©"Семь искусств"
  май 2022 года

Loading

Многие верят, что в конце концов он нашел, что искал. В одной пещере выпив беловатой воды, «лунного молока», он заснул, но проспал всего пять лет и три месяца. Проснувшись и выйдя из той пещеры, он застал все таким же, каким и оставил. Тем не менее, он стал всех уверять, что во сне разговаривал с Истиной и много раз, покинув собственное тело, путешествовал по миру налегке.

Андрей Лазарев

МИЛЫЙ ИНДРИК

(окончание. Начало в №4/2022)

ЧЕТВЕРТАЯ ПЕЩЕРНАЯ СКАЗКА

Андрей ЛазаревВ готской стране, что на полудне, все это было. Нашли враги, как саранча — оттого и прозвали их потом сарацины, саранчиным народом, — и стали страну разорять. Король готский в первой же битве погиб по злому пророчеству, а все князья, кто по трусости, кто по жадности, к сарацинам на службу пошли.

Все, кроме двух или трех. Эти веру свою продать не захотели, с немногими верными им людьми в горы укрылись. А сарацины и там им покою не дали, не отдохнуть, не сил подсобрать — наседают, проклятые. Что ни день, то потери.

Наконец, князьям пришлось разделиться, и один, самый храбрый и молодой, встал с самого краю — первый удар на себя принимать. А жена его молодая, что с ним в горах высоченных скиталась, сына ждала. В одну ночь и князя, и все его войско сарацины убили. А княгиня в пещеру ушла, куда проход одна старуха, нянька ее, только и знала. Враги ее ищут, сквитаться хотят полным счетом со строптивыми готами — иной раз она их дикие крики совсем рядом слыхала, когда они ущелья прочесывали.

Жила она хуже некуда, а все же в один день еще горше все сделалось. До тех пор ей пищу старуха носила, да померла. Пришлось ей самой в долину спускаться — то у голубей гнездо опустошит, то из готов, кто выжил, чем-то поделится. Только никому она не открывала, кто такая, боясь за ребенка, что под сердцем носила. Порой так голодала, что ночью к врагу в лагерь прокрадывалась, из котлов их походных что могла, то тащила.

Пришел срок, родила младенца. В пещеру свою нанесла что помягче и понежнее — пуху птичьего, перьев, травы снизу охапку, все пыталась сыну жизнь скрасить. А сарацины тогда как раз сильный урон от двух выживших князей терпели, и озлобились очень. Она еще глубже в пещеру ушла, и все ждала, выжидала, когда вниз можно будет спуститься. По первоначалу молоко у нее в груди не оскудевало, мальчик и сыт был и доволен. Он в пещере как родился, так и оставался, и глазенки к темноте попривыкли, а сам без света дневного был белый, как молоко…

Перебились так с год — мальчик уж ходить начал, о стенку пещерную опираясь. И очень чудесный был мальчик: во мраке, в сырости, уже и не в сытости — а все весел. День-деньской детскими словами песенки пел.

А однажды княгиня пошла опять за припасами — да и одежку какую-нибудь сыну найти — спустилась вниз и врагам в руки так и попала. К тому времени они снова повеселели — двух князей разгромили, не было им теперь никакого отпора в готской стране. Хоть и веселые, а своего упускать не хотели. В худой замарашке княгиню, конечно, никто распознать не сумел, да уж больно она им была подозрительна: держится гордо, откуда явилась, не сказывает. И увели они ее, как рабыню — откормить чуть-чуть, и продать.

А мальчик, белый как молоко, дня два пропел — он привык уж к материнским отлучкам — а на третий задумался. Водицы горной попил, соснул немного и пошлепал к выходу, туда, куда мать всегда уходила. Выглянул — и с непривычки ослеп. Постоял-постоял, и все же стал чуть-чуть различать. Белым мир ему показался, по зимней студеной и снежной поре. Враждебный мир, одни кручи и ветер, и орлы вьются в простуженном небе. Никому тот мальчик не нужен был, кроме матери, да ее далеко уж угнали.

Расплакался княжий сын, мать покликал, и вернулся в пещеру обратно. И сам он не видел, как от такой жизни и по заслугам своей невинности, от Бога особенность получил: светиться сам начал. От кудряшек его, от молочного тела сияние шло.

Побродил-побродил и помирать уж собрался. Он, хоть и малый был, все понимал. Простую молитву, что мать научила, прочел. Только с прибавкой такой: «Господи, никому я не нужен, кроме Тебя. Спаси меня и помилуй, и определи, как мне быть, потому что я сам по малому возрасту и неразумию того понять не могу. Слава Тебе, Господи!» Произнес и лег на плоский камень, что ему кроватью служил — помирать.

А как проснулся, увидел сияние. Чудный зверь ласковый над ним склонился и произнес: «Не печалься, сын человека. Оба мы с тобой пещерные жители. Оба в глубины уйдем, своим светом светить, до тех самых пор, пока людям опять не потребуемся». И увел светлого мальчика за собой.

А через множество лет его мать, в плену как старушка усохшая, воротилась — сына разыскивать. Поспрашивала людей — из готов, что еще там остались, и простых сарацинов, работников. Никто ребенка ее тогда, давно не находил. Никому до него не было дела. А только стал по ночам появляться у ворот местной церкви странный юноша, белый, как молоко, и светящийся, будто месяц небесный неяркий. Слов не говорит, постоит, постоит, на человека ночного помолится, подождет и уйдет…

БЛИЖЕ: МУЗЫКАНТ

Как-то раз пришел человек к моей пещере и долго с ноги на ногу переминался, не говорил.

А потом незнакомым голосом старика заявил:

«Хочу тебя музыкой поразвлечь».

И раздались звуки, ужасные, да еще и не в один инструмент, а как будто во много. Уж, на что их всех-то можно счесть на три в наших краях: рожок, горшок да лук со струной — а здесь звучало так плохо, словно их сделалось по меньшей мере двадцать разных.

Пять дней он приходил на рассвете и играл. На шестой я обратился к нему.

«Добрый человек, — сказал я. — Знаешь ли ты, зачем я здесь поселился? Я сам иногда играю на свирели, но признаю, что тем самым впадаю в малый грех, о чем полагается сожалеть. Если хочешь, давай поговорим… Кажется, так будет лучше тебе и мне. Ты так не думаешь?»

«Чего не знаю, того не знаю, — равнодушно сказал мне старец, когда отдышался после всех тяжких усилий, предпринятых с целью оглоушить меня. — А только все меня гонят, а ты не можешь. Поэтому слушай».

Так мой мучитель завел привычку приходить каждый день и, хотя неподолгу, но зато прегнусно терзал мои уши своими сельскими благозвучиями. Причем выбирал он то время, когда остальные сельчане не наведывались, да и не могли, потому что работали — мой старик, видно, бездельничал.

Однажды ему в отместку я сам рукой заколотил по горшку, думая перестучать; так он обрадовался, весело заголосил, я и разбил горшок. Через неделю мне брат Андрей принес новый из монастыря, и я за него молитвы вознес.

Старик еще долго продолжал приходить и лишь недавно куда-то делся.

ДАЛЬШЕ: КОЛОДЕЦ

«Ну, монашки, кончились сливки и сытная кашка, пора загривкам худеть, а вам за нас порадеть! Работать пошли!», — сказал нам с братом отец.

