© "Семь искусств"
  ноябрь 2020 года

193 просмотров всего, 4 просмотров сегодня

Cеребряный век рассматривается как своего рода антитеза духовной стагнации 1880-х, противопоставляется им. Таким образом, возникает представление о некой лакуне, провале, относящееся к последней четверти или последним двум десятилетиям ХIХ века. Но так не бывает! История литературы — это единая непрерывная вязь. Её материя порой утончается, но сохраняет связи…

Александр Лейзерович

ИЗ РУССКОЙ ПОЭЗИИ КОНЦА XIX ВЕКА

В начале ХХ века Константин Бальмонт провозгласил, что в русской поэзии (имея в виду XIX век) было семь великих поэтов: Пушкин, Лермонтов, Баратынский, Тютчев, Кольцов, Некрасов и Фет. На исходе ХХ века, в 2000 г., Вадим Кожинов, ничтоже сумняшеся, ограничился теми же семью именами, составляя антологию «Вершины русской поэзии. Век XIX». Дискутировать по поводу полноты и обоснованности такого “short list”, по-видимому, не имеет смысла, хотя отсутствие в нём Крылова, Грибоедова и Алексея Толстого, на мой взгляд, делает его представительность весьма сомнительной…

Но сейчас — о другом: обратим внимание, что все поименованные поэты родились до 1821 г. Добавив к приведенной “великолепной семёрке” наиболее известные имена руских поэтов ХIХ века послепушкинской поры (Пётр Вяземский, Владимир Бенедиктов, Аполлон Майков, Яков Полонский, Аполлон Григорьев, Алексей Плещеев, Алексей Толстой, Иван Никитин, Лев Мей), мы с удивлением обнаружим, что по-прежнему годы их рождения ограничены первой четвертью ХIХ века — самый “молодой”, самый поздний из них (Алексей Плещеев) родился в 1825 г., и жизненный путь большинства из них завершился к началу 1880-х гг. Правда, Афанасий Фет, Алексей Плещеев и Яков Полонский умерли уже в 1890-е, но годы их наиболее продуктивного поэтического творчества в основном относятся всё же к периоду до начала 1880-х.

Титульные листы антологий русской поэзии Н.В. Гербеля (1888 г.) и А.Н. Сальникова (1901 г.)

Далее — пробел, и в нашем представлении следующий этап развития русской поэзии это — символизм, “Cеребряный век”, начало которого связано с именами Дмитрия Мережковского, Валерия Брюсова, Константина Бальмонта, Фёдора Сологуба, Вячеслава Иванова, Андрея Белого, Александра Блока, родившихся после середины 1860-х. Их творчество относится уже к ХХ веку. Правда, некоторые литературоведы склонны отсчитывать Cеребряный век, начиная с Владимира Соловьёва… Другие, отождествляя начало Cеребряного века с возникновением русского символизма, маркируют его отправную точку появлением трактата Николая Минского «При свете совести» (1890 г.), книги стихов Дмитрия Мережковского «Символы» (1892 г.) и трёхчастного сборника «Русские символисты», выпущенного Валерием Брюсовым в 1894–95 гг. и состоявшего в основном из его же произведений. Тем не менее, большинство склоняется скорее к позиции Татьяны Бек, утверждавшей, что “исходная граница «серебряного века» дискуссионной не является, она более или менее совпадает с хронологическим рубежом столетий”. При этом Cеребряный век рассматривается как своего рода антитеза духовной стагнации 1880-х, противопоставляется им. Таким образом, возникает представление о некой лакуне, провале, относящееся к последней четверти или последним двум десятилетиям ХIХ века.

Но так не бывает! История литературы — это единая непрерывная вязь. Её материя порой утончается, но сохраняет связи, узелки, переплетения между отдельными нитями, дорожками, сплотками даже во времена исторических катаклизмов и обрывов. Порой она разрежается со временем, но узор виден.

Обложка антологии «Русские поэты» А.Н. Сальникова

Наверно, наиболее полная, представительная и непредвзятая антология русской поэзии ХIХ века была составлена Александром Николаевичем Сальниковым и издана в 1901 г., как бы подводя итоги прошедшего века. Она так и называется: «Русские поэты за 100 лет, с пушкинской поры до наших дней», и её содержание разбито по десятилетиям годов рождения представленных авторов. Из общего числа ста двадцати трёх, 53 родились до 1830 г., 12, успевших достаточно проявить и зарекомендовать себя к началу нового века, родились в двадцатилетие между 1860-м и 1879-м, остальные же 58, то есть порядка 47%, родились в период между 1830 и 1859 гг. Таким образом, по числу “действующих поэтов”, да и по их “валовому продукту”, восьмидесятые годы были ничуть не скудее ни “пушкинской поры”, ни бурных годов “шестидесятничества”.

