© "Семь искусств"
  март 2020 года

215 просмотров всего, 1 просмотров сегодня

Наиболее содержательно — то время, в которое ничего не происходит и как будто ничего не меняется. Как бы время безвременья. Как бы несамостоятельная, слепая, соединительная ткань между событиями. Это — то, на чём вообще всё держится и, более того, ради чего всё остальное и происходит.

Ольга Балла-Гертман

ְДИКОРОСЛЬ

(продолжение. Начало в № 11/2017 и сл.)

Вещество молодости

Ольга Балла-ГертманА всё-таки самое прекрасное в весне — то, что ей абсолютно всё равно, которая по счёту она в нашей жизни. Подумаешь: «пятьдесят четвёртая», — сама себе не веришь — ну как это может быть?! — сжимаешься, холодеешь: тяжёлая, стылая цифра, налитая ледяной водой, тянущая вниз. — А весне — всё равно, она всегда первая и впервые, она не умеет считать. Подобно безответной — и всё равно счастливой! — любви, она отучает от эгоцентризма, от унылой окукленности в себе, — просто вот берёт властной рукой и выводит. Во весь мир втолковывает человеку, что не в нём дело. Тянет вверх, наполняет всё растущим, раскрывающимся движением. Она сама — это движение и нас в него превращает. Лишает возраста — и как набора условностей, и как сокращающегося расстояния до смерти, переполняет надеждами сразу-на-всё, делает каждый запах — волшебным (каждый: вплоть до запахов бензина и сырости), каждое движение — лёгким.

Весна, торжество мирового самоценного избытка. Весна, даровой опыт молодости — даровой, потому что не надо отрабатывать, потому что нет уже никакой настоящей молодости с её задачами, обязательствами, необходимостью создать себе место под солнцем, нишу в социуме, вписать себя в координаты. Можно переживать чистое вещество молодости — весна так же морочит голову, как и двадцать пять лет назад: «будущим», «возможностями», «ростом» — а на самом деле, лёгким эфирным веществом, отделившимся от настоящих смыслов всего этого. Ну и пусть. Весна — она вся о будущем, о преодолении, о перерастании, тема у неё такая. Высокотематизированное время года.

Весна, как и утро — замечательный повод начать себя заново. Чувствуешь, как прямо под собственными пальцами превращаешься в пластичный материал, наполняясь влажным весенним воздухом — становишься пористой губкой, готовой впитывать всё подряд.

Даже если это морок — ну и пусть. Всё равно морок очень полезный.

Вылупляешься из тёплого, уютного кокона зимы — и вылетаешь бабочкой.

Весна обостряет потребность в пространствах

Не уйти от своего, нет (не говоря уже о том, что и не уйдёшь). Но — поместить своё в новый (вследствие неинерционности — заново интенсифицирующий) контекст и тем самым его перетолковать. Вынуть из пазов, ставить в другие. Тогда появляется шанс обнаружить между разными элементами этого так называемого «своего» не замеченные прежде связи или установить новые, которые раньше почему-то не устанавливались.

Всюду жизнь

Простейший (социальный) смысл неудачничества в типовых жизненных сценариях: «удачники» подтверждают эти сценарии, а мы, неудачники, их проблематизируем и показываем (себе и людям) их ограниченность. Демонстрируем (по крайней мере, имеем такую возможность), что и за пределами типовых сценариев есть жизнь.

К многообразию зависимостей: Чистый опыт формы, или Прояснение трудобесия

Работа ставит нас (нас, трудоголиков) в зависимость от неё тем, что соблазняет простейшей, доступнейшей — сделай сам из подручного материала — завершённостью гештальтов, — а с нею вместе и внутренней устроенностью, и внутренним равновесием, и простейшей прикладной ясностью. Маленьким, с орешек, карманным, зато своим и несомненным, опытом ясности и твёрдости. Да ради этого не жалко и ночи напролёт сидеть, пишучи — или хоть только редактируя, или даже всего лишь механически расшифровывая со звукозаписи — какую-нибудь никому, по самому-то большому счёту, не нужную фигню. Это не зависит (ну ладно, почти не зависит) от содержания и смысла делаемого, — чистый опыт формы. Ни один отдых такого — будто за что-то надёжно — да, мнимо, но тем не менее — зацепилась и держишься — не даёт.

