©"Семь искусств"
  апрель 2021 года

Loading

И как не быть благодарной работе (просто как типу действия) за то, что она создаёт защитную прослойку между миром и мной, — надёжную зону частичного отчуждения, пласт ороговевшей ткани вроде копыт или панциря, которые, с одной стороны, ещё явно часть меня, с другой — уже не так чувствительны, как всё остальное.

Ольга Балла-Гертман

ДИКОРОСЛЬ

(продолжение. Начало в № 11/2017 и сл.)

К сезонным смыслам: преодоление биографии

Весна, чувство беспричинного (самого надёжного, как известно — самого настоящего) счастья, огромных распахнутых возможностей (ни с того ни с сего, естественно, тоже). Весна — гигантская пластинка, на которой раз навсегда записалась молодость во всей совокупности своих смыслов, да так с тех пор и проигрывается каждый Божий год. Степень иллюзорности этого чувства ничего решительно не меняет — главное, что оно есть и, как таковое, уже факт, оформляющий жизнь изнутри. Странное такое чувство, своевольное, обещающее всё сразу и ничуть не зависящее от обстоятельств, умеющее прекрасно с ними сосуществовать — то есть, совершенно с ними не считаться. Почему-то, о странность, радость весны не отменяется ни смертностью того, кому она вдруг так, ни за что, даётся, ни неудачами и поражениями, ничем вообще, — она самозаконна и самоценна. Из всех личных обстоятельств ей достаточно одного-единственного: того, что человек за четыре с половиной месяца зимы изголодался по весне, по тёплому воздуху, по лёгким дорогам. По само-собой-разумеющемуся, без зимних затруднений, весеннему летящему пространству.

И ему вдруг, на одном этом основании — огромная полнота бытия, размером во всё раннеапрельское вечернее небо, полное всех весенних вечеров сразу, включая воображаемые, от начала мира — и до его бесконечности.

А всю свою тёмную, скомканную, случайную биографию вкупе с такими же особенностями личности можно смело оставить за скобками. Там, позади, внизу.

Лучшего преодоления биографии и не придумаешь.

К генеалогии матриц*

*в смысле, матриц переживания жизни.

По прошествии времени, по мере врастания когда-то прожитого в общий массив душевного материала, срастания его с ним — статус архетипичных приобретают (и это задним числом с изумлением обнаруживаешь, застаёшь себя за этим) — и возвращаются затем, и формируют, как матрицы, новопереживаемое — даже совершенно случайные в своём исходном виде события. События такого рода способны застигнуть нас когда угодно — не обязательно, то есть, в гораздых на образование первоформ ранних возрастах, — и заметиться / осознаться в качестве таковых — формирующих, направляющих — тоже способны когда угодно, хоть бы и годы спустя.

Действие их таково: всплывая в памяти (как правило, самопроизвольно), они организуют вокруг себя душевный материал, задают внутренние изгибы душевным процессам, некоторые ноты внутреннего звучания — работая, разумеется, как начало не смысловое, но предсмысловое, сообщающее смыслу условия возникновения.

О пожирании мира

…пожирать мир. (Чтение — это ведь пожирание мира). Это протест против смерти и смертности — один из самых сильных и отчаянных.

Дышать

Пожалуй, один из немногих, один из единственных компонентов лета, в котором испытываю я, осенне-зимняя зверюга, потребность и по которому даже скучаю — запах костра, горящего дерева и остывающего вечернего воздуха вокруг, — запах интенсивной распахнутости и, казалось бы, совершенно несовместимого с распахнутым пространством уюта. Его не хватает и посреди зимы, и всю весну, и даже прекрасной осенью, лучше запахов которой нет ничего вообще. Собственно, если чего-то и недостаёт мне из элементов внегородского существования — к которому вообще-то не чувствую никакого расположения — то именно и исключительно запахов, особенных состояний воздуха, и ничегошеньки больше (всё остальное внегородское скорее угнетает и отталкивает).

Наступит лето — будем дышать.