Любопытно изменение спектра социального статуса представленных авторов — более-менее однородный в первые десятилетия ХIХ века, он становится удивительно пёстрым в его второй половине, отражая изменения культурного уровня и социальной активности различных слоёв российского общества. Если поначалу занятие поэзией было почти исключительно уделом представителей, условно скажем, “среднего дворянства”, то затем среди популярных русских поэтов мы находим и купцов, и высшую аристократию, вплоть до члена царской семьи, и разночинцев, и сыновей вчерашних крепостных; появляются женские имена, представители национальных меньшинств (в первую очередь, евреи). Судьбы некоторых напоминают замысловатые сюжеты старых романов того же ХIХ века.

Вместе с тем, при очевидном экстенсивном развитии русской поэзии в последней четверти ХIХ века, имена, соизмеримые с “семёркой” Бальмонта, в ней так и не появляются, хотя, если уж говорить о “вершинах русской поэзии ХIХ века”, то вряд ли справедливо и осмысленно ограничиваться только названными именами, да и само существование “вершин” возможно лишь на уровне “высокогорья”. И, тем не менее, отмечённый провал в наших представлениях о развитии русской поэзии, относящийся к концу ХIХ века, имеет под собой некоторые объективные основания.

Паоло Трубецкой. Памятник императору Александру III

Первое, само собой напрашивающееся объяснение связано с эпохой реакции, установившейся в России после убийства 1 марта 1881 года императора Александра II и воцарения Александра III, со всей атмосферой его царствования — отказом, вопреки манифесту от 29 апреля 1881 г., от развития либеральных реформ предыдущего царствования, возвращением к пресловутой уваровской триаде времён Николая I: “самодержавие, православие, народность”.

Если в конце 1980-х гг., в период “перестройки”, взгляды историков обратились к эпохе Александра II и его реформ (многим, наверно, памятна книга Натана Эйдельмана «Революции сверху в России» с её последней, завершающей фразой: “Верим в удачу — ничего другого не остаётся”), то применительно к России 2010-х гг. перекидывается мостик к царствованию Александра III. Пресловутая “вертикаль власти” соотносится с представлением Александра III об идеальном государстве как пирамиде с сосредоточением власти на вершине и централизованным контролем, внедрением представителей верховной власти на всех её уровнях. Не случайна и историческая “реабилитация” Александра III в современных официальных российских изданиях и даже апологетика самого самодержца, его внутренней и внешней политики: “Престиж России в мире в царствование Александра III поднялся на недосягаемую прежде высоту, а в самой стране воцарились покой и порядок” — митрополит Тихон (Шевкунов).

Более объективными представляются характеристики его царствования, дававшиеся историками дореволюционной России в начале ХХ века. Например: “Наряду с развитием сильной административной власти, наблюдалось ограничение сферы действия суда присяжных и другие подобные изменения судебных уставов… Сравнительная веротерпимость уступила место систематическому преследованию иноверцев… Благодаря покровительственным мерам…, развитие крупной промышленности пошло с конца 1880-х годов быстрыми шагами вперед; но при совершенно истощённом внутреннем рынке страны вследствие прогрессирующего разорения крестьянства и упадка земледелия…” На период царствования Александра III пришлись и первые еврейские погромы на юге России, и реакционные контр-реформы системы образования, включая печально известный “закон о кухаркиных детях”, и ужесточение цензуры.

Александр III оказался на троне, можно сказать, случайно. Наследником престола был его брат, старший сын Александра II — Николай, которого и готовили к занятию трона. Однако цесаревич скоропостижно скончался в Ницце 13 апреля 1865 г. от туберкулёзного воспаления спинного мозга. Современники пишут: “Император попытался в срочном порядке ликвидировать пробелы в образовании Александра, но его уже поздно было переучивать. Александру исполнилось 20 лет, и он сильно уступал способностями и прилежанием старшему брату. Несмотря на то, что преподавателями у него были люди известные и даже выдающиеся (например, историю преподавал Сергей Михайлович Соловьёв), он, кажется, весьма мало сумел усвоить их лекции. Так, знаменитый позже Победоносцев, преподававший наследнику законодательство, записал в декабре 1865 г.: «Сегодня, после первых занятий с цесаревичем Александром, я пробовал спрашивать великого князя о пройденном, чтобы посмотреть, что у него в голове осталось. Не осталось ничего — и бедность сведений, или, лучше сказать, бедность идей, удивительная».”