Работа хороша тем, что создаёт сферу (мне это скорее представляется в виде втягивающей трубы) автономной динамики (смысловой, эмоциональной, какой угодно). Это почти идеальная капсула, в которую можно укрыться от (ну опять же ладно, почти) любого происходящего; выдернуть из неё человека можно едва ли не только физически или поразив его в какой-нибудь уж совсем жизненно важный смысловой центр. (Все эти рассуждения, однако ж, проясняют во мне не только благодарность работе, но и, едва ли не в большей степени, недоверие к ней: она слишком уж работает как заглушка, как оправдание собственной пассивности в ту минуту, когда надо было бы, может быть, всё бросить и бежать делать что-нибудь совсем насущно необходимое. Надёжнейший вид самообмана.)

К самопрояснению: Корни трудоголизма

Совершенно же очевидно, что страх перед пропаданием времени «впустую», близкое к невротическому — от того, что упорное до навязчивости — стремление непременно использовать каждую (в пределе) крупицу бытия плодотворно и осмысленно — не что иное, как (не слишком даже маскирующийся) страх небытия, страх смерти. Как всякий страх, он порождает суету, слепоту, недоверие, избыток защитных реакций. — Отчего бы, в конце концов, не доверять жизни, про(ис)ходящей так, как ей это органично и свойственно, зачем её непременно формировать, волочь её, бедную, под пресс, выжимающий из неё масло смысла (а всё остальное уж не выплёвывающий ли, как жмых?) Отчего бы, наконец, не перестать уже бояться и смерти, и небытия? (по крайней мере, если это настолько тиранит жизнь, что не даёт ей быть самой собой и отказывает ей в этом праве? Страх как бы призван защищать жизнь, затем и заведён, как защитная реакция. Но чтобы защитная реакция удавливала защищаемое?)

Более того, всё меньше сомнений в том, что острое (до, тоже, некоторой надрывности) чувство (драго)ценности жизни питается от того же самого тёмного корня и соединено с ним прямым — и даже не очень длинным — стеблем.

Запускать и оставлять

С другой стороны, в склонности запускать дела и оставлять всё, что только можно, на последний момент, а то и на после последнего момента — тоже нет ли чего суеверного? — Вот-де, я подготовлюсь, а ОНО возьмёт и сорвётся*, или я и вовсе до НЕГО не доживу? — Поэтому запускание и т. д. — не защитная ли реакция + попытка создать себе иллюзию владения временем (хочу — использую, хочу — откладываю про запас), да заодно и иллюзию того, что впереди (вообще, в принципе) ещё сколько угодно времени и его можно транжирить и обращаться с ним как угодно?

«Прокрастинация» на самом деле — бытовая магия.

*Когда (какое бы то ни было) ОНО застигает врасплох — оно же более настоящее, вот в чём дело! даже когда мы это сами устроили. В непредсказуемом, не-вполне-владеемом — больше подлинности, а вследствие того — и силы.

Метро «Ленинский проспект»

Некоторые люди важны самой интонацией своего существования (хотя бы и не разложимой на слова — а она, как правило, не разложима. Не говоря уж о том, что эта интонация может существовать исключительно в нашем воображении, а самим её предполагаемым носителям может быть решительно ничегошеньки об этом не известно [Да и не надо. У них свои смысловые конфигурации.]). Связанные с ними пространства приобретают то же качество, — и, попадая в это пространство, мы соответствующей интонацией подзаряжаемся: расширяем своё существование на неё или заново уточняем себя в её свете. Независимо, повторяю, от степени её воображаемости. А может быть, чем больше, чем интенсивнее воображается — тем сильнее.

Преодоление самости

(Типовые, вообще сколько-нибудь устоявшиеся) социальные роли хороши тем, что позволяют человеку — в том, разумеется, случае, если надёжно отработаны и хорошо освоены) хоть на время освободиться, спрятаться от самого себя — снимают с него напряжение самости. (Самость — всегда эксперимент и авантюра, всегда хоть немного да заново каждый момент; всегда держится на усилии самовозобновления и требует его.) Социальная роль принимает на себя функцию чего-то вроде внешнего скелета, корсета, который, поддерживая извне, снимает напряжение с позвоночника. — Но это, повторяю, в том случае, если она хорошо освоена. В противном случае не будет (как оно у меня чаще всего и происходит — но тут уж точно сама виновата) ничего или почти ничего, кроме стеснённости, сдавленности, неудобства. Социальная роль — она вообще всегда с чужого плеча, даже если хорошо обношена. Тем более, если нет.