«С какой это, батюшка, стати? — учтиво спрашиваем мы. — И так в трудниках состоим при нашем монастыре, что вам известно, и за день, знайте, так бывало намучаемся, что и на вечерню нас не пускают…То сыр варить, то яблоки давить, то жир вытапливать, уж увольте…»

«Слушай ухом, а не брюхом! — злится отец. — Сушь в шею дышит. Скоро вся вода книзу сойдет. Будем рыть всей деревней колодец, как ваш монастырский. И с воротом, и с ослом — чтобы воду пускать в огород. Так что давайте, ртов не разевайте, рук не воздевайте, рясу в скатку и за лопатку!»

И зря мы упрямились, вот как вышло. Потому что ничего веселей той колодезной каторги я не припомню. Отец по хромости лишь наверху зубоскалил, да от матери репу носил, а землю внизу мы кайлом отмотыжили, малолетки, да с десяток мужиков росточком поменьше. Даже на ночь в кельи не шли — так и бухались на солому у края колодца. Бабы подходили да охали, отродясь у нас таких колодцев не рыли, ну кто на заднем дворе дырку просверлит на один жаркий месяц, когда лень в горы тянутся с кувшинами, так разве сравнишь! Пядей в сто он вышел, не меньше. Щенок один наверху разбрехался, так его нам на голову скинули.

Потеха — не грех, это не страшно.

Потом я узнал, что нам вовсе не был нужен колодец. Это Старец попросил у отца, чтобы он увел нас домой из монастыря и что-нибудь поручил. Зачем он так попросил, я не знаю.

ПЯТАЯ ПЕЩЕРНАЯ СКАЗКА

Среди ходивших с Платоном по Саду был некий юноша с Крита, искавший повсюду благоволения богов. Испытывая особую страсть к чудесному, этот юноша часто отрывался от вереницы учеников, следовавшей за учителем, и бродил по окрестностям. Он лазил не только по скалам и бухтам, изучая морские приливы, но и по деревьям, которые показались ему примечательными и чьи ветви были способны выдержать его вес.

Услышав раз от учителя историю критянина Эпименида, который проспал в некой пещере пятьдесят восемь лет, а потом спас Афины от скверны, этот юноша объявил себя его родственником. Рассказывают, что после этого он обошел весь Лакедемон, ища кожу Эпименида, покрытую таинственными письменами, но не нашел. Однако с тех пор его заносчивость и горделивость поистине стала безбрежными. Так, он заявил, будто бы первый философ по имени Пифагор не спускался в критские Иды, а называл так собственный погреб, где скрывался все время от своей смерти до воскресения. Также этот юноша уверял, что нашел ту огромную яму, куда свалился и умер другой известный мудрец, засмотревшись на звезды. Он звал туда Платона и многих учеников, но никто за ним не последовал.

Многие верят, что в конце концов он нашел, что искал. В одной пещере выпив беловатой воды, «лунного молока», он заснул, но проспал всего пять лет и три месяца. Проснувшись и выйдя из той пещеры, он застал все таким же, каким и оставил. Тем не менее он стал всех уверять, что во сне разговаривал с Истиной и много раз, покинув собственное тело, путешествовал по миру налегке.

К большой досаде этого юноши, хоть его спину после пещеры тоже покрыли странные письмена, будто процарапанные когтем зверя, никто не пожелал эти знаки списать и даже просто прочесть. Сам он, как ни старался подладить медные зеркала, не мог их разглядеть.

Говорили также, что он пытался заниматься гаданием, но видел не будущее, а только прошлое и лишь ускользнувшее от современников. Умер он в возрасте двухсот с лишним лет неподалеку от Рима, и к тому времени письмена у него на спине почти все стерлись и заросли. Тем не менее его кожу не стали хранить, как кожу Эпименида, а по решению римских старейшин, сожгли вместе с телом.

АРТЕМИДОР: Одному человеку приснилось, что на голове у него выросла олива. Человек этот стал ревностным философом не только на словах, но и всем своим образом жизни, потому что дерево это вечнозеленое, очень крепкое и посвящено Афине, которая считается воплощением мудрости.

БЛИЖЕ: МОЕ РАЗУВЕРИЕ

Иногда мне казалась смешной сама мысль, что Господь может оказаться здесь, в этой стылой пещере.

А потом еще мнилось, что Господь и есть сама жизнь в том ее разноцветии, которого я и раньше так сторонился. В траве, в облаках, в ручье, даже в потертых сандалиях — но не во мне! Не во мне. Потому что я, забившись в эту нору, вижу только отчаяние. Оно заслоняет Господа, вытесняет его из меня — быть может, этого отчаяния — ничтожная часть, крохотная, песчинка по сравнению с Его великолепием и безграничностью — но надо же быть такому, что все время какие-нибудь песчинки попадают мне на глаза. И что, что мне делать теперь, ничего не нашедшему? Уйти из норы и наложить другую песчинку? Бросить монашескую жизнь? Завести другую, не менее и не более меня отстраняющую, отвлекающую, уводящую от Него?

А есть ли вообще та жизнь, которая к нему приводит? Не все ли дороги ведут к нему? Или такой нет ни единой? Может, все жизни отводят? А только то, что их роднит, в чем они схожи — все, до последнего пересчета… Но ведь это так мало, и так животно. И монах, и душегубец, и король — каждый дышит, ест, пьет и спит, и отправляет все, что надо, обратно в природу. Это то, что заложил в нас Господь во всех без пропуска. Неужели на этом — самый явственный Его отпечаток? В этом ведь жизнь и растительная, и звериная. Точно кажется, что ни ум и ни способность истолковывать его слово не приближают к нему?

Как мне приблизиться к Господу, если молчит он в ответ на все молитвы?

ШЕСТАЯ ПЕЩЕРНАЯ СКАЗКА

Пока раздраженные, потные легионеры сбивали взрослых в шеренги и пинками гнали их к храму Артемиды и Цирку, мальчишки играли в камушки за огромным зданием Библиотеки. Только когда от Цирка донесся протяжный гул зрителей, они опомнились и заметались. Семеро бросились прочь от города и спаслись.

Эти семеро, пробежав не больше версты, уже запыхались и нырнули в пещерку передохнуть. Торопливо набросали камней, чтобы замаскировать вход. И только после этого, глядя расширенными глазами друг на друга, взялись за руки, и, сев на корточки, стали молиться и плакать. Потом, отдышавшись, намолившись, начали осматриваться. Малыш первым нашел родничок и позвал всех остальных. Они не спеша напились. Вода была какая-то странная, терпкая, тяжелая, она провалилась и легла в животах, словно камешки в реку.

«Вот так, и поспите…» — раздался вдруг тихий голос, похожий на шуршание.

Голос не то чтобы обращался к детям — он сам с собой рассуждал.

«Это ведь лунное молоко, — объяснил он. — Поспите, отдохнете, а там, глядишь, все и образуется».

Ребята не испугались, а только поворочали головенками, пошептались и решили еще помолится, по-особенному, как учил их отец Игнатий из Самосаты. Голос больше не звучал. Думали было еще поболтать, даже расселись на камнях, но: «Спать! Спать!», — строго сказал тот же голос из мрака, и их тут же сморило. Так и заснули, кто где сидел. А когда все ребята заснули, кто-то пробрался к ним, пошуршал, повздыхал по-звериному, ткнулся в бок одному и другому, и, что-то ласково пробормотав, убрался обратно во тьму.

А дети, проспавшись, потянулись, протерли глаза, и решили узнать, как там снаружи. Отвалили камни, тихонько пробрались в город. И узнали, что прошло сто пятьдесят лет, и что вера Христова восторжествовала по всей ойкумене.