Относившийся к Александру III с нескрываемой симпатией, граф Витте, тем не менее, пишет о нём: “император Александр III был совершенно обыденного ума; пожалуй, можно сказать, ниже среднего ума, ниже средних способностей и ниже среднего образования…” В том же духе — запись начальника Главного управления по делам печати Феоктистова: “Нельзя отрицать, что в интеллектуальном отношении государь Александр Александрович представлял собой незначительную величину — плоть уж чересчур преобладала в нём над духом… Нередко случалось ему высказывать очень здравые мысли, а наряду с ними такие, которые поражали своей чисто детской наивностью и простодушием”. Демократизм поведения сочетался у Александра III c абсолютной верой в божественный характер своей власти: “Конституция? Чтоб русский царь присягал каким-то скотам?” О своей политике Александр III высказался вполне определённо: “Министры наши… не задавались бы несбыточными фантазиями и паршивым либерализмом”.

Обращаясь к стихам, можно вспомнить эпиграмму на царствование Александра III, написанную в 1885 году Ивановым-Классиком, — реминисценцию лермонтовского «На севере диком…».

ЦАРСТВО ДВОРНИКОВ

Реакции дикой суровый поборник,
Дивя проходящий народ,
В овчинном тулупе безграмотный дворник
Бессменно сидит у ворот.
И снится ему, что при сей обороне,
Нелепой, но грозной на вид,
Такой же, как он, на наследственном троне
Безграмотный дворник сидит…

Имя Иванова-Классика теперь практически забыто. А вот в 1886 г. Антон Павлович Чехов, распределяя в шутку русских писателей по 14-классной иерархии Табеля о чиновничьих рангах, поставил его статским советником, то есть особой пятого класса, что соответствовало должностям вице-директора департамента или вице-губернатора и требовало обращения “Ваше высокородие”. Алексей Федорович Иванов родился в 1841 г. в семье крепостного. Отец работал приказчиком в Петербурге и, скопив денег, откупился на волю, открыв собственную торговлю сукном. В школе Иванову пришлось учиться только год — отец считал, что этого образования вполне достаточно для работы в лавке. Но мальчик пристрастился к чтению, особенно ему нравились книги смирдинской серии «Классики русской литературы», которые он брал у знакомых приказчиков из соседнего книжного магазина, прозвавших его в шутку “классиком”. Это прозвище Иванов впоследствии присоединил к своей фамилии. После смерти отца молодой человек оказался хозяином небольшой лавки в Апраксином дворе, но торговля мало интересовала его — он много читал; через тех же приказчиков книжного магазина познакомился со студентами, молодыми писателями и артистами; сам начал писать стихи, подражая Кольцову, Никитину, Сурикову, Некрасову. После того, как во время знаменитых петербургских пожаров лавка Иванова сгорела, он разорился и вынужден был наниматься в приказчики. К 1861 г. относится его первая публикация — стихотворение «На смерть Никитина», а с 1864 г. он стал профессиональным писателем и журналистом. По своим литературно-эстетическим взглядам Иванов-Классик принадлежал к некрасовскому направлению. Умер Алексей Федорович в 1894 г. от крупозного воспаления лёгких на 53-м году жизни.

Александр III умер в том же 1894 г. от цирроза печени в результате неумеренного потребления алкоголя, а также, по-видимому, последствий физического перенапряжения при крушении в 1888 г. царского поезда на станции Борки, когда император на своих плечах держал обрушившуюся крышу вагона, пока все остальные не выбрались из-под обломков. Кстати, крушение произошло из-за превышения, по настоянию самого же царя, допустимой скорости движения состава.

Вот — анонимная эпиграмма-эпитафия на смерть императора:

Десять лет он Русью правил
Без законов и без правил,
Точно Грозный или Павел;
Миллиард долгов прибавил,
В Петербурге “Крест” поставил,
Трепетать всю Русь заставил
И ей “нещечко” оставил…

Под “Крестом” имеется в виду тюрьма «Кресты», построенная в Петербурге при Александре III, а “нещечко” — это, разумеется, император Николай II, наследовавший Александру III и приведший Россию к революции. Помимо того, что характер и взгляды Николая формировались под влиянием отца и поставленных им воспитателей, можно также сказать, что Николай непосредственно продолжал его внутреннюю и внешнюю политику. Так что на Александре III лежит значительная доля ответственности за создание революционной ситуации в России и последующее крушение страны.

Вместе с тем, при всей несомненной реакционности царствования Александра III, нельзя сказать, чтобы оно было суровее царствования его деда Николая I, что однако не помешало интенсивному развитию при том русской литературы, хотя, несомненно, с весьма заметным отпечатком влияния атмосферы царствования. Главная разница между эпохами Александра III и Николая I — в достигнутом к этому времени уровню развития общества. В статье «Русская литература на 1842 год» Белинский писал: “Да, проза, проза и проза”, констатируя, что “с 1829 года все писатели набросились на прозу” и “цена на стихи вдруг упала”. По мнению критика, “общество, которое только и читает, что стихи, для которого каждое стихотворение есть важный факт, великое событие, — такое общество ещё молодо до ребячества. Оно ещё только забавляется, а не мыслит. Переход к прозе — для него большой шаг вперёд”. Именно этот “большой шаг” и сделала русская литература во второй половине XIX века, дав Тургенева, Льва Толстого, Достоевского, Салтыкова-Щедрина, Гончарова, Лескова, Гаршина, Чехова и так далее.