О (не)событиях: время безвременья

Наиболее содержательно — то время, в которое ничего не происходит и как будто ничего не меняется. Как бы время безвременья. Как бы несамостоятельная, слепая, соединительная ткань между событиями. Это — то, на чём вообще всё держится и, более того, ради чего всё остальное и происходит.

Времена с внешними событиями всего лишь добывают и разминают для этих, настоящих содержаний материал. (Который, может быть, даже не так уж обязателен.)

В молодости чувствовалось прямо наоборот: остро хотелось событий. Чего бы то уже ни было, раздирающего ткань повседневности. Чрезвычайного, исключительного (только оно отождествлялось с настоящим). Был страшный голод по исключительному; хотелось избытка и чрезмерности — как нормы. Мнилось, что жизнь проходит впустую, что она не происходит вообще, если её не распирают события; что человек вообще не может быть самим собой, если они с ним не происходят или если он их себе не устраивает. (Вот удивительно: именно тогда, когда все чувства и без того были экстатически обострены — раздирала потребность в воздействиях на себя, обостряющих чувства.) Было стыдно перед самой собой не иметь событий в достаточном (читай: в неопределённо, неограниченно большом) количестве.

Может быть — если уж собирать коллекцию определений того, когда проходит молодость, а я её давно и основательно собираю — молодость кончается (ещё и) тогда, когда переключается гештальт: наиболее значительными в жизни начинаешь чувствовать и понимать не ситуации исступлений и чрезмерностей, вообще не события, а по видимости бессобытийную временную ткань. Начинаешь понимать, что в событии происходит только оно само, а в этом бессобытийном времени — всё. Событие — узко и ограниченно, а границы бессобытийного распахнуты, и в них может войти что угодно.

Теперь мне хочется прятаться от событий‚ да. Устраивать себе бессобытийность (как в молодости рвалась устраивать — события), то есть — полноту жизни.

События полноту жизни — расплёскивают, разбрызгивают. А бессобытийность её собирает. Жизнь стекается в неё, как в огромное озеро — и подземные, и дождевые воды.

Совиным пером: гормон смысла

Если когда-то и веришь (не головой, а всей полнотой непосредственного переживания) в свои силы, (прежде всего, внутренние) возможности и даже в наличие у себя какого-то жизнеспособного будущего, — то это бывает исключительно в четвёртом часу ночи и длится до рассвета / по крайней мере, до того момента, как, ничего не поделаешь, надо, отправляешься спать. Ради таких минут, наполненных равномерным и сильным внутренним светом, стóит претерпевать день, честное слово.

В организме, что-ли, что-то такое выделяется (причём именно в это время) — что-то очень родственное «гормону радости», тоже небось эндорфин какой-нибудь. Только он скорее напрашивается на название — по формируемой внутренней картине — «гормона смысла».

И о любви

Пересматривала тут по одной надобности стихи Окуджавы — чистые тексты, освобождённые даже от голоса и интонаций, в которых, по-моему, там дело процентов на девяносто, если не больше, — и вдруг застала себя за обескураживающим, обезоруживающим чувством, что не могу, не в силах всего этого — всех этих не отделимых от собственной персональной памяти текстов — не любить и не чувствовать ко всему этому острой благодарности (что, собственно, — форма любви — одна из форм её проживания) — просто уже за сопричастность, за соучастие в вещах коренных и неотменимых. И за точность интонационного попадания (достаточно того, что так раз и навсегда почувствовалось!) в это коренное и неотменимое. Мне даже всё равно, «хороший» он поэт или «плохой» (сильно склоняюсь к мысли, что всё-таки второе, но видеть так я могу, только если издеру свою воспринимающую голову из всего остального своего воспринимающего существа — а голова занимает там мало места, по крайней мере — в этом случае, и издирать я её оттуда не буду). Слишком не в этом дело: он задавал — и задал — мне исходное отношение к жизни, ещё, наверное, до понятий — на уровне основных, предсмысловых, располагающих к смыслам интонаций. По формирующей важности* и по объёму (изначального) присутствия он у меня, кажется, совершенно на одном уровне с родителями — которых ведь тоже любишь не за то, что они хорошо или лучше остальных делают что бы то ни было, но за то, что они есть, коренные и неотменимые, за глубину формирующей связи.