ГОВОРИТ МИЛЫЙ ИНДРИК

В своей келейной стылости ты делил посетителей на два вида. И различал по первым словам. Если взывали к святому — это значило снедь и вино, если кликали беса, грешника, еретика, просто собаку — скорее всего, камни. Или навоз. Его притаскивали в корзинах мальчишки, воображая, что это очень смешно: закидать падшего коровьим дерьмом. Навоз, как ты вскоре выяснил, отлично горит в просушенном виде. Горит и пускает жирный, желтый, едучий дым.

РАЙМОН ЛУЛЛИЙ: Встретил однажды Любящий среди трудов своих отшельника, который спал близ красивого источника. Любящий разбудил отшельника и спросил его, не видел ли тот во сне господина его. Ответил ему отшельник и сказал, что пленены были любовью мысли его во сне и наяву. Очень обрадовался Любящий, что нашел он товарища по плену своему, и заплакали оба, ибо не много было у Господина таких слуг.

АЛКУИН: Что есть слово? — Предатель мысли. — Кто рождает слово? — Язык. — Что есть язык? — Бич воздуха. — Что есть воздух? — Хранитель жизни. — Что есть жизнь? — Радость счастливых, печаль несчастных, ожидание смерти — для всех. — Что есть человек? — Раб смерти, гость места, проходящий путник.

БЛИЖЕ: БРАТ АНДРЕЙ

«Есть ли у тебя мышь в пещере? Поймай ее и посади в горшок. Смотри на нее и радуйся, что ты не мышь».

«По ночам меня леденит не холод и не снег, а множество мыслей. От них руки мои начинают дрожать. Глаза мои наполняются белым цветом».

«Я был таким же, как ты. Мои руки дрожали, они не могли ковать железо, плести корзины и молотить зерно. Мои глаза не могли больше читать священные книги. В устах моих замерзали слова молитвы и не выходили наружу. Я не знаю, куда мне идти с тех пор, как я вышел из кельи. Когда выйдешь ты, я это увижу».

«Как ты сможешь увидеть?»

«Церковь — голова человечьего мира. Каждый из нас, и ты и я — ее волосы. В чем разница между одним волосом и другим? Я увижу, что сделаешь ты, когда узнаешь, что идти тебе некуда. Когда ты насмотришься на облака, и наплачешься над травой».

«Так сломай эту стену. Выпусти меня, брат Андрей. Я не знаю, куда я пойду, но я не хочу умирать».

«Нет. Потому что тогда ты будешь спрашивать у меня, куда стоит идти. Я сказал отцу-настоятелю, что пора тебя затворять навсегда. Скоро придут гончары и заложат камнями отверстие».

ГОВОРИТ МИЛЫЙ ИНДРИК

Впереди перся отец-настоятель, а за ним целая торжественная процессия из монашеской братии и гончаров. Настоятель, старчески скрипя и прокашливаясь, огласил письмо от епископа: “Еретика должно заложить камнями до смерти, дабы неповадно было прочим грешить гордынею. Ибо что есть аскеза, как не прелесть для неискушенной братии? Замуровать надлежит в константинов день, а до той поры пещеру окуривать и молиться за душу падшего брата. Еды ему не носить.”

Приходской священник, как всегда, недопонял, о каком таком искусе пишет епископ. А та солдатка, что досаждала тебе своими сопливыми чадами и вопросом, когда же вернется хоть один их отец, прониклась злейшей мстительностью и завопила: “Лишь бы мой муженек воротился до константинова дня! Уж он-то камешки уложит, так уложит!”

Но, кстати говоря, большинство твоих односельчан опечалилось. Нет, мол, у них, теперь заступника перед богом. И так жизнь тяжелая, а еще святые спиваются.

Ты все это проспал, поэтому я тебе и рассказываю.

ДАЛЬШЕ: НА СЕНЕ

А луг у нас был один на всю деревню, зато большой. С одной стороны — крутой склон Молельной Горы, со второй — Петельный ручей, ну а с третьей — река Играйка, неширокая, но очень быстрая. До того она весной вся бурлила, что по берегам ничего не росло, ни деревца, ни кустика, только к осени трава поднималась. На этот берег наши обычно стаскивали сено, и перевивали его ивой с ручья, в шалаши заделывали. Как густо пахло цветами в таких шалашах! И клевером, и ромашкой, и дикими маками! И часу не пролежишь, а уже — глядь, о чем-то грезишь.

Старец нас отпускал туда, когда для послушников в монастыре работы никакой не оказывалось — редко, но отпускал.

Лежим, однажды, и вместе мечтаем.

С нами еще часто ходил Гийом, сын богатого гончара, он как раз на том лугу пас стадо отца. Толстощекий, глазастый, и говорливый — ну словно петух! Бывало, едва к монастырским воротам из келий подойдем, он уже заливается! А уж в сене когда лежал, то совсем одуревал.

Слышал я, говорил этот Гийом, есть такой лес заповедный, Герцинский. И водятся там прекрасные женщины, которые летают по воздуху с теми, кого полюбят. Вот, говаривал он звенящим от радости голосом, представляете, вы, монашки, не просто прекрасные женщины, а крылатые. Феи. Здесь у нас одно сено и грязь и горшки от одного края деревни до другого, а там — прекрасные женщины с крыльями. А дальше, говорят, чудные страны…

Мой брат Андрей, он тоже тогда в нашем монастыре послушание проходил, это потом только ушел — тут разволновался.

Что, говорит, жук мордастый, надоело тебе коровок пасти? Хочешь с дьяволицами в том лесу блудовать?

Пастушок задрожал: нет, говорит, что ты, ну что ты. Хочу рыцарем стать.

Брат не успокаивался. Ты пастух, и будь пастухом. Я и брат мой будем монахами, потому что так Господь нам указал, и у Старца мы учимся. А ты должен стадо пасти. Если каждый захочет быть кем-то еще, то что же получится? Весь мир развалится. Монах — он монах, а пастух — он пастух! Ну а ежели выучишься, как положено, у отца, гончаром станешь.

Вы — другое дело, насупился наш мечтатель.

Мы еще полежали тогда, помолчали, а через год, может быть, исчез наш пастух. Говорят, прибился к одному отряду, вроде как к важному рыцарю в оруженосцы пошел. А брат тоже ушел, только позже — искать мудрости по монастырям и городам. А на лугу том, понятное дело, теперь другие мальчишки сидят, разговаривают.

РАЙМУНД ЛУЛЛИЙ: Купил Любящий день слез за день размышлений и продал день любви за день печали, и умножились в нем любовь и размышления.

БЛИЖЕ: РЫЦАРЬ ГИЙОМ

Незадолго до константинова дня, оставшись совсем без еды, я впал в уныние. Даже молитва не прибавила света. И вот я услышал шаги. Очень странные — как будто бы великан в крошечных сабо со стыдом крался к пещере. Или стайка нехристей-гномов, для пущей скрытности забрались друг другу на плечи, и погромыхивая своими лопатками и кирками, явились полюбопытствовать — кто там забрался в их царство, не покрадет ли он что-нибудь из неучтенных сокровищ? Я даже представил себе неловкого гистриона на ходулях, который тряско подволакивает весь свой фиглярский скарб, шары и погремушки — спасается от нашего крикливого настоятеля и его младших праведников. Но прервал мои фантазии голос. Он был незнаком и знаком одновременно.