Редакторы журнала «Отечественные записки»: Николай Алексеевич Некрасов, Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин, Григорий Захарович Елисеев, Глеб Иванович Успенский

Поэзия отступила на вторые позиции, резко ограничив круг своих тем и при этом зачастую даже как бы извиняясь за эту ограниченность и само своё существование. Николай Алексеевич Некрасов писал в 1855 г.:

Праздник жизни — молодости годы —
Я убил под тяжестью труда
И поэтом, баловнем свободы,
Другом лени — не был никогда.

Если долго сдержанные муки,
Накипев, под сердце подойдут,
Я пишу: рифмованные звуки
Нарушают мой обычный труд.

Всё ж они не хуже плоской прозы
И волнуют мягкие сердца,
Как внезапно хлынувшие слёзы
С огорчённого лица.

Но не льщусь, чтоб в памяти народной
Уцелело что-нибудь из них…
Нет в тебе поэзии свободной,
Мой суровый, неуклюжий стих!

Нет в тебе творящего искусства…
Но кипит в тебе живая кровь,
Торжествует мстительное чувство,
Догорая, теплится любовь, —

Та любовь, что добрых прославляет,
Что клеймит злодея и глупца
И венком терновым наделяет
Беззащитного певца…

С 1847 г. Некрасов был главным редактором журнала «Современник», а потом — «Отечественных записок». После смерти Некрасова журнал возглавил Салтыков-Щедрин, а в 1884 г. “учёно-литературный и политический” журнал «Отечественные записки» был закрыт министром внутренних дел Дмитрием Толстым. Решение мотивировалось тем, что журнал “не только открывает свои страницы распространению вредных идей, но и имеет ближайшими сотрудниками лиц, принадлежащих к составу тайных обществ”.

Преследованиям, ограничениям, закрытию были подвергнуты не только «Отечественные записки», но и многие другие издания демократического направления. Вместе с тем, именно в 1880-е гг. размах издательско-просветительской деятельности в России достиг таких масштабов, о которых тот же Некрасов мог только мечтать: “Эх, эх! Придёт ли времечко (Приди, приди желанное!)… Когда мужик не Блюхера и не милорда глупого — Белинского и Гоголя с базара понесёт.”

Титульный лист журнала «Нива», 1882 г.

Конечно, от “милорда глупого”, как бы он ни прозывался, и по сей день никуда не денешься, но именно в 1880-е гг. развернулась, например, деятельность издательства Ивана Дмитриевича Сытина, продолжившего традиции Смирдина в деле массового издания “классиков русской литературы”, а с 1869 г. в издательстве Адольфа Фёдоровича Маркса начала издаваться «Нива» — первый в России массовый иллюстрированный журнал “для семейного чтения”, распространявшийся по подписке с бесплатным приложением (с 1891 г.) собраний сочинений “лучших отечественных и зарубежных писателей”. Уже в середине 1880-х журнал достиг совершенно фантастического для того времени тиража в сто тысяч экземпляров, а к началу ХХ века его тираж вырос до 250.000, то есть им была охвачена практически вся читающая публика — от столичных светских гостиных до глухих провинциальных земств. Соответственно, расширился и круг печатаемых авторов. Цензурные строгости нарушили своего рода идеологический пресс “прогрессивных”, “демократических” изданий и, как это ни парадоксально, способствовали более широкой представительности разных жанров и направлений. Весь этот фон следует иметь в виду, говоря о русской поэзии конца XIX века.

Афанасий Афанасьевич Фет-Шеншин (1820-1892) — с портрета И. Репина, 1882 г.

По контрасту с Некрасовым, стоит вспомнить одного из пресловутой семёрки русских поэтов — Афанасия Афанасьевича Фета. Хотя он и родился в 1820 г. и фактически принадлежал к поколению поэтов-шестидесятников, годы его жизни охватывают и конец века — Фет умер в 1892 г. и писал стихи чуть ли не до последних дней. Вот одно из последних его стихотворений, датированное 12 июня 1892 г.

Ночь лазурная смотрит на скошенный луг.
Запах роз под балконом и сена вокруг;
Но за то ль, что отрады не жду впереди, —
Благодарности нет в истомлённой груди.
Всё далёкий, давнишний мне чудится сад, —
Там и звёзды крупней, и сильней аромат,
И ночных благовоний живая волна
Там доходит до сердца, истомы полна.
Точно в нежном дыхании трав и цветов
С ароматом знакомым доносится зов,
И как будто вот-вот кто-то милый опять
О восторге свиданья готов прошептать.

