслед, не глотая слез, а глотая пыль,
И не знаю как, провожая вас, я попала в кадр,
В черно-белый век, что пошел-пошел на сквозной распил.
Я вошла туда, со шнурка на шее снимая ключ.
Отмечая локтем его углы, не включала свет,
Где стучал по кругу секундной стрелки голодный клюв.
Минус пять, кукушечка, городов, минус десять лет.
Я писала письма, сминая горе слепым комком,
Я зерно бумаги губила плотным пыреем букв.
Я жила, жила, я дышала на сквозняке таком,
Забивавшем слово в мою гортань, будто гвоздь в каблук.
Господа мои-облака мои пролетают над.
Дай-то бог забыть. Ни за что не даст, будто глух и нем.
Я без вас никто, своего со мной только этот яд,
Что твоей рукой впопыхах зашит под ключицу мне.
***
Она боялась сойти с ума,
Cвихнуться, чокнуться, стать нелепой.
При всех заплакать или упасть.
Когда ее зазывала тьма,
Она боялась размазать «стрелки».
Она держалась — бог знает, сколько,
За эти стены,
За эти вещи,
За эти вымытые тарелки.
На правой, смуглой, я помню кольца,
И аметистовый узел вены.
Изюм с корицей — на робкой левой.
Все меньше perfect, все больше past.
Когда все выцвело, почему
Несовершенное время плача
Отвердевает, рельеф меняя?
И как ни всматривайся во тьму —
Там только ночь, и дыханье моря,
И запах соли, и запах йода,
И ошалевший вопрос: «Домой, а?»
Звучит как кода.
И если мы ничего не значим,
То я не знаю.
***
Механизмы костей, сухожилий и мышц,
Накидавшись последним рассветом, как «беленькой»,
Мы вскрываем как реку отчаянный смысл.
Мы спускаемся берегом.
Город вздернутый господом на каланчу,
Помяни меня, что ль, как заблагорассудится.
Я в открытые двери твои колочу
С остывающей улицы.
Сколько дом ни корми, он подобран как волк,
Он дрожит у вокзала посудой надколотой.
Одеяла стекает расплавленный воск
От прибытия «скорого».
Это улицы, снятые с горла бинты.
Это поезд, влетающий в город как конница.
Если это любовь, а не я и не ты,
То когда это кончится.
***
В день, когда мне перелили собачью кровь,
Слишком густую для вен на моей руке,
Корка запекшихся в горле горючих слов
Треснула как ледостав на сургуч-реке.
Как закипала, скрипя зубами, ее орда,
Двигаясь к устью, желанию вопреки.
Каждый осколок царапал мою гортань,
Каждое слово вскрывало гранит реки.
Но заполняла сосуды собачья кровь,
Светлая и горьковатая как елей.
Лютую нежность, укрытый снегами схрон,
Я защищала, чтоб как-нибудь уцелеть.
Я замолчу, но каждый, кто имя рек,
Кто торговался, врал, не пускал во тьму,
Сколько вмещается в ваш человечий век
Нечеловеческой близости ко всему?
Как в беспощадном рассвете, на самом дне,
Жарким дыханьем внезапно охватит лоб.
Больно тебе? Не больно тебе? — Не мне.
Страшно тебе? Не страшно тебе? — С чего б?
Дорогая Елена Берсон,
не знаю, каким «дыханьем мне внезапно охватило лоб».
Любому существу должно быть понятно, зачем это существо
что-то пишет, турбуется о «светлых и темных стихиях слов…»
В сетях много такой странной турбующейся Фауны. И флоры и фауны. Флоры, однако, больше, чем фауны.
Слово «г р а н и т» вызывает у меня совсем другие, далёкие от всей
флоры и фауны мысли. Отсюда и произошёл мой коммент:
. . оделася вода в гранит
мост над Невою говорит
откуда кровь взялась собачья —
из схрона, снега, Иртыша
возьми ты с воза сургуча
прости что просто так сплеча
лютую нежность, безумье Петра
топот копыт
ты скажи мне, когда
жарким дыханьем поют провода
:::::: разумеется, я не сравниваю свою «гаврилиаду», которую способен изо-
бразить любой фаун и даун, знающий алфавит.
Но только А. С. Пушкин мог написать:
*****
В гранит оделася Нева;
Мосты повисли над водами;
Темно-зелеными садами
Ее покрылись острова,
И перед младшею столицей
Померкла старая Москва,
Как перед новою царицей
Порфироносная вдова.
Люблю тебя, Петра творенье,
Люблю твой строгий, стройный вид,
Невы державное теченье,
Береговой ее гранит…
:::::::::::::::::::::::
И чтобы закончить на оптимистической ноте — немного из Л. Б-сон
Снег выпадет на снег и над землею стылой
Все станет на места и посветлеет вдруг,
А память как брусок хозяйственного мыла
Почти сойдёт на нет и выскользнет из рук,
Когда мои слова окажутся невнятны,
Как чей-то силуэт, нырнувший в темноту,
Как лай собак вдали и выцветшие пятна,
Пролившейся на стол рябины на спирту,
Останется печаль, пригретая тобою,
И прямо над тобой бескровный небосвод.
Подумай обо мне, как думают о боли,
Которая прошла, которая вот-вот…
*****
Если Ваши строфы из последней подборки
мне (и кому-то ещё) показались невнятными, это — не Ваша печаль, а моя.
Не допрыгнул, скорее всего. И Медный всадник тянет
неведомо куда. Желаю Вам тысячи прекрасных строф…
«Сколько вмещается в (ваш) человечий век
Нечеловеческой близости ко всему» !
Ностальгия никого не отпускает. Не суть важно, признают или нет. Как могут, пишут о прошлом.
Мне понравилась эта подборка, своего рода реквием по безвозвратно ушедшей эпохе в отдельно взятой стране, а также по суровой молодости и по ушедшим друзьям, по прошедшей жизни. Все эти образные, стильные стихи замешаны на горечи, сквозят неподдельным чувством. Как правило, до конца непонятно, о чём речь, но это часть творческого метода.