©"Семь искусств"
    года

Loading

До начала концерта оставалось ещё минут пять, и маленький маэстро, спрятавшись за последней перед хорами колонной нефа, смотрел на уже заполненный, встревоженный, нетерпеливый зал и… плакал. По-стариковски — почти без слёз, с трудом сдерживая судорожные движения щёк, постоянно вытирая платком раскрасневшийся нос.

 Марк Львовский

О ПОСЛЕДНЕМ КОНЦЕРТЕ ПАБЛО КАСАЛЬСА

Врачи, наконец, разрешили девяностотрёхлетнему Пабло Касальсу нелёгкий путь из Пуэрто-Рико в Испанию, в Монсеррат. Но всё прошло замечательно, и счастливые маэстро и Монсеррат в волнении ожидали столь желанной, казалось ещё недавно, неосуществимой встречи; все понимали — последней…

Конец августа 1973 года выдался в Каталонии не дождливым и нежарким, вечера были восхитительны.

Скалы-призраки, окружавшие Монсеррат, сначала потемнели, потом нежно растворились в черноте ночи, но с приходом чарующего света луны вдруг ожили и превратились в одну огромную толпу бредущих паломников, одетых в светло-коричневые одежды.

Скалы Монсеррата

Скалы Монсеррата

И брели они, конечно, в Собор, где через несколько минут должен был начаться концерт Пабло Касальса. Зал Собора был переполнен. Настолько, что служащие, несмотря на недовольство монахов, расставили в широких проходах между деревянными лавками все с огромным трудом найденные стулья, табуреты и даже два искалеченных инвалидных кресла. Для Собора вещь неслыханная! Огромный неф превратился в театральный зал, пресвитерская и хоры — в сцену, на которой уже стояли стулья: один — низкий, спокойный, с широкой спинкой для маэстро, другой, ничем ни примечательный, для сопровождающего его скрипача. Чуть в глубине чернел огромный рояль с поднятым крылом. Свет роскошных светильников нефа был притушен, но сцена освещена ярко, даже празднично.

До начала концерта оставалось ещё минут пять, и маленький маэстро, спрятавшись за последней перед хорами колонной нефа, смотрел на уже заполненный, встревоженный, нетерпеливый зал и… плакал. По-стариковски — почти без слёз, с трудом сдерживая судорожные движения щёк, постоянно вытирая платком раскрасневшийся нос.

Он плакал оттого, что покинул свою Испанию… Боже правый — тридцать четыре года назад! Ему не раз приходило в голову, что осуждая все эти долгие годы «кровавый режим Франко», чёрт знает какими эпитетами награждая генералиссимуса, он осуждал и награждал этими эпитетами саму Испанию, её, как он любил выражаться, «великий, никем ещё не покорённый народ». Ибо видел, что Испания тихо живёт и трудится, благополучно миновав войну, разруху, междоусобицу. Видел, как каудильо утихомирил бушующие автономии, сотворив державу, с которой начали считаться и враги, и друзья. Видел, что истинно кровавым режимом был не режим Франко, а некогда воспетая им Советская власть. Его друг Пабло Неруда, всемирно известный поэт и коммунист, оказался куда практичнее: изгнанный из любимой им Чили, он при первой же возможности возвратился, стал даже консулом во Франции, преспокойно оставаясь при своих замечательных убеждениях.

Он плакал… Не состоялось его триумфального возвращения домой. Несколько концертов, несколько восторженных приёмов, но ни одного официального приглашения вернуться на родину. То ли боялись Франко, то ли понимали, что маэстро слишком далеко зашёл в своих обличениях режима. Враги каудильо Франко обожали цитировать его. С 1945 года его назвали «одним из голосов мировой совести». Тогда легко было расставлять акценты, но он раньше многих других понял, что мир устроен гораздо сложнее, чем красивые лозунги, но было поздно — он снова и снова играл сначала избранную им, а потом и навязанную ему роль. И играл с блеском. Поэтому теперь плакал.