Любовь (во всех, кажется, её формах) — это то, за чем себя застаёшь, обезоруженный. Это то, чего не выбираешь — сознательным актом избрания, но то, что само выбирает тебя — и ставит перед собой, как перед фактом. Другое, отдельное, на следующем шаге дело — что по отношению к этому (как по отношению ко всякой исходной данности: как к родному языку, например, ибо степень изначальности, данности и безусловности, между прочим, — едва ли не та же самая) можно так или иначе определяться, выбирать ту или иную линию поведения и так или иначе её выстраивать (например, не признаваться в этой любви или ничем её не обнаруживать — как на родном языке вполне можно годами не произносить ни слова). Но всё это возможно только потому, что она есть.

*Сопоставимое по властности отношение сформированности и проникнутости — и безусловности любви — соединяет меня с (о случившимся биографически много позже) Мандельштамом. (Пожалуй, это единственный параметр, по которому они вообще сопоставимы, но, по-моему, этого совершенно достаточно.) Правда, он всё-таки начался для меня в куда более осознанном и продуманном моём состоянии, чем Окуджава — и о нём я совершенно уверена, что он поэт сильный и значительный, даже если издеру упомянутую голову из прочего эмоционально-чувственного комплекса и прочитаю его — насколько возможно — «как в первый раз». Мне чувствуется, что Булат Шалвович прочтения «как в первый раз», внеконтекстного — не выдерживает, но чем сильнее мне это чувствуется, тем упорнее хочется его от таких прочтений защищать, тем упрямее хочется думать, что он не для них.

О том, чего точно не будет

Как хочется отдельного большого отпуска (исключительно) для необязательных чтений (просто вот сидеть в кресле битый месяц — нет, нет, можно и больше, не настаиваю — и читать, никуда не торопясь и не чувствуя себя ничему обязанной) (да кто ж даст). И ещё бы одного отдельного для (медленного и со вкусом) доделывания нахватанных работ разной степени начатости (для работы освобождения, разумеется, для неё родимой единственно, поскольку доделывание недоделанного — это работа освобождения в чистом виде) — ууууу… этого и подавно не даст никто. И только уж потом, так и быть, отдельный отпуск для пространств — для выполнения ритуала шатания по пространствам, символического их присвоения. Тут скорее давит культурная программа: сидишь дома, не видишь мира, (не выполняешь ритуалов приобщения к нему) — недочеловек. (Ах, ты ещё и летать боишься!? — недочеловек в квадрате. Ничтожество, зависимое от собственных страхов и инерций. Тьфу.) На свой — единственный, для пространств — отпуск я могу надеяться только в сентябре (и то на половину его, чтобы потом, если всё будет хорошо, в октябре-ноябре изжечь вторую половину). (И уже заранее переживаю о том, чтобы быть его достойной — выработаться как следует, вымотаться как можно полнее — иначе стыдно будет принять его из рук максимально невнятно персонифицируемой судьбы, — стыдно брать то, что дёшево досталось, тем стыднее, чем более ценным чувствуется это доставшееся. До него надо, мнится, дострадать, домучиться.)

Делайте запасы: О формах тревоги

Пока тему не выговорю, не остановлюсь.

У меня до сих пор, как ни стыдно (стыдно — потому что не вполне уже адекватно), жгучий роман с миром: хочется пожирать его крупными кусками, впихивать его в себя как можно больше. (Даже когда уже не лезет, ага.)

Как будто это обеспечит мне бессмертие или, по крайней мере, — долгую, огромную жизнь.