При внутренней экстатичности, восторженности душевного настроя поэта, жизнь его омрачалась внешними обстоятельствами, наиболее мучительным из которых был “позор” его происхождения. Его мать, Шарлотта Фёт, урождённая Беккер, за несколько месяцев до рождения ребёнка была привезена в Россию помещиком Афанасием Шеншиным, лечившимся в Германии на водах. При крещении мальчик был записан его законным сыном. До четырнадцати лет он и считался таковым, но затем орловская духовная консистория, обнаружив, что ребёнок был рождён до венчания, отказала будущему поэту в праве на родовое имя Шеншина и российское дворянство и постановила, что он должен носить фамилию Фёт. В последующем в литературных кругах ходили разные слухи о родословной поэта. Старший сын Льва Толстого, Сергей Львович, писал в воспоминаниях «Очерки былого»: “Наружность Афанасия Афанасьевича была характерна: большая лысая голова, высокий лоб, чёрные миндалевидные глаза, красные веки, горбатый нос с синими прожилками… Его еврейское происхождение было ярко выражено”. Именно таким Фет предстаёт и на репинском портрете 1882 г.

В 1840 г. Фет, учившийся тогда на философском факультете Московского университета, печатает собрание своих стихотворных опытов под названием «Лирический Пантеон А. Ф.». Книга удостоилась поощрительного отзыва в «Отечественных записках» и издевательского в «Библиотеке для чтения». В 1840-е гг. в «Отечественных записках» регулярно печатаются новые стихотворения Фета, и уже в 1843 г. Белинский сообщает, что “из живущих в Москве поэтов всех даровитее г-н Фет”, стихи которого он ставит наравне с лермонтовскими. В 1845 г. “иностранец Афанасий Фёт”, имея в виду стать потомственным российским дворянином (на что давал право первый офицерский чин), поступил унтер-офицером в кирасирский полк, расквартированный в Херсонской губернии. Оторванный от столичной жизни и литературной среды, он почти перестаёт печататься — тем более, что журналы вследствие падения читательского спроса на поэзию интереса к его стихам не проявляют. В годы службы Фета на юге произошла трагедия, также наложившая отпечаток на всю его последующую жизнь, — при пожаре погибла (вероятнее всего, покончила с собой) влюблённая в него и любимая им девушка-бесприданница, на которой он по бедности своей не решался жениться.

А. Фет — гравюра В. Домогацкого

В 1856 г. Фет оставил военную службу, так и не выслужив дворянства, и вскоре женился (как пишут современники — по расчёту). В том же году Тургенев, по просьбе Фета, подготавливает к печати собрание его стихотворений; при этом около половины предложенных стихов были забракованы, а две трети оставшихся подверглись переработке. Впоследствии Фет жаловался, что “издание из-под редакции Тургенева вышло настолько же очищенным, насколько и изувеченным”, однако к отвергнутым текстам никогда больше не возвращался.

И литературная критика, и большинство читателей восприняли стихи Фета весьма иронически. Притчей во языцех стало стихотворение:

Шопот, робкое дыханье,
Трели соловья,
Серебро и колыханье
Сонного ручья,

Свет ночной, ночные тени,
Тени без конца,
Ряд волшебных изменений
Милого лица,

В дымных тучках пурпур розы,
Отблеск янтаря,
И лобзания, и слёзы,
И заря, заря!..

К тому времени Фет снова надолго отошёл от литературной жизни, поселившись в приобретенном им имении в Мценском уезде и сделавшись, по словам Тургенева, “агрономом-хозяином до отчаянности”. С 1862 г. в журнале «Русский вестник» Каткова, имевшего репутацию крайнего реакционера, он печатает серию очерков о негативных последствиях отмены крепостного права и ситуации на селе с позиций помещика-землевладельца. Народнические идеи, демократическое движение вызывают у него крайнее раздражение. О романе Чернышевского «Что делать?» он пишет настолько резкую статью, что даже «Русский вестник» не рискнул её напечатать. Консервативная позиция Фета привела к разрыву отношений с ним большинства видных литераторов, включая Тургенева. Единственным человеком из литературных кругов, с кем Фет сохранил дружеские связи, был Лев Толстой — они дружили семьями, часто виделись и переписывались. Впрочем, и эта дружба в 1880-е гг. дала трещину, и в воспоминаниях гостей Ясной Поляны можно найти немало нелестных отзывов Толстого о стихах его старого друга, которыми он восхищался в прежние годы.

Одним толчком согнать ладью живую
С наглаженных отливами песков,
Одной волной подняться в жизнь иную,
Учуять ветр с цветущих берегов,

Тоскливый сон прервать единым звуком,
Упиться вдруг неведомым, родным,
Дать жизни вздох, дать сладость тайным мукам,
Чужое вмиг почувствовать своим,

Шепнуть о том, пред чем язык немеет,
Усилить бой бестрепетных сердец —
Вот чем певец лишь избранный владеет,
Вот в чём его и признак, и венец!