Наконец он успокоился и тотчас начал думать о боли в правой руке, которую скрыл от врачей. Сейчас рука не болела, а только ныла, но коварная боль могла вернуться в любое мгновение, и перетерпит ли он на этот раз, одному Богу известно. Боль в руке была постоянной, но становилась нестерпимой, когда к ней присоединялась боль в плечевом суставе — это случалось, когда рука со смычком шла резко вверх. Менее всего ему хотелось опозориться в Монсеррате. Хотя и знал, как добра к нему публика. Даже слишком добра. Он прекрасно понимал, что восторженные, порой даже истеричные овации, даже слёзы на глазах были данью не его исполнению, а силе его воли и бесконечной его старости. Но если Бог позволит ему сегодня благополучно завершить концерт, он торжественно объявит, что это его последнее публичное выступление. Достойное завершение карьеры — в Испании, в Каталонии, в Монсеррате, в тайном мире каменных застывших идолов, пришедших слушать его музыку… И он опять чуть не расплакался…

— Хватит, хватит, сентиментальный старик… для моих страданий существует ночь…

И, обернувшись, царским жестом приказал принести ему виолончель.

Вдруг зал, как волна, мягко приближающаяся к берегу, затих; последний вздох, последнее покашливание… На сцену вышли два молодых человека, изящным жестом расправили полы ослепительно чёрных концертных сюртуков и воссели — один за огромный рояль, другой, артистично поёрзав, — на стул в центре сцены; одарил зал нежной улыбкой и несколько раз тронул смычком занявшую боевую позицию скрипку.

И на сцену вышел великий маэстро — мелкими шажками, но уверенно, чуть склонив лысую голову, как пушинку держа левой рукой немного уступающую ему по росту тёмно-вишнёвую виолончель. Зал встал, и овация, сначала нестройная, но очень скоро обретшая силу и радость, наполнила величественный Собор Монсеррата.

Маэстро поклонился длинным, уважительным поклоном, дал овации продлиться ещё несколько приятных секунд, сел на предназначенный ему стул, удобно пристроил послушный инструмент, приподнял смычок — боли не было, — поднял голову, подарил залу лёгкий и в то же время нетерпеливый кивок благодарности, и всем стало ясно, что маэстро приехал играть, а не слушать в свою честь аплодисменты.

Пабло Касальс. 1972 год

Пабло Касальс. 1972 год

И страстное трио Шуберта, и бурное трио Бетховена прозвучали безукоризненно. Боль, конечно, появилась, но вполне сносная. И маэстро, как с ним это происходило всегда, завёлся. Часть из Сольной сюиты Баха захватила зал настолько, что зрители побоялись по окончании её хлопать. Что всё идёт прекрасно, Пабло Касальс видел и по восторженному лицу скрипача. «Славный мальчик, — подумал маэстро, — как он внимателен сегодня, как он любит меня…».

И тогда он сыграл одну из самых нежных своих вещей — «Ave Maria». И зал чуть не сошёл с ума. «Пао! Пао! Пао! Пао!..». Да, да, не удивляйтесь, так прозвали его ещё в 1920 году, когда он создал в Барселоне «Рабочее концертное общество». Прозвали и не забыли.

…Господи, если бы он мог вернуться в Испанию…

Сухой, неизвестно откуда прозвучавший мужской голос объявил перерыв.

…Пао удобно восседал в кресле настоятеля Собора, пил удивительно вкусный тонизирующий напиток — изобретение монахов-бенедиктинцев — и выслушивал комплименты руководителя детской хоровой капеллы, которой предстояло выступить вместе с маэстро во втором отделении концерта. Как талантливы эти дети! Всего два дня репетиций, и они были готовы исполнить вместе с маэстро его труднейшую Рождественскую ораторию «Ясли». Правда, несколько самых трудных мест маэстро убрал, немного сократил и саму ораторию, но это нисколько не умалило талант и старательность детей.

Наконец, перерыв закончился, юные исполнители заняли свои места, Пабло Касальс устроился на стуле в пол-оборота к ним; капельмейстер, как торжественно называли молодого руководителя капеллы, страшно взволнованный столь близким присутствием великого мастера, поднял руки, сосредоточил на них внимание детей, закрыл глаза, дождался первого, поразительно красивого, словно начатого на земле и оконченного в небе пассажа виолончели, знаменовавшего собой тихое, печальное вступление скрипки, и приглушённые детские голоса, повинуясь плавному движению рук своего дирижёра, начали исполнение торжественной мессы.

Маэстро чувствовал себя прекрасно и решил никаких заявлений по поводу «последнего концерта» не делать. Он, оказывается, был ещё вполне сносным стариком.