«Я Гийом, — сказал этот голос. — Помнишь меня? Я вернулся».

Гийом начал рассказывать — скучным, далеким голосом, звучащим как будто бы из бадьи с простоквашей. Рассказал, как тащился по синей чащобе дальнего леса за одним бедным, но благородным рыцарем, к которому нанялся в оруженосцы. Рыцарь собирался в поход за Гроб Господень. Они как-то потеряли друг друга на самых подходах к Герцинскому лесу. А потом из пограничного оврага Гийома гулко спросили: “Кто-о-о ты-ы?” и оттуда поперли мужланы в звериных шкурах. Быстро повязали его крепкими жилами и поволокли продавать — глубже в лес.

Рассказал, как на поляне, куда его принесли, подвешенного между жердями, словно тушу оленя, он увидел отдельно: голое, синеватое тело своего мертвого рыцаря и горку его благородных доспехов. Разбойники сожалели, что пришлось им убить такого мощного, дорогого мужчину — а Гийом болтался между жердей, скрипели жилы-обвязки и шел затяжной, мелкий дождь, от которого всегда становится или очень светло, или очень гадостно на душе. Рассказал он, как мужички после его бессильных криков и воплей заткнули ему рот рыцарским поясом и тут же придумали хитрый план: обрядить его в благородного и продать подороже, с дальним прицелом на жирный выкуп. И стал мой бедолага ряженным рыцарем. В этом месте рассказа его голос зазвучал неожиданно гордо. Хотя, может быть, мне почудилось.

Дальше он долго рассказывал про житье в Герцинском лесу. Какие там водятся огромные, мохнатые дикие лошади. Как незаметно крадутся лесовики и как режут на редких дорогах заблудившихся степняков. Как ждут пресвитера Иоанна и гоняют, с воплями и пожарами, страшных волков.

Собственно говоря, женщина в Герцинском лесу ему-таки встретилась. Конечно же, не крылатая. Чернявая, высоченная и деловитая. “Экий миляга!”, — заявила она, тиснула его за плечо, а ночью разрезала жилы-обвязки и увела в новую чащу — от безусого работорговца, который уже собирался по тихому спровадить весь свой товар в какой-то разбойничий замок.

В новой чаще ветки оказались упругие, жесткие, и иногда сплетающиеся в паутину. А вскоре босоногая фея опоила ночью Гийома отваром, и привела в чащу другого барыгу, и продала Гийома ему как настоящего рыцаря, а тот — еще кому-то перепродал, с большой выгодой для себя. В общем, все эти годы этот бедняга путешествовал по чащам сказочного леса, из плена в плен, среди красавиц, купцов и бандитов, понемногу теряя доспехи и возвышенные мысли. Нашлись бойкие, умелые люди — они вместе заняли одну из дорог, что потеснее. Щипали купцов, остервенело пробивавшихся со своим перечным грузом из Италии ко дворам разных северных государей. Гийома все принимали за настоящего благородного рыцаря.

Я помолился за него.

«А что был за стук, когда ты пришел? — спросил я потом. — Ты ходишь с копьем?»

Он закряхтел.

«Култышки, а не копье, — сказал он наконец, — ноги мне там отрезали. Хожу теперь на руках. Лекарь тамошний, ну, в лесу, сделал мне такие чурбачки на ноги и как будто перчатки для рук. Смотри! Вот как ловко! У нас в лесу такие мастаки на култышки. А! А! А! Чудо! Смотри!»

Я услышал, как на тропке запрыгали прочь и захрустели попавшие под култышки камешки.

Он, бедняга, забыл, что как раз посмотреть я не могу.

Потом шум снаружи затих.

«Говорят, ты уже не святой, — сказал он вдруг с обидой. — А просто бес. А чего мне с бесами разговаривать».

РАЙМУНД ЛУЛЛИЙ: пела птица в ветвях, среди цветов и листьев, и ветер шелестел листьями и приносил запах цветов. Спросил Любящий у этой птицы, что значит шелест листьев и запах цветов. — Ответила птица: — Листья значат в своем движении покорность, а запах — страдания и невзгоды.

ДАЛЬШЕ: ПО ПУТИ В РИМ

Когда умер старый настоятель, друг Старца, на капитуле выбрали настоятелем монаха из местных, которого уже тогда называли Святошей. Святоша забыл и о Старце, и о его святом деле. Он занялся варением сыра, и строительством мельниц, и виноградарством: труды наши удвоились, а время молитвы стало меньше почти вполовину.

Старец давно научил нас читать, и брат Андрей пристрастился к этому делу гораздо сильнее меня. Вскоре после того как Святошу выбрали настоятелем, брат отправился путешествовать в Рим, в парижскую школу. Я провел в монастыре еще пару лет, но потом тоже собрался в дорогу. Меня влекли вовсе не книги: ведь Старец нам объяснял, в какой из обителей хранятся чьи мощи. Головное аббатство было мне по дороге, я надеялся узнать там о брате Андрее — он не мог пропустить столь богатое собрание книг.

Я пошел с гончарами, они направлялись на бургундскую ярмарку, везли свой товар. Через шестеро суток мы остановились на ночлег у подножья холма. До ближайшей деревни, по словам гончаров, было дня четыре пути. Но ближе к вечеру на вершине холма разбили свой лагерь бродячие гистрионы. У них был огромный шатер из лоскутной материи, в телегах они везли свой странный скарб, цветастые бурдюки, доски, костяные шары, разных кукол, большие бухты веревок, лютни, цимбалы и барабаны. Среди них было несколько женщин. Всего их было, наверное, столько же, сколько и наших, человек десять-двенадцать. Они разожгли костер и стали петь громкие песни.

Вскоре гончаров, как они ни боялись, разобрало любопытство. Один углядел при свете костра на вершине женщину помоложе, взобрался чуть-чуть на склон, и стал дерзко кричать:

«Эй, красавица, я вижу отсюда, что у тебя есть прекрасный лужок!»

Женщина и еще несколько гистрионов немного спустились, и она со смехом спросила:

«А что тебе за дело до моего лужка?»

«А у меня коняга хороший! Пусти конягу на лужке попастись и испить водицы из твоего колодца!»

Девица ему прокричала: «В моем колодце не простая водица, а чистый нектар! Да к колодцу пещерка ведет, а на дверях той пещерки стоит бравый воин, и со всех прохожих мзду собирает! Нектар-то недешев! Приходи, когда с ярмарки возвратитесь, и товар продадите!».

«Так у меня и сейчас деньги есть», — важно отвечал наш гончар во всю глотку.

«Столько не будет!», — сказала она презрительно.

Так они перекрикивались и смеялись на всю лощину, а потом она углядела меня:

«Да с вами монашек! Ну, теперь точно разбогатеете! А монашка я бы пустила напиться за грошик…»

«Почему?», — обиделся гончар.

«Твой коняга, небось, большой грубиян, весь лужок мой истопчет…А у монашка, сразу видать, конек молодой да пригожий, почтительный, нежный…»

Гончар фыркнул. Я покраснел.

«Эх, монашков люблю… — продолжала она. — А не то вдруг он станет святым…Я бы его сок святой собрала, у меня и скляночка есть…Собрала бы да потом продала, когда он прославится».

Все грянули хохотом.

Так они перезнакомились. В стан гистрионов поднялись несколько наших, а от них к нам пришли два старика и та самая девка. Она подсела ко мне и опять стала насмешничать. Один из стариков-гистрионов тоже сел рядом и молча слушал.