Естественно, что Толстому в 1880-е гг., в период его мучительных нравственных поисков, ухода от художественной литературы к нравоучительно-дидактическим сочинениям, подобный символ веры самодостаточного “певца” был чужд и неприемлем.

В 1873 г. Фету императорским указом было даровано право на ношение фамилии Шеншин и на потомственное российское дворянство. Тургенев высокомерно съязвил: “Как фунт конфет, Как снег вершин — Растаял Фет И стал Шеншин”. В 1888-м, в связи с “пятидесятилетием своей музы”, Фет был удостоен придворного звания камергера; день, в который это произошло, он посчитал “одним из счастливейших в своей жизни”. Начиная с 1883 г., в печати снова появляются стихи Фета, но не в виде журнальных публикаций, а отдельными выпусками под названием «Вечерние огни». Четвёртый выпуск вышел в 1891 г., ещё при жизни поэта; пятый — уже посмертно, в 1897 г. Успехом они не пользовались, и большая часть тиража оставалась нераспроданной.

Фет, по-видимому, первым в русской поэзии приниципиально и сознательно отказался от “содержательной”, нарративной, повествовательной, сюжетной поэзии, оставив функцию рассказа о событиях прозе. “К чему искать сюжета для стихов; сюжеты эти на каждом шагу — брось на стул женское платье или погляди на двух ворон, которые уселись на заборе, — вот тебе и сюжеты…” — говорил Фет Якову Полонскому. Всё дело в том, насколько сильны, свежи и оригинальны мысли, образы, воспоминания и чувства, вызываемые в душе поэта теми же воронами или платьем, и насколько язык поэта способен адекватно выразить их и передать читателю, индуцировать их в нём.

ЛАСТОЧКА

Природы праздный соглядатай,
Люблю, забывши всё кругом,
Следить за ласточкой стрельчатой
Над вечереющим прудом.

Вот понеслась и зачертила —
И страшно, чтобы гладь стекла
Стихией чуждой не схватила
Молниевидного крыла.

И снова то же дерзновенье
И та же тёмная струя, —
Не таково ли вдохновенье
И человеческого Я?

Не так ли я, сосуд скудельный,
Дерзаю на запретный путь,
Стихии чуждой, запредельной,
Стремясь хоть каплю зачерпнуть?

Обстоятельства смерти Фета, как и обстоятельства его рождения, долгое время были окутаны тайной. Поэта к концу его жизни одолели недуги: резко ухудшилось зрение, терзала “грудная болезнь”, сопровождавшаяся приступами удушья и мучительными болями. За полчаса до смерти Фет пожелал выпить шампанского, а когда жена побоялась дать его, послал её к врачу за разрешением. Оставшись наедине с секретаршей, Фет продиктовал ей записку: “Не понимаю сознательного преумножения неизбежных страданий, добровольно иду к неизбежному”. Под этим он подписал своей рукой: “21-го ноября, Фет (Шеншин)”. Затем он выхватил стальной стилет и хотел им заколоться, но секретарша бросилась вырывать. Тогда Фет побежал через несколько комнат в столовую к буфету (очевидно, за другим ножом) и вдруг упал на стул. Фет умер “своей смертью” — от разрыва сердца, так что в книге Г. Чхартишвили «Писатели и самоубийство» имя Фета не фигурирует.

Ель рукавом мне тропинку завесила.
Ветер. В лесу одному
Шумно, и жутко, и грустно, и весело, —
Я ничего не пойму.

Ветер. Кругом всё гудёт и колышется,
Листья кружатся у ног.
Чу, там вдали неожиданно слышится
Тонко взывающий рог.

Сладостен зов мне глашатая медного!
Мёртвые что мне листы!
Кажется, издали странника бедного
Нежно приветствуешь ты.

На отпевании Фета “народу и венков было немного” — любовь и признание современников, в общем, обошли его стороной. Хотя ещё при жизни поэта высокую оценку его творчеству дал Владимир Соловьёв — в 1890 г. в статье «О лирической поэзии» он писал о поразительном образно-ритмическом богатстве поэзии Фета, в которой “открывается общий смысл Вселенной: с внешней стороны как красота природы, и с внутренней — как любовь”, однако по-настоящему оценили Фета только “младшие символисты”, начиная с Блока.