Об усилении существования

Писать нужно не затем, чтобы это кто-то прочитал — если прочитает и оно пригодится, это прекрасно и большая удача, но это побочный продукт. Письмо — не совсем сообщение (даже самому себе) или не исключительно оно, это — средство усиления существования: средство прояснения и увеличения проживаемого, выведения его из потенциальности во (внутреннюю, но этого достаточно) актуальность. Событие, мнится, вполне состоялось тогда, когда оно проговорено, проработано, прожито письменно. Проговорено письменно не будучи, событие остаётся лишь заготовкой для самого себя — и заготовкой мучительной, мычащей в своей невысказанности, требующей актуализации, рвущейся в жизнь. Вся щедрость и обилие мира — цвет, свет, воздух, буйство форм — существует, мнится, лишь затем, чтобы взывать к слову, провоцировать слово, бросать ему вызов, морочить ему голову, стимулировать и раздразнивать его.

К латентной религиозности

Между сном и пробуждением полуприснилось, полупочувствовалось, полуподумалось: Господи, ты преображаешь мир каждым нашим движением. И основной интонацией этой полумысли-получувства была благодарность.

Ни о какой особенной религиозности сновидца это, по моему разумению, не свидетельствует. Больше похоже, кажется, на то, что человек, определённой ([пост]христианской) культурой сформированный, в чувствах такого рода испытывает, я бы сказала, непроизвольную потребность, — это его душевно-умственная (нераздельно; поскольку раздельность душевного и умственного — чрезвычайная, нарочитая и насильственная условность) форма‚ опережающая собственно «веру» и «неверие» как совокупность более-менее сознательных душевных установок и представлений.

О частичном отчуждении

И как не быть благодарной работе (просто как типу действия) за то, что она создаёт защитную прослойку между миром и мной, — надёжную зону частичного отчуждения, пласт ороговевшей ткани вроде копыт или панциря, которые, с одной стороны, ещё явно часть меня, с другой — уже не так чувствительны, как всё остальное.

Совиным пером

Бессонница дана нам для того, чтобы прожить ещё одну жизнь.

А если она дана нам вовсе не для этого (и даже не «дана», и даже не «для») — то всё равно, по крайней мере, она может быть для этого использована.

Даже хотя бы эту только, одну, — но полнее, глубже, отчаяннее.

Слишком жизнь недожита: даже не то, что недоотработана (это-то конечно!), но — глубже, кореннее: недоотсуществована (в силу малой общекультурной отрефлектированности таких вещей приходится слова изобретать). Глубокий недостаток (собственного) присутствия и участия. (Человек — единица присутствия.)

Хочется не спать, а вот — сидеть и быть.

Сидеть и насыщаться существованием, чистым, предшествующим всем его формам и частным случаям. Крупнеть от него.

Просуществовывать ночь насквозь, как иные её, скажем, проигрывают в карты, протанцовывают в клубах, проговаривают.

Работа — это всего лишь один из (хотя, конечно, из эффективнейших) способов концентрации существования.

Знак пробела: о внекоординатном

Страшно хочется просто так, самоцельно смаковать пространство и само бытие, медленно ходить по улицам, рассматривая всё подряд уже просто потому, что оно есть, нерасчётливо зависая взглядом и вниманием на любом пустяке, ни взгляда, ни внимания не стоящем. (Нормальная такая весенняя потребность, накрывающая человека каждой весной, что-то вроде типовой реакции на весну, так что особенно абсолютизировать этого не стоит, но тем не менее — и она, назависимо от своей природы, прокладывает в человеке смысловые ходы.) Вне социальных и прочих ролей. Внекоординатного существования.

(«Проект», конечно, фокусирует и острит зрение, но и сужает его.
Хочется актов непроектного зрения.)

Стоило бы, конечно, по крайней мере часть по крайней мере каких-то дней превращать в такой «знак пробела»: сделать главной задачей этого вневременного времени — просто быть и ни на что другое всерьёз не отвлекаться (разве что опираться на это другое чуть-чуть как на подручный инструментарий, не преувеличивая его значения).

«Отдых» — это не (столько) восстановление сил, сколько насыщение бытием как таковым, чистым, слабодифференцированным, «стволовым» бытием — условием всех возможностей всех его будущих дифференциаций.