«Далеко ли едешь?» — спросила она.

За меня ответил гончар Арно Толстолапый, который когда-то послушничал в монастыре. Он сказал, что я еду в аббатство, а потом, если Бог даст, то и в Рим.

Девица опять расхохоталась.

«А правду говорят, что вы, монахи, гузном книги читаете?»

Я знаками стал ее уверять, что это не так.

«Ладно, ладно…Еще говорят, что вы прежде чем книгу читать, за ухом чешете по-собачьи?».

Тут мои знаки были бессильны. Я написал ей, а Арно прочел по складам, что это касается не всех книг, а только языческих, чтобы напомнить, что язычники — это собаки, и верить им особо нельзя.

Вмешался старик: «Все ты врешь, — сказал он, улыбаясь. — И про язычников, и про гузно. Карл Великий пытался вас, длиннорясников, вразумить, и учил вас читать, как положено, не гузном, а руками, да вы ведь народ упрямый!»

И он рассказал, при почтительном молчании гончаров, как император Карл якобы давал монахам каждому по большой деревянной буковке и требовал, чтобы тот ее изучал перед сном.

Я знал, что это полные глупости, но он продолжал, все более воодушевляясь. Девица уже скрылась куда-то, а старик, сидя на корточках передо мной, и качаясь взад и вперед, вдруг зашептал:

«Смотри, монашек, святым-то не делайся. Я знавал одного взаправдашнего святого, так он плохо кончил. Знаешь как? Людям в тех дальних краях не хватало мощей…Они его подстерегли и убили, а потом разодрали на части…»

Потом он наклонился к самому моему уху, и сказал совсем тихо:

«Но, скажу по секрету, его голова досталась одному моему стариннейшему приятелю. Он ее сварил и таскал по всюду с собой, надеясь продать, но сам умер всего с неделю назад у меня на руках…Ты не хочешь купить? Она у меня!»

Я вздрогнул и отпрянул от этого жуткого старика. Потом я решил, что он шутит и разозлился, и вспомнив, что гистрионы — пособники Искусителя, и мне, монаху, вообще лучше бы с ними не разговаривать, я замолчал, а все остальные пировали целую ночь. А наутро нашли того гончара, что с девицей болтал, с перерезанным горлом. В суме его было пусто, а гистрионов и след простыл.

Гончары наши бросились в погоню, потом они рассказали, что убили трех гистрионов, а девицу поймали, надругались над ней, и на той самой ярмарке и продали. Я же с ними тогда не поехал, а попытался один найти дорогу в Клюни. Но Бог меня не пустил: я заплутал, больше недели бродил среди скал, и в конце концов, вышел обратно к холмам, а потом вернулся сначала в деревню, а потом и в монастырь, к Святоше. А брат Андрей вернулся уже только, когда меня затворили, но ничего никогда не рассказывал. Говорят, после школы он тоже отшельничал с орденом картезианцев, но почему-то вскоре ушел.

РАЙМУНД ЛУЛЛИЙ: Пожелал однажды Любящий позабыть и не знать своего Господина, чтобы отдохнуть от трудов своих; но большими трудами обернулись для него забвение и неведение. И в терпении возвысились разум и память в созерцании Господина его.

О ЛОВУШКЕ

Преподобные отцы Ириней, Григорий Назианзин и Иоанн Дамаскин считали, что дьявол был обманут Христом. Он принял его за обычного, грешного смертного и проглотил, а внутри оказался сам Бог. Тогда Врагу пришлось извергнуть всех: так Иисус Христос искупил первородный грех человечества.

Петр Ломбардский даже изображал Спасителя на кресте в виде ловушки для дьявола.

Сам великий Искуситель с тех пор не занимается мелкими смертными. Он посылает бесов. Порой какому-нибудь праведнику удается, совершив нетяжкий грех для приманки, залучить к себе в келью и побороть беса. Царство зла тем самым теряет одного мелкого подданного.

БЛИЖЕ: НАСТОЯТЕЛЬ-СВЯТОША

Мальчик мой, сыне. Что ж ты мне не ответишь? Обеты ты сам с себя снял, стало быть, не зазорно тебе и ответить, может, в последний раз доведется с живым-то поговорить. Мальчик мой! Послушай меня. Гордыня жжет, жалит тебя изнутри, будто ты пчелу проглотил. А пчелка, если с подходом к ней правильным, и медок принесет, и воском порадует… Я по безусости-то тоже на подвиги был горазд, и плоть иссушал, и молитвами, а выходил-то один раздрай и нелепость. Но теперь так у меня: медок собирай, сырок вари, виноградик дави. Знаю, вы, старцевы послушатели, меня за то презираете… А вот послушай, что я скажу. А вот все же послушай. Я ведь тебе говорил, еще до затвора, может, и вспомнишь?…Что пользы от Старца-та было? Мечтательность и духовное прелюбодеяние. А-а…Как отшельников нынче нет, так и вскоре не будет. Времена-то тяжелые, пустые времена наши, как бесплодная смоква. Думаешь, я не знаю? Эвона, знаю. Я вот, как тебя затворили, тоже стал на гору ходить, себе местечко присматривать. Сяду на вышине, распокойно мне так, а потом взглядом вниз опущусь, а там наша обитель. И мельница наша, и огороды, и все храмы наши, и братия ходит…Братья, как мышки, маленькие, растревоженные. Вот, думаю, сыночки мои, что без меня-то? Господин наш епископ, когда меня к вам приставил, так завещал: следи, чтоб хозяйство держалось, а за прочим Господь уследит. Без меня, боюсь, захиреют, в сомнения погрузятся. Да и деревня, как ни смотри, а без обители никуда… Знаю, что вы меня простоватым считаете, а ты вспомни, чем святые угодники славились: простотой голубиной! И Святошей меня вы браните, а за что же бранить? Брат твой Андрей писаниям сильно обучен, прочел, и что толку? Нет, отшельники нынче не нужны. В другом подвиг духовный, зря это вас Старец так размечтал…

Как в обители, с братией вместе, все тебя держит. Пойдешь капусту порубишь, там кельечку обметешь, чины все споешь: и легче! Или я вот, к мельнице прихожу. Гляжу, как вертится, и легче-легче.

У меня голос слабый, а ты все же послушай. Душа, она прорастает, куда захочет. У тебя вот в гордыню ее разнесло. А был бы ты с нами, а копал бы на огороде, как я давеча брата Андрея пристроил, то бы что? То-то… Я так думаю, что господин наш епископ не зря повелел тебя камнями заложить. Душу у тебя сильно расперло, не в лист и не в цвет пошла, а так, одна дурная всякая поросль. Я так думаю, что не зря. А вот еще ты подумаешь, что, мол, Святоша злой и неумный, а вот-ка послушай. Сыне! Мальчик мой, ты послушай…

РАЙМУНД ЛУЛЛИЙ: В горах и на равнинах искал Любящий двери, чтобы выбраться из темницы любви, где долго был узником тела своего и раздумий своих, и всяческих желаний и наслаждений.

БЛИЖЕ: ПОЛИНА

Снаружи был солнечный день, я сидел под теплым лучом и думал о себе, как старике. Я даже пытался понять, какое лето прошло в моей жизни: двадцать пятое или тридцатое? Или больше. По тропинке начал кто-то взбираться.