Константин Константинович Случевский (1837-1904)

Не самой значительной, но характерной и заметной фигурой русской поэзии конца ХIХ века был Константин Константинович Случевский. Его литературная биография напоминает литературную биографию Фета (конечно, при всём различии уровня таланта, личности, темперамента, житейских обстоятельств). Он родился в 1837 г. — в год смерти Пушкина и умер в 1904 г., последнем “мирном” году Российской империи. Как принято писать, его поэзия принадлежала двум эпохам. Поэтический дебют двадцатидвухлетнего слушателя Академии Генерального штаба в 1860 г. был восторженно встречен Аполлоном Григорьевым и Тургеневым и осмеян демократической критикой как порождение дворянской “чистой поэзии”. В частности, на “новоявленного гения” и на его наставника и покровителя Аполлона Григорьева обрушился Василий Курочкин в сатирическом журнале «Искра». Последним аккордом прозвучало напечатанное в той же «Искре» стихотворение редактора Николая Курочкина:

Пускай до времени под паром
Лежат журналы без стихов;
Пусть не печатаются даром
Случевский, Страхов и Кусков…

После этого муза Случевского надолго замолкла.

Случевский мог рассчитывать на блестящую военную карьеру, но неожиданно вышел в отставку и уехал в Европу слушать лекции в Парижском, Берлинском, Лейпцигском и Гейдельбергском университетах. В 1865 г. он получил степень доктора философии. После возвращения в Россию Случевский поступил на гражданскую службу и дослужился до довольно высоких чинов и постов — стал редактором официальной газеты «Правительственный вестник», членом учёного комитета Министерства народного просвещения, получил придворное звание камергера, с 1902 г. состоял членом совета Министерства внутренних дел, был действительным членом Русского географического общества. Его путевые очерки «По северу России» печатались в «Правительственном вестнике» и официозных «Московских ведомостях», а затем несколько раз выпускались отдельными изданиями, были удостоены Пушкинской премии Академии наук.

К поэзии Случевский вернулся в 1880-е гг. — в другую эпоху, когда “чистая лирика”, так зло высмеивавшаяся в 1860-е, стала практически доминирующим поэтическим жанром. При этом Случевский принимает на себя роль как бы хранителя пушкинских заветов и, одновременно, — “жертвы литературной свистопляски” 1860-х. К концу века он — уже признанный мэтр, окружённый учениками и почитателями, провозглашающими его “королём поэтов”. С другой стороны, несмотря на риторичность и академизм, его поэзия оказывается близка и апологетам зарождающегося декаданса; символисты охотно печатают Случевского в своих альманахах; среди п остоянных посетителей его “пятниц” — молодые Брюсов и Бальмонт. В 1899 г. Академия наук, присуждая ежегодную Пушкинскую премию, особо почётную в связи со столетием рождения Пушкина, делит её между Случевским и Петром Якубовичем. По этому поводу журнал «Мир Искусства» выразил своё недоумение, охарактеризовав Якубовича как “эпигона Надсона”, а Случевского — как “поэта Божьей милостью”.

Константин Случевский:

Какая дерзкая нелепость
Сказать, что будто бы наш стих,
Утратив музыку и крепость,
Совсем беспомощно затих!

Конечно, пушкинской весною
Вторично внукам, нам, не жить:
Она прошла своей чредою
И вспять её не возвратить.

Есть вёсны в людях, зимы глянут,
И скучной осени дожди,
Придут морозы, бури грянут,
Ждёт много горя впереди…

Мы будем петь их проявленья
И вторить всем проклятьям их;
Их завыванья, их мученья
Взломают вглубь красивый стих…

Переживая злые годы
Всех извращений красоты —
Наш стих, как смысл людской природы,
Обезобразишься и ты;

Ударясь в стоны и рыданья,
Путем томления пройдёшь.
Минуешь много лет страданья —
И наконец весну найдёшь!

То будет время наших внуков,
Иной властитель дум придёт…
Отселе слышу новых звуков
Ещё не явленный полёт.

Пользовалось популярностью стихотворение Случевского «Плач Ярославны». У нас ещё будет повод потом вернуться к нему.

Ты не гонись за рифмой своенравной
И за поэзией — нелепости оне:
Я их сравню с княгиней Ярославной,
С зарёю плачущей на каменной стене.

Ведь умер князь, и стен не существует,
Да и княгини нет уже давным-давно;
А всё, как будто, бедная, тоскует,
И от неё не всё, не всё схоронено.

Но это вздор, обманное созданье!
Слова — не плоть… Из рифм одежд не ткать!
Слова бессильны дать существованье,
Как нет в них сил на то, чтоб убивать…

Нельзя, нельзя… Однако преисправно
Заря затеплилась; смотрю, стоит стена;
На ней, я вижу, ходит Ярославна,
И плачет, бедная, без устали она.

Сгони её! Довольно ей пророчить!
Уйми все песни, все! Вели им замолчать!
К чему они? Чтобы людей морочить
И нас, то здесь-то там, тревожить и смущать?