Чересчур уже подозреваю, однако, что в моём случае жадность к жизни (нахватать всего поскорей и побольше: работы, впечатлений, вербальных и невербальных текстов… — и чувствовать себя потом от души виноватой, не справляясь со всем в должном объёме (нормально; входит в смысловой комплекс, так что уже и не ропщу — и даже, пожалуй, не сопротивляюсь: классический пример прирученности и осёдланности собственных тараканов) — форма тревоги: прямое следствие мнительности, пессимизма, катастрофизма и алармизма (и трусости, да — без неё всё перечисленное просто не водится). «Нахватать» всего и именно сейчас — потому что потом «а вдруг» начнётся Мировая (вариант: гражданская) война, Мировой Кризис, уволят с работы, все деньги обесценятся, начнутся болезни и т. д. — Поэтому — всем (не только работой, всем вообще, — работа — просто наиболее острый, концентрированный случай) набивать щёки немедленно и сию минуту. Чистая паника и истерика, притом заранее, на всякий случай. (Что характерно, алармизму такого рода совершенно не присуще смирение и / или принятие предполагаемых обстоятельств.) Люди более реалистичного склада с моим душевным устройством наверняка запасаются консервами, солью, спичками, золотыми вкладами в зарубежных банках. А я вот — впечатлениями, которые, разумеется, ничего не спасут — но идея того, что они-де будут «освещать изнутри во мраке» — понята как-то уж слишком буквально.

Антропос и его антропоморфизм

Почему-то воспринять мир как пронизанный единой логикой, а формы его — как слова, предложения, абзацы некоторого цельного, связного и очень адресованного высказывания* чувствуется очень естественным — то есть слишком напрашивается само, слишком кажется лёгким (трудности начинаются на следующем шаге: когда ставишь себе задачу понять, что действительно сказано, — а не приписывать сказанному удобные для себя смыслы), — поэтому-то и не получается этой, чересчур антропоморфной и антропоцентричной оптике доверять: слишком уж она подталкивает искать не там, где потеряно (точнее — где не обретено), а там, где светлее (там, где, более того, мы сами же это освещение и включили). Поддаться этой интуиции — именно в силу лёгкости — сущее удовольствие, и тем вернее кажется необходимость ей сопротивляться, по крайней мере, отнестись к ней критически.

*Мир, мнится, говорит многими языками, и одни из них воспринимаются как более внятные, другие — как менее, до невнятности (почти) полной, но исходная интуиция языка и высказывания, не говоря об упорной интуиции (или о том, что таковой кажется: такие вещи всё же генерируются сознанием, прошедшим — и каждый день проходящим — интенсивную культурную обработку, формовку: в результате сама форма текста и сообщения впечатана в него) априорной осмысленности видимого, остаётся неизменной.

К пластике самоощущения

Вообще, как противно, как мешает общему чувству мира чувствовать себя неуклюжим увальневым валенком, глухим и тупоуглым в своей увальневости (типовое, константное, фоновое самоощущение). Как хочется быть взамен того изящной хрустальной туфелькой, тонкой, точной и прозрачной. Да, видно, нельзя никак (с).

О беспричинном

И как же не думать о том, что надёжнее всего — беспричинное счастье. Счастье (которое, как известно, [остро переживаемая] полнота жизни) с причинами слишком зависит от своих причин, от их своеволия и капризов. А беспричинное счастье свободно и может быть когда угодно — всегда.

Широким бреднем

Теперь наконец, на пятьдесят пятом седоголовом году, вдруг стало отчётливо ясно, зачем нужна тщательная, подробная, с мелкими ячейками организованность, — которую я практически всю жизнь с разной (чаще с большой) степенью безуспешности пытаюсь себе привить. Она нужна не для того, чтобы «всё» успевать, нет, «всего» всё равно никогда не успеешь, лучше смириться сразу, — но для того, чтобы этой сетью вообще улавливалась жизнь, чтобы она не проскальзывала в тесные (только они должны быть именно достаточно тесными!) ячейки этой сети — и доставалась мне, давала бы себя почувствовать и прочувствовать, не проплывала бы мимо.

То есть, тут задачи ни в коей степени не прагматические (или — они только по видимости таковы), они даже не имеют (прямого — во всяком случае) отношения к смыслу жизни и к всяческим экзистенциальным программам: задачи тут всецело предсмысловые, витальные — задачи взаимодействия с веществом жизни, качества этого взаимодействия.

(продолжение следует)

Share

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

AlphaOmega Captcha Mathematica  –  Do the Math
     
 
В окошко капчи (AlphaOmega Captcha Mathematica) сверху следует вводить РЕЗУЛЬТАТ предложенного математического действия