Полина! Я услышал ее безмятежный напев, хлопанье в меру шагам пухлой ладонью по бедру — и, радость, простая, животная моя радость! — шуршание снеди. Это очень чувствительный звук, его ни с чем никогда не перепутать. Сначала — шелест лыковой корзинки, когда она задевает о кустики, растущие вдоль тропы из скалы; потом есть такое особое, тяжелое ворочание кусков: мяса, сыра или даже сочного пирога, звук слегка хлюпающий, и еще как будто выдыхательный, несущий жизнь! Полина, моя Полина, она не убоялась, и — да, да, она уже не видела во мне чуда, она приходила не к святому отшельнику, а ко мне, запертому, голому, грязному и голодному пустобреху, которого она даже толком не видела, который не мог погладить ее по голове, прижать к себе, утешить, зажечь огонь, когда она, промокшая, возвращается откуда-нибудь из дальнего леса с корзиной грибов, не мог намолоть зерна и съездить на рынок — к тому, от которого ей не было ни малейшей пользы. И вот от этого мира, где живут женщины, подобные Полине, я хотел скрыться. Слепец, совершенный слепец, нашедший свою полную слепоту в этой пещере…

Она позвала меня; голос был печальней обычного, но все равно в нем звучали и радость, и ее обычная легкость, которую кто угодно может называть придурью или размягчением ума — уж я-то знаю, как она умна, моя умница! Знаю ли? Ну, все равно — нет ничего на свете милее ее голоса. Солнечный луч заслонило ее лицо; как жалко, что у меня не осталось масла! Счастливо смеясь, я принимал ее дары, ее бескорыстное подношение — да, и мясо, и пироги, и сыр, и вино! Потом, слегка успокоившись, я начал с ней разговаривать. Она развеселилась, даже прыснула пару раз, залившись смехом, а потом вдруг посуровела.

Она что-то слышала — Святоша затеял неладное. И брат Андрей за одно с этим угрюмцем…Вероятно, приносить еду и питье запретят. Нет, нет, ей все равно, она будет носить, вот только… Что? Она женщина бедная, и раньше всегда собирала мне приношение по дворам… Вот как! И теперь? И теперь. Значит, все это… значит, кто-то еще, кроме нее, меня не забыл? Нет, нет, она собирала как будто бы для себя, люди у нас в деревне простосердечные, добрые, да и в соседних никто не откажет бедной простушке…

Боже, как это мне вдруг все показалось неважным. Я даже не успел отведать еды, я уже был совсем сыт — сыт странным чувством, наполненности, радости, тяжести жизни…

Не успел я всего этого рассказать, как снаружи раздался новый шум. Я не слышал шагов, но вот кто-то уже явно стоял рядом с пещерой. Незнакомый мужчина. Двое мужчин. Они грубо бросили что-то Полине, процедили сквозь зубы, я не смог разобрать. Она отвечала, как всегда, простодушно, легко. И вдруг она закричала! Крик пронизал мою пещеру насквозь, отбросив меня к дальней стенке. Потом я услыхал звуки борьбы. Она явно отбивалась от этих двух чужаков, которые уже не бормотали, а нагло, хрипло рычали, словно подзадоривая сами себя. Один из них тоже вскрикнул, кажется, повалился на стену, потом вскочил. Камешки брызгали в разные стороны, шла тяжелая возня. Грубые поселяне, мужланы, бродяги, опасные люди.

И тут я почувствовал запах зла. Он был сладок, этот запах, как от медового взвара, и он струился ко мне в мой затвор, через дыру, душный, как зимний дым. Я вскочил и обратился к ним как можно строже. Что это они затеяли у жилища отшельника? Пусть опомнятся! Пусть оставят в покое бедную женщину. В ответ мне раздалась гнусная брань. Да, они знали меня. Но как лжесвятого, пьяницу, пустобреха, который дурачит людей вместе с этой потаскухой. Мне они покажут потом, да мне уже ничего и не надо — сам себя закопал, а вот с нее они спросят сейчас. Я больше не слышал Полины — вероятно, они скрутили ее и зажали ей рот. Бродяги опять заговорили чуть слышно, словно выдавливая из себя по звуку-по два — так они разговаривали друг с другом. Лениво перебрасывались тихими, кислыми и тягучими словами, похоже, они обсуждали, что же с ней делать.

На меня вдруг напало постыдное безразличие. Я слишком хорошо знал, что не могу ей ничем помочь, чтобы эти люди не затеяли с ней совершить. Потом я услыхал ее тихий плач.

Мужики стали ухать — мерно, разнузданно, и я догадался, что они с ней начали делать. Тварь, вдруг просипел один из них с обидой. Получай! Раздались жуткие звуки ударов, шлепков, снова полинин крик, потом она, видно, рванулась вниз по тропинке, мужики закричали друг другу «держи!», бросились с шумом за ней. Я еще долго слышал их разъяренные вопли, потом опять — крик Полины. И после него все затихло. То ли преследователи ее настигли, то ли случилось еще более страшное. В одном месте, недалеко от схода к деревне тропинка сильно сужается, и идет над настоящей пропастью. Нет, не хочу и думать об этом. Она убежала, да, ей удалось спастись, а крик… крик был просто так, может быть, она ударилась, или испугалась, перепрыгивая через опасное место. Нет, не хочу…

СЕДЬМАЯ ПЕЩЕРНАЯ СКАЗКА

На столе, рядом с ложем оставили: с маслом оливковым кувшинчиков — два. Пять лепешек, вода, молоко. И светильничек неряшливой отделки, чтобы видела перед смертью одну только грубость везде: в мигании света наблюдала столь суровую глубину своего склепа, и постигала всю низость собственного поведения.

Ликтор едва слышно вздохнул. Понтифик воздел руки к небу, пошептался немного, махнул рукой, и тут же ее вывели из паланкина, укутанной в плащ. Видеть она ничего не могла, но услышала, как из толпы вырвалась мать, голося: «Уж мы гадали-гадали! Уж мы и по птицам и внутренностям! А все выходило — на Форум! Только отец запретил…Я дура такая: на Форум значит на Форум. Выставить тебя надо было, сквернавка, а не в жрицы давать! А он: в весталки, в весталки! Тьфу на тебя!» И мать скрылась в толпе.

Малышку спустили по лесенке, крышку закрыли засовом, и поверх насыпали гору земли, часть из которой просыпалась вниз сквозь узкие щели. Толпа еще немного постояла, пообсуждала. «Теперь прямо к Орку! — толковал один, видный знаток. — Слыхали, как мать ее отчитала? Значит, не выкрадет. Прямо к Орку, родимую!».

Весталка-малышка, жрица бессмертной богини, теперь должна была умереть. Сперва обвинили в любовании смазливым легионером: будто бы ее взгляд долго сновал по его загорелой, бугристой от мускулов ляжке — а потом, якобы, была встреча близ алтаря — поведение для жрицы Весты и вправду, неблаговидное. Однако обвиняли облыжно: взглядом скользить скользила, но не больше; игра бугорков под кожей зачаровала, показалось, что там сновали зверушки. Что у нее, раньше была возможность видеть таких мускулистых? Отец-то был сухопар и угловат, будто птица, никаких бугров у него не водилось: вот она и залюбовалась. И такое во время огненной службы! В Круглом храме, когда сердце каждой девочки должно сжиматься восторгом и благоговением, глаза — жмуриться, и только слух истончаться, если, конечно, она не колет щепочки и не кладет их в огонь.