Не говоря уж о том, что по городу, для полноценного взаимодействия с ним и с наполняющим город временем (вот, например, со случившейся с нами весной 2021 года) надо ходить непременно незаинтересованно — нецелеориентированно, ради самого процесса, занимаясь только одним: смотрением во все глаза, слушанием во все уши, присутствием во всё присутствие (а во всё — это не «здесь и сейчас», фигушки: это во всех прожитых — и НЕ(до)прожитых здесь временах сразу. Вот тогда полнота жизни. — Одно только «здесь и сейчас» — утло и плоско. Человек создан, чтобы разбегаться по временам. — А пространство его собирает.).

(Надо ли уточнять, что бесцельные прогулки — особенная, ничем не заменимая экзистенциальная практика?)

По сию минуту чувствую себя ребёнком лет трёх-четырёх, которого волокут за руку к нужной и полезной цели, а он упирается, отворачивается, потому что ему хочется что-то посозерцать: то самое «зависнуть взглядом» — и смаковать зависнутое, просто так. (Понятно же, что сама себя тащу и сама упираюсь.)

Старость, кажется — это убывание не столько сил, сколько бытия и потребности в бытии. И, может быть, тех внутренних объёмов, которые способны это бытие вместить.

Ещё раз о счастии

Само присутствие книг внутренне выпрямляет, интенсифицирует, сообщает чувство значительности жизни, — о, не моей — жизни как таковой, — задаёт масштаб. Мнится, будто человек в таком месте, среди книг, не может быть (вполне) мелким, суетным, пустым: книги не дают. — Иллюзия-то оно, конечно, иллюзия, но характерно уже само её наличие, сама её, именно такой, возможность — и настоятельность её овладения душевным пространством.

Я бы в Большой Библиотеке жила, да.

Библиотека — одно из верных, действенных средств быть счастливой просто так, по внеличным и надличным обстоятельствам. Это именно тот тип мест, где я чувствую себя совершенно разнузданно и остро счастливой: полнота бытия + обещание этой полноты и дальше, живой и чувственный, чувственно-убедительный и чувственно-сильный, опыт бесконечности.

Вполне возможно, в этом есть что-то родственное религиозному чувству — разве что без внутренних отсылок к трансцендентному.

Вот ещё, думается, почему интернет с его электронными книгами (которым не устаю радоваться, разве несколько в ином роде) никогда, как надеюсь, не вытеснит, не должен бы вытеснить библиотек как особого типа организации пространства и опыта: там, именно благодаря книгам, построенности вокруг них само место, его телесное переживание настраивает, тонизирует, структурирует человека. Это в некотором смысле незаменимый опыт, другие предметы и пространства его не дают или дают иначе.

Жизнь в библиотеках не просто уловлена и концентрирована — чтобы прожигать — как тот самый луч той самой линзой, — ей там ещё, что важно, придана ясная, обозримая, «интеллигибельная» — и одновременно телесно проживаемая структура.

Меня давно уже отпустило то промучившее всю молодость чувство, что «какая я маленькая на фоне всего этого» и «всего этого мне никогда не прочитать». Счастье уже то, что я могу иметь к этому (ко множеству книг, к обилию — и уж не бесконечности ли? — смыслов) отношение — хотя бы просто стоять рядом с книжными полками, видеть обложки как указатели на смысловые области, — и что само присутствие этого в моей жизни увеличивает меня, — вернее, прямо по Льву Николаевичу, только одновременно: «раздувает» / увеличивает, удивляет и смиряет*.

*Толстой, как известно, говаривал, что знание «раздувает маленького, удивляет обыкновенного и смиряет великого человека».

Наверно, потому, что маленький, «обыкновенный» и большой человек есть в каждом. Разве что в разных пропорциях, да кто же их считал!?

Укреплять в себе Рим

Говорят, будто 21 апреля — день основания Рима.

Что бы ни думали по этому поводу Ромул и Рем, раз уж этот день таковым назван, его вполне можно записать себе в персональный календарь и совершить по этому поводу какое-нибудь символическое действие (ведь для чего ещё существуют даты и иные условности, как не для усиления в нас символо- и смыслопорождающей активности?) В порядке этого пожелаю-ка я себе — нимало не считаясь с реалистичностью этого внутреннего жеста — увидеть Рим снова, и снова, и снова. В конце концов, город — да ещё такой Город — вещь по определению неодноразовая, он создан для того, чтобы к нему возвращаться (так же, как классику «надо» перечитывать — матрица ведь. Прочищать надо матрицу. Укреплять. И наращивать).