…А часом раньше из чёрного «Мерседеса», после того как он тихо вкатился в незаметную постороннему взгляду пещеру, резким жестом отказавшись от помощи двух молодых атлетического сложения людей, тяжело вылез низкорослый, почти лысый, узколицый старик. Выпрямился, глубоко, с наслаждением вздохнул и в сопровождении высокого, молодого, одетого во всё белое священника вошёл в Собор, но не через главный вход, а через боковую дверь, откуда начиналась железная винтовая лестница, ведущая на верхнюю галерею, вдоль которой располагались крошечные балконы, прямо над хорами. Медленно поднявшись по лестнице, господин уселся в мягкое кресло на одном из балконов, указанных ему священником, и, закрытый от посторонних глаз тяжёлой шторой, с улыбкой уставился вниз, на залитые светом хоры, в центре которых священнодействовал маленький виолончелист. Затем господин вытащил из кармана пиджака крошечную баночку, высыпал из неё на ладонь несколько белых горошин, сосчитал, лишние ссыпал обратно, оставшиеся отправил в рот, проглотил, прикрыл глаза и с наслаждением отдался музыке. Он успел к самому началу трио Бетховена.

Во время перерыва господин не покинул своего места. Судя по выражению его лица, Рождественская месса показалось ему скучноватой, но дети понравились чрезвычайно. Перед второй частью мессы он даже захлопал, но вовремя опомнился и с беспокойством окинул взглядом зал — не обратил ли кто на него внимание. Но все были поглощены музыкой.

Когда тонкие руки капельмейстера взметнулись в последний раз, и чистые детские голоса, блестяще взяв отчаянно высокую ноту, стали медленно и необыкновенно чисто угасать, и рука маэстро со смычком бессильно опустилась вниз, и зал взвыл от восторга, довольный господин встал, что-то шепнул мгновенно появившемуся священнику, и оба они весьма резво спустились вниз.

…Публика, наконец, отпустила маэстро. Еле живой, он сидел в крошечной келье, медленными глотками пил разбавленный лимонный сок, вытирал огромным платком лоб и пытался собраться с мыслями. Что случилось сегодня? Откуда взялись силы на большой концерт, проведённый им с таким вдохновением? Господи, как ты добр! И слава тебе, великий целитель, госпожа музыка!

Неожиданно в келью вошёл уже знакомый нам молодой, одетый в белое священник, попросил прощения у маэстро за столь наглое вторжение, но… Он склонился к уху маэстро и прошептал несколько слов. Глаза Пабло Касальса вдруг стали огромными, изумлёнными, он переспросил, получил подтверждение ранее сказанному, покорно встал и отправился вслед за священником. Священник одну за другой открывал перед маэстро таинственные двери, и, наконец, они попали в круглую мягко освещённую комнату, единственным украшением которой была превосходная копия «Распятия» Эль Греко. Если можно, конечно, назвать эту картину украшением…

За небольшим дубовым столом, на котором стояли вазочка с разнообразными орехами, бутылка тёмного вина и два сверкающих чистотой бокала, на простой, отполированной древностью скамье сидел уже знакомый нам господин, величественным жестом приглашая вошедшего гостя воссесть на такую же скамью, находящуюся по другую сторону стола. Пабло Касальс, всё ещё с вытаращенными глазами, сел. Священник удалился. И они остались вдвоём — великий виолончелист и генералиссимус Франко.

Генералиссимус Франко. 1972 год

Генералиссимус Франко. 1972 год

— Ты даже умирать не приедешь домой?

— Ты меня лишил дома.

— Не говори ерунды, Пао, я не изгонял тебя. Ты был молод, занимался только музыкой, и не мудрено, что запутался в кошмаре Гражданской войны. А всё повесили на меня — и якобы изгнание тебя, и убийство Лорки, и тысячи других смертей. Ты слышал, наверное, что меня обвиняют даже в пожаре в «Саграда Фамилия»?!

— Ты никого не наказал за убийства.

— Кого наказывать? Это тебе легко не прощать. А мне, стало быть, одну войну нанизывать на другую? Мщением увеличивать количество мёртвых испанцев? Мало их погибло?

— Но в твоих застенках были замучены четыреста тысяч человек!

— Ты сам считал, да? Или это подсчитали за тебя твои друзья-коммунисты? Я держал в «застенках», как ты выражаешься, лишь фанатиков, не желающих мира в моей Испании.