Совет из трех юрких старух обнаружил некие несуразности в ее анатомии, и решили: близ алтаря была жертва! Паскудная жертва, которую не пристало давать…Потом следили за поведением священной куры: кура клевала корм с отвращением. Ходили слухи, что близ алтаря скользила ночью змея — а кому неизвестно, что змея предвестница смерти? Злые сестрицы все двое суток, что Понтифик раздумывал, то и дело шутили насчет мартовского возжигания огня трением: вот, мол, поторопилась подруга, раньше времени стала тереться!

Коллегия опозорена, богиня оскорблена! И вот спустили умирать в склеп, придав масла со светильником, и позабыли.

То-то и есть, что позабыли: не думали, ни Верховная жрица, ни Великий Понтифик, переводя взгляд с фламина на фестиала, толковавших — каждый свое, не вспоминали о ее девичьей судьбе.

Малышка поплакала, выпила молока, легла на ложе и вскоре заснула. Но перед этим подумала: неужели действительно к Орку? И еще представила — как же долго идти! От Коллинских ворот до самых дальних-предальних гор! И что там с ней будет? А зашел сбоку в склеп чудный Индрик, воссиял, аки солнышко, пошептал ей что-то нежное в ушко, и унес с собой девочку, неизвестно куда, но тем самым спас: никто такого подумать не мог.

БЛИЖЕ: МЕРТВОЕ ТЕЛО

Я так измучился от раздумий, что не замечал ни смены дней у них там, снаружи, ни их событий. И еще меня очень тревожило, что Полина все не приходит. Неужели тогда, во время той страшной встречи, с ней и вправду что-то случилось? От этих мыслей мне становилось еще беспокойней. Но мне некуда было деваться — я ползком перебирался из одной своей кельи в другую, пытался натащить камешков и заглянуть в верхнюю дыру, потом начал чуть-чуть подкапывать нижнюю, которую раньше использовал только для забавы и слушанья. Я решил, что горшок мне не нужен, разбил его и стал скрести землю у этой дыры черепками. Я долго работал — работал, и как это было радостно осознавать, что я могу что-то делать руками! Как будто снова живой! — Я расширил щель настолько, что смог заглянуть в нее, вжавшись в землю щекой.

И сразу увидел башмак. Сначала я дернулся, решив, что это кто-то стоит и слушает, что я делаю. Потом до меня дошло — башмак был не на стоящем, а на лежащем человеке. Наверное, какой-нибудь пьяница из нашей деревни, или пришлый, решил прикорнуть в таком мирном местечке, у самой скалы. Скорее всего, чужак — все наши знали, что я где-то рядом, и так спокойно ни за что бы не разлеглись. Мне стало смешно! Вот ведь человек, валяется, и все ему нипочем. Ни мои мысленные терзания, ни дождь, ни холод. Разбужу-ка его!

С этой мыслью я вернулся в большую камору, взял свою заметно отяжелевшую флейту, легонько дунул для проверки — она зазвучала. И вот, подобравшись к самой дыре в малой каморе, я лег на землю, и подул в нее изо всех сил! Это был мощный звук. Дунув раз, я вслед прокричал: “Просыпайся, бедолага, тебе пора домой!” — я не собирался пугать его до полусмерти. Мне хотелось всего лишь пошутить. С какой стати я должен его наставлять — я такой же, как он, и даже хуже. Пусть он чуть-чуть встрепенется, но, по крайней мере, на него не наткнуться бродячие волки, или дурные людишки, да и вечерним холодом его не прохватит. Но башмак даже не пошевелился.

Я подумал, что башмак здесь один, а человека нет вовсе — но башмак выглядел так, словно в нем что-то содержится. И еще, под углом, совершенно нечетко, но я видел темную гору лежащего тела. И тут до меня дошло, что может значить подобная неподвижность — человек вовсе не спал. Он был мертв!

Я замолился. Потом еще раз попробовал его разбудить — может, все таки спит, только что очень крепко…или упал, ударился, и лишился чувств и его еще можно спасти. Но в ответ ничего не услышал. И тут меня объял ужас. Откуда, как сюда попало это тело? Может, его подбросили? Вот, мол, смотри, что тебя ждет. Но ведь никто не знает, что я могу видеть там, и что вообще в этой части скалы есть ход в мою келью…Тогда, быть может, и это мне чудится — и никакого башмака, и никакого человек там нет? Преодолевая страх, я попытался оглядеть все что, можно, внимательней. И тут мне показалось, что башмак — маленький, то есть женский.

Что-то случилось со мной. Из глаз хлынули слезы. Я отполз в дальний край этой каморы, к самому лазу в соседнюю, сел там и не спуская глаз с щели, проплакал долгое время. Может быть, час. Я отгонял мысль о Полине, меня посещали другие, не лучше. Под конец мне пришло в голову, что это вообще не человек, а морок — ведьма лежит там, у скалы, и смеется надо мной своим страшным ртом, делая вид, что застыла в смертельном окоченении? От такой мысли я сбежал в другую камору. Здесь было так же страшно, и опять приходила мысль о Полине. Я на мгновение набрался мужества и решил копать дальше, может быть, мне удастся просунуть руку…или даже расширить щель настолько, чтобы убежать…хотя это очевидно невозможно…уже начинались и снизу и сверху крепкие глыбы, которые подались бы крепкой кирке, но не черепкам. Потом — не знак ли это, не указание?

Я снова заплакал, на этот раз от странной, изнуряющей любви ко всем людям, живым или мертвым. Потом я успокоился и заснул. А когда проснулся, то первым делом пробрался обратно в малую камору. Никакого башмака, никакого тела видно там не было.

РАЙМУНД ЛУЛЛИЙ: Рыдал Любящий и так говорил: — Когда же отступит темнота в этом мире, чтобы отвернули пути дьявольские? И когда же наступит час, чтобы вода, которой привычно сбегать вниз, обрела бы свойство подниматься вверх; и невинных станет больше, чем виновных?

ВОСЬМАЯ ПЕЩЕРНАЯ СКАЗКА

Вот, предположим, старый грабитель, лиходей по крупному счету, из христиан, ничего не убоявшись, забрался под Малый Оракул за руинами храма светозарного Аполлона. Жидовин-сосед обещал найти покупателя и побыстрей увезти из Марсалии все, что найдется ценного-древнего. «Старина! — сказал. — Тебе-то боятся чего? Уже внучка невестится! Разбогатеем, я тебя в Рим отвезу!».

Он аккуратненько подкопал одну стеночку, вышел в стариннейший склеп. Взял в мешок четыре маски чистого золота, обломок машины для производства пенящейся воды, тронул за ручку соблазнительного сундука — грохот, пылевая завеса! — и оказался заперт в своем подземелье. На стене обнажились смешные изображения: сплошные овечки да козлики, и знаки креста.

Старик подзаправился огурцами, осушил целый бурдюк. Потом неспеша рассмотрел изображения, разложил на каменном саркофаге все четыре маски с обломком, а когда погасла свеча, в отвратительной теплоте и удушье, задумался о погибели. «Эх, — сказал, — Спаси и Помилуй!» И стал насвистывать веселые песенки, приговаривая сквозь зубы: «А как славно гуляли! А не зря жизнь прожили!».

Вот тут — сияние. И из самой его глубины удивленная мягкая речь: «И что их сюда тянет? Будто медом намазано — лезут и лезут… Два века толпились, кричали да плакали, вот и этот явился, свистун… Пойдем, что ли, голубчик?». Старый грабитель сощурился, но ничегошеньки за сиянием на разглядел. Однако кивнул бородой и пошел за ним вслед. Чего ему еще оставалось?