Возвращаться, возвращаться непременно. Проходить по тем же улицам. теми же маршрутами: в каждый приезд — ведь будет же он ещё? — обязательно включать эту компоненту телесного припоминания. Вообще, когда в город возвращаешься, он становится хоть немного домом. Первое взаимодействие — всегда набросок, черновик, кусок сырья для будущей проработки и выработки. Повторение выращивает структуры — на которые можно опираться, которые может оказаться нужным (хотя не факт, что возможным) потом и ломать, — но главное, чтобы они были.

Повторение — это уже хоть сколько-нибудь, да серьёзно. У повторения есть сила ритуала, — которому, на самом деле, не так уж нужен (явный) сакральный компонент (тихо-тихо подозреваю, что сакральный компонент есть во всём вообще).

Город — то, что должно быть — просто уже чтобы быть самим собой, а не химерой воображения — повторено много, много, много раз в разных вариантах. Города не для того, чтобы их обожать на расстоянии или благоговеть перед ними. По ним надо шляться, шататься, блуждать, сидеть на ступенях их лестниц, болтать о ерунде в кофейнях, щупать их, нюхать, глазеть, — потому что город на самом деле состоит именно из этих движений. (Здорово думать, что Рим теперь немного состоит и из наших движений тоже.)

(С другой стороны, мне ли не знать, что города для того как раз, чтобы их воображать, а всё остальное — как живой опыт города, так и полное отсутствие этого опыта — только снабжает нас для этого сырьём. Что они вообще-то существуют лишь до тех пор, пока их придумывают. Впрочем, одно другому нисколько не противоречит.)

Пожелаем же себе прочищать, наращивать и укреплять в себе Рим! — а тебя, дорогой Рим, поздравляю с тем, что ты у всех нас — и у самого себя, и у времени с вечностью — есть. Независимо от того, видим мы тебя или нет.

О медленности

Понятно, что хочется жить медленно — хотя бы внутренне.

Но тут всё дело (единственно и исключительно) в выстраивании дистанции между собой и внешними быстростями любого порядка. В неотождествлении с ними.

О соблазне бесконечности

Когда жизнь (особенно — вопреки всему: соображениям здравого смысла, обязанностям, ответственности, совести, социальным связям, экзистенциальным программам, самооценке…) проматываешь (разумеется, впустую) — тогда-то, и может быть, только тогда она и чувствуется по-настоящему неисчерпаемой и бесконечной.

К аддикциям

И: всё-таки в доделывании большой и/или срочной работы, а тем паче в укладывании (к собственному изумлению) в срок есть такой опьяняющий, освобождающий кайф, такая физиологически проживаемая и жгуче-полноценная разновидность счастья, что уже это одно способно стать основанием для сильнейшей зависимости от работы, — причём даже от запускания её, от доведения до последнего момента, чтобы в этот самый последний момент кааааак рвануть!!! — и освободиться.

О неупускаемом

…я-то внутри себя тихо чувствую, что мир никогда, ни за что не проходит мимо (даже если сидишь в четырёх своих стенах и никуда не высовываешься), он весь твой всегда, а само существование в нём — уже и есть участие в самом разнузданном из его безумств: в безумстве существования.

Из внутренних автокомментариев: Дверь и окна

Закрыв ту единственную дверь, Создатель понаоткрывал мне столько окон, что меня пронизывает сквозняками, сносит — в разные стороны — ветром.

Чтобы можно было дышать, да. Дышу.

Всё-таки я, спасибо Григорию Соломоновичу* за формулу, человек воздуха.

*Померанцу.

К внутренней феноменологии

Вполне надёжным признаком того, что изготовляемый, с высокой вероятностью, получится, — должно быть признано нарастание (разрастание, я бы сказала) немотивированной и разнузданной внутренней весёлости. Даже когда всё ещё валяется в черновиках и неведомо, как оно из них вываляется.