Смерть песне, смерть! Пускай не существует!
Вздор рифмы, вздор стихи! Нелепости оне!..
А Ярославна всё-таки тоскует
В урочный час на каменной стене…

В последних циклах стихов Случевского («Уголок», «Загробные песни») его особо привлекало к себе состояние “переходности” — на грани сна и яви, ясного сознания и безумия, фантазии и реальности, ночи и утра, наконец, жизни и смерти; поэт как бы пытался разгадать, “в чём смысл срединного мгновенья”. Это было как выполнение своего рода нравственной задачи: “… облегчить, насколько возможно, странствования мятущегося духа человека, именно в наше глубоко безотрадное время”:

Мне грезились сны золотые!
Проснулся — и жизнь увидал…
И мрачным мне мир показался,
Как будто он траурным стал.

Мне виделся сон нехороший!
Проснулся… на мир поглядел:
Задумчив и в траур окутан,
Мир больше, чем прежде, темнел.

И думалось мне: отчего бы —
В нас, в людях, рассудок силён —
На сны не взглянуть, как на правду,
На жизнь не взглянуть, как на сон!

* * *

«Пара гнедых» или «Ночи безумные» —
Яркие песни полночных часов,-
Песни такие ж, как мы, неразумные,
С трепетом, с дрожью больных голосов!

Что-то в вас есть бесконечно хорошее…
В вас отлетевшее счастье поёт…
Словно весна подойдёт под порошею,
В сердце — истома, в душе — ледоход!

Тайные встречи и оргии шумные,
Грусть… неудача… пропавшие дни…
Любим мы, любим вас, песни безумные:
Ваши безумия нашим сродни!

Алексей Николаевич Апухтин (1840-1893)

Оба упомянутых в стихотворении Случевского популярных романса, эти “яркие песни полночных часов” — «Пара гнедых» и «Ночи безумные» — написаны на слова Алексея Николаевича Апухтина. В Интернете несложно найти ту самую «Пару гнедых» в исполнении, хотите — Леонидa Утёсова, xотите — Галины Каревой.

Это стихотворение Апухтина, обычно сопровождаемое сноской “из Донаурова”, является переделкой французского текста романса, написанного Сергеем Ивановичем Донауровым — “одним из последних представителей русского музыкального дилетантизма”. Учился в пажеском корпусе, служил в русских посольствах за рубежом; позднее был цензором и членом совета Главного управления по делам печати. Своим произведениям Донауров не придавал серьёзного значения; тем не менее они были популярны среди, как сказано, “невзыскательных” любителей пения.

Литературная судьба Апухтина, опять же, в чём-то повторяет историю и Фета, и Случевского, которого он был на три года моложе. “Баловнем людей он начал жить, баловнем и сошёл в могилу” — так начинается биография Апухтина, написанная Модестом Чайковским. Апухтин происходил из небогатой дворянской семьи. С детских лет обратил на себя внимание педагогов своими способностями, а первое стихотворение опубликовал по протекции Тургенева и Фета уже в 14 лет. В привилегированном Училище правоведения в Петербурге, имея высшие баллы по всем предметам, заслужил репутацию “феноменального мальчика”. Там же Апухтин сблизился с братьями Петром и Модестом Чайковскими, с которыми поддерживал близкие отношения всю жизнь. После окончания учебы в 1859 г. Апухтин определился на службу в Министерство юстиции, и в тот же год десять стихотворений молодого поэта были опубликованы в самом престижном журнале тех лет — некрасовском «Современнике». Назывался этот цикл «Деревенские очерки». Издатели «Современника» надеялись в будущем увидеть в молодом поэте нового “борца за счастье народа”, но Апухтин не оправдал их ожиданий, и в «Современнике» появились злые пародии на него, автором которых был ведущий критик журнала Николай Добролюбов. Участвовать в борьбе литературных партий Апухтин не захотел. В 1862 г. в стихотворении «Современным витиям» он заявил об этом открыто: “Я устал от ваших фраз бездушных, От дрожащих ненавистью слов…” И Апухтин оставляет литературное поприще более чем на двадцать лет, предпочитая быть “ненужным дилетантом”. Он продолжает писать стихи, но не печатает их. Лишь в 1884 г. Апухтин снова решается поместить свои стихи в журналах, а в 1886 г. выпускает сборник избранного. Сборник этот трижды переиздавался при жизни Апухтина, а после его смерти в 1893 г. и до революции — ещё семь раз.

Стихи Апухтина в течение десятилетий — практически до 1920-х гг. — неизменно входили в сборники «Чтец-декламатор», украшали гастрольный репертуар и бенефисные выступления лучших драматических актёров, неизбежно читались на приёмных экзаменах в театральные училища. Особо популярны в этом плане были «Сумасшедший», «Мухи», и «Разбитая ваза» (перевод стихотворения первого нобелевского лауреата по литературе Сюлли-Прюдома). Сохранились воспоминания о чтении апухтинского «Сумасшедшего» —

Садитесь, я вам рад. Откиньте всякий страх
И можете держать себя свободно,
Я разрешаю вам. Вы знаете, на днях
Я королём был избран всенародно…