БЛИЖЕ ВСЕГО: Я ЖИВОЙ

Она никуда не исчезла, Полина! Она снова пришла к моей келье. Но голос ее звучал ах… как тревожно. Только мне было все равно: жива, жива! И принесла мне чуть снеди: и сыр, и редьку, и даже лепешку!

«Все боятся к тебе приходить, — заявила она взбудораженным голосом. — Второго дня где-то здесь нашли старого лекаря — мертвого! Его зарезали. А потом вспомнили, что и купец ваш, Арно, тоже пропал, когда пошел к тебе за советом».

Но я не помню, чтобы он приходил. «Вот-вот! — продолжала она. — Говорят, что рядом с твоей пещерой появились разбойники, из дальних мест».

Я ничего не сказал, потому что уже вгрызся зубами в лепешку. Она вдруг захихикала.

«Или что ты — черный колдун и всех хочешь уморить. Поэтому они решили заложить стену до константинова дня».

Ну, дела.

«Они решили сделать это сегодня».

Я еще подождал, и она, захлебываясь, стала рассказывать, что ей-то ведь все равно, святой я или нет, потому что ей нравится мне помогать; она, когда пришла в нашу деревню, тоже долго жила без всякой поддержки, а потом люди одумались, вот и сейчас они ее здесь увидят, она им скажет, и они передумают…

Не успел я сказать, что я сам по этому поводу думаю, как послышалась какая-то возня и кто-то незнакомый, пыхтящий и жизнерадостный провозгласил:

«Поймал и держу! Поймал и держу!»

«Это дурочка местная…», — вот этот голос, без сомнения, принадлежал Гийому.

«Все-то ты, Рыцарь, лезешь. Будто и без тебя неизвестно», — с усмешкой сказал ему некто третий. Его голос мне тоже показался знакомым.

От Полины слышалось только возмущенное попискивание.

«Все равно сегодня уходим, — заявил Рыцарь задумчиво. — А она дурочка, никого потом не узнает».

Тут Полина вырвалась и заголосила:

«Узнаю, всех узнаю! А уж тебя-то, безногого, и узнавать нечего! Всем расскажу — это вы и лекаря и купца Арно здесь убили! А ты, носатый, ты ко мне уже прямо тут подлезал, холера тебя прибери!»

Я молчал и жадно слушал. Значит, с ней тогда ничего не случилось? Снова послышались визги, пыхтение, брань.

«Придется зарезать дурочку», — сказал третий задумчиво.

«Ну, сейчас только…Я б ее..!» — согласился Гийом.

Я подивился. Вот значит, как он в своем Герцинском лесу научился.

Тут вновь прозвучал сиплый визг — но теперь не полинин. Вверху, там, где отверстие для еды, которое я тщетно пытался расширить, показалась маленькая, детская рука, а потом — и голова девушки.

«Держи, за ноги ее хватай!»

«Да все равно не пролезет!»

Но она пролезла. Удивительно быстро она протиснулась через отверстие и, скользнув вниз, ловко приземлилась на четвереньки. И тут же выпрямилась. Ростом она оказалась — едва мне по грудь. На меня она смотрела, настороженно улыбаясь; я зажег свой светильник, для которого она же и принесла нового масла.

«Здравствуй, святой человек…»

«Ну, пустобреху-то нашему какая теперь благодать! — раздался снаружи голос Гийома. — Пошли, разве что?»

Но его убийцы-приятели оказались не очень согласны. Они зашептали, но мне все равно было слышно:

«Надо ее достать и зарезать…Она опознает безногого, станут искать, а он и нас сразу выдаст…»

Потом Гийом им сказал, что меня все равно сегодня замуруют, и никто не станет разбираться, отчего у меня оказалась Полина и кого она может опознать, а кого не может. Все только решат, что бес научился говорить двумя голосами. И все!

Гийом с одним спорил, а другой стал сильно бить чем-то тяжелым по краям дыры наверху. Ко мне внутрь, на землю, посыпались камни.

«Сейчас-сейчас», — бормотал этот третий разбойник.

Я сперва обрадовался, а потом вспомнил, что они все равно не оставят в живых ни меня, ни Полину. Но я только смотрел, как с каждым ударом отверстие становится шире, света все больше, и слышал, что звуки снаружи доносятся все отчетливей и отчетливей.

«Только это, — заявил торопливо Гийом, — дурочку-то надо сначала…»

Двое остальных, похоже не слишком его уважали. Они громко и грубо расхохотались.

«Калека, а бабское дело любит!» — заметил один.

А второй сказал:

«Идут вроде сюда».

Гийом испуганно произнес:

«Это пришли уже стену закладывать! Быстрее! Ломай!»

Но стучать прекратили. Злобный голос сказал:

«И так пролезешь! И со своей дурочкой намилуешься всласть! Подумаешь! Простофили решат, что бес научился говорить тремя голосами!»

Гийом стал возражать, но его не очень-то слушали. Пока все это продолжалось снаружи, внутри Полина стояла рядом со мной, доверчиво держась за руку. Услышав, что двое бродяг решили закинуть Гийома в затвор, она отпустила мою руку и, развеселившись, захлопала вдруг в ладоши.

Снаружи все шла перебранка, громко звучали обидчивые вопли Гийома, и вдруг в отверстии появилась бешено дрыгающаяся рука, а потом и плечо. Заходило все это медленно, с сопротивлением:

«Тяжелый, хотя и безногий».

А потом он весь перевалился через край и беспомощно шлепнулся вниз. Какой-то не человек, а огромный паук, застонал, и, загребая руками, отполз подальше к стене и отвернул лицо от меня.

«Что же вы меня не ловили?» — спросил он потом, как будто шутливо и вновь застонал.

Полина подскочила к нему, держа в руке камень.

«Ага!» — прокричала она.

Снаружи раздался тихий свист и больше я ничего не слышал от двух бродяг. Третий, которого когда-то звали Гийомом, скорчился в углу и хрипло дышал. А Полина, встав над ним, попыталась стукнуть камнем по голове. Лежащий подставлял под удары локти и руки, и Полина, не попадая, с обидой пришептывала и сопела.

 Я отвернулся от них. Отверстие наверху стало столь широко, что пролезть могла не только Полина, а даже и я. Но я так отвык от яркого света, что, чуть поглядев вверх на него, тут же зажмурился. Перед глазами моими все равно было светло. Я слышал, как то сопит, то хнычет Полина, и в ответ ей что-то испуганно стонет Гийом. Потом они внезапно замолкли. Я хотел открыть глаза и что-нибудь сделать. Но на тропинке уже звучали голоса односельчан, ведомых епископом и настоятелем. Мне кажется, я ослеп.

ДВА СТАРИЧКА

Мне очень часто раньше мерещилось, стоило лишь закрыть глаза, не вечером, а под утро, после долгой молитвы. Я видел гребень горы, но не далекой, а сказочно близкой, и на этой горе — огромный, гигантский конь с мохнатыми бабками. Стоит, грозно фырчит, прядет ушами и перебирает ногами. А у него на спине сидят два очень маленьких, седобородых старичка, худеньких, с добрыми лицами. Сидят, и оба, повернувшись ко мне, на меня смотрят. А потом конь трогается с места, и идет, не спеша, дальше по гребню горы. Оба старичка машут мне своими маленькими, почти детскими ручками.

Print Friendly, PDF & Email
Share