По клавишам

Москва, как известно, большой музыкальный инструмент, с которым надо долго и терпеливо сыгрываться, знать, на какие клавиши всею собою нажимать, чтобы получать правильные звуки (разумеется, всякий город таков, но Москва с этой стороны известна мне подробнее всего). Разные её участки и урочища позволяют извлекать из себя (из них, из неё — и из себя!) разные звуки. Одно из наиболее густо и бархатно, — но при этом с тонкими, прозрачными колокольчиковыми обертонами — звучащих мест — Китай-город и переулки Ивановской горки, и туда (мне) стоит ходить даже не в первую очередь за собственным прошлым (которого там в напряжённом избытке), но именно за этим звучанием, которое — и прежде и, пожалуй, даже важнее этого суетного избытка. — Наш Ленинский проспект бравурно трубит, — здешние наши пространственные звучания в основном до грубоватого прямолинейны, — но зато как широко и светло звучат Воробьёвы горы. В иных городах, где случалось — исторически недолго, но биографически значительно — живать и мне, — среди самых больших нехваток была именно нехватка этого щедрого воробьёвского звучания, — сама жизнь рядом с которым, мнится, делает человека как-то более развёрнутым внутренне, что ли.

Удел человеческий

Как странно, что уже вот-вот май две тысячи двадцать первого года, — две тысячи двадцать первого, который только что был болезненно-, режуще-новым, хрустким и необношенным, дичащимся и неприрученным. (Ага, вспомни ещё, каким он тебе в детстве, в семидесятых воображался.) Как странен сам факт (совершенно не зависящего от наших усилий) течения времени.

Чем меньше остаётся жизни (на пятьдесят шестом году её впереди уж в любом случае меньше, чем на шестнадцатом, двадцать шестом, тридцать шестом), тем больше люблю я её просто и исключительно за то, что она есть. Тем благодарнее (с какой-то обжигающей, уязвляющей, растерянной благодарностью: «и это — мне?») всё от неё принимаю и тем больше ничего от неё не хочу.

О, это не противоречит вкусу и страсти к её разнузданному транжирству и проматыванию — которое, казалось бы, должно быть противоположно жесту бережности. Скорее, как раз, наоборот.

К себе самой

Если не можешь ничего сделать с непреодолимым обстоятельством — преврати его в источник смыслов.

Смыслы — это как раз то, что поддаётся изготовлению из любого материала.

О неутратах

Вообще у меня такое чувство, что утратить ничего нельзя. Всё, что пережито — остаётся с нами навсегда, даже если не помнится. Как наша внутренняя (а то и внешняя) форма, понятное дело.

Вся жизнь человека может быть рассмотрена как собирание себя по кусочкам, деталькам, камушкам, — которые однажды вдруг берут да складываются в цельную картину. Но ведь, правда же, нам до этого ещё далеко? — Остаётся только доверять случайностям. Что и делаем.

О прямоте иносказаний

Жизнь — совокупность форм взаимодействия с её предельными основаниями (которые, может быть, одни только по-настоящему и важны), ход к которым может быть проложен решительно из любой точки жизни. Вся эта «совокупность форм» — разумеется, не более чем оптическое средство для их, незримых, рассматривания, разветвлённое слово для их, неизреченных, называния, — однако такое, без которого просто ничего не увидишь, не назовёшь, не переживёшь — только всей, непременно всей вместе этой громоздкой совокупностью, каждая мелкая подробность которой — щупальце и чувствилище. (Восприятие существенного, мнится, с необходимостью избыточно: сосредоточиваясь на том, что избирается — в силу обстоятельств или пристрастий — «главным», мы обречены на отсечение себя от каких-то незаменимых аспектов существенного.) То, что эти щупальца и чувствилища — все вместе и каждое в отдельности — выщупывают и вычувствывают, существует для нас по определению не иначе, как во множестве своих иносказаний. Настолько, что эти иносказания приобретают смысл прямой речи.

О непринадлежности

По существу (не только по внешним координатам, но и по внутренней структуре) я никто, промежуточный человек, так и не занявший как следует (почти) ни одной из очерченных социумом и культурой ниш (журналистика, конечно, предоставившая мне форму социального оправдания — сама по себе род промежуточности, неудивительно, более того, очень органично, что моей формой социального оправдания стала именно она). Но ведь, как подумаешь, это — тоже статус: в конце концов, промежуточные люди, если уж ни на что другое не годятся — то, по крайней мере, делают осязаемое и внятнее те области (социального, культурного существования), которым не принадлежат.

А что это — форма свободы, уж и не говорю.

(продолжение следует)

Print Friendly, PDF & Email
Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.