— В твоей…

— И в твоей тоже. Оглянись, Пао, оглянись! Посмотри на Испанию! Она успокоена. Она задышала. Ей предстоит великое будущее! Она догонит Европу. Мой народ упрям!

— Твой народ…

— И твой тоже, Пао. Он упрям и силён, как бык, изящен и бесстрашен, как матадор. Мы очень скоро завалим Европу фруктами и вином. Моя казна…

— Твоя казна…

— Но не твоя же, Пао… Она полна и надёжна. Я только начал отпускать вожжи. Ко мне стучатся деловые люди, со всего мира. Ах, Пао, как жаль, что мы с тобой не увидим великую Испанию…

— Она всегда для меня была великой.

— В этом я не сомневаюсь. А ты не задумывался, что, обливая меня грязью, ты унижаешь Испанию? Молчишь? Это я спас её сначала от сумасшедшего живодёра Сталина, потом от сумасшедшего живодёра Гитлера, потом от местных царьков, возмечтавших разорвать страну на карликовые государства.

— Ты до сих пор запрещаешь в Каталонии каталонский язык!

— А им плевать на мои запрещения! Все твои монахи молятся на каталонском, треплются на каталонском. И чёрт с ними! Но, Пао, на скольких языках должна говорить страна? Лучше было бы, если бы андалузец говорил с каталонцем через переводчика? Приехать из Толедо в Барселону в сопровождении гида?

Франко замолчал. Отпил вина. Долго грыз орешки. Оба отдыхали.

— Возвращайся, Пао. Много ли великих испанцев осталось на свете… Ты, Дали, я…

— Ты оговорился — не поставил себя на первое место.

— Нет, не оговорился. Я знаю, что от меня останутся только даты с бесчестным добавлением «кровавый режим Франко». А твоя музыка и картины Дали — навсегда. Я не завидую. Каждому Бог дал исполнить свою миссию на земле. Возвращайся, Пао. Если у тебя не хватит денег купить себе достойный дом в Барселоне, я помогу. Тебе воздвигнут памятник …

— Уже не успею…

— О чём ты говоришь? Ты играешь, как молодой. Кроме того, я дам тебе потрясающих целителей…

— …и припишешь заслугой себе моё возвращение домой.

— Не будь смешным, Пао. Мне уже не нужно никаких заслуг и наград. Я о тебе пекусь. Об Испании… Пао, не обижайся, но шубертовская «Ave Maria» посильнее твоей.

— Ты же никогда не ошибаешься, генералиссимус.

— Я очень люблю тебя, Пао. Ты такой же коммунист, как я священник. Я люблю в тебе испанца, упрямого и гениального… Возвращайся, Пао…

— Я схожу с трапа самолёта, ты обнимаешь меня, бешено строчат камеры, щёлкают фотоаппараты, назавтра все газеты полны волнующих снимков, вся Испания плачет…

— Это хорошая картина. Она частенько стоит перед моими глазами. И мне очень грустно, что у меня она вызывает волнение, а у тебя — иронию. Знаешь, Пао, я думал, что в девяносто три года человеку пора менять упрямство и обиды на разум.

Памятник Пабло Касальсу в Монсеррате

Памятник Пабло Касальсу в Монсеррате

Даже, если он испанец. Знаешь, что говорят о нас итальянцы? «Если испанцу надо забить гвоздь, но под рукой нет молотка, он сделает это своей головой». Я до сих пор не понимаю, это комплимент или издевка? Прощай, Пао!.. Возвращайся…

Он постучал костяшками пальцев по столу. И тотчас появились два молодых человека атлетического телосложения и молодой священник, одетый во всё белое.

…Августовская ночь над Монсерратом сверкала звёздами, благоухала цветами и тихо раскачивалась под музыку Пао. А он, донельзя взволнованный, медленно прохаживался вдоль Собора и что-то шептал, будто молился.

…Он умер через два месяца, 22 октября 1973 года в городе Рио-Пьедрас, в Пуэрто-Рико.

Франко пережил его на два года…

Print Friendly, PDF & Email
Share

Марк Львовский: О последнем концерте Пабло Касальса: 2 комментария

    1. Григорий

      Сабиржан, прочтите автобиографию Марка Львовского (ссылка – над заголовком статьи), и все поймете про источники.

Добавить комментарий для Григорий Отменить ответ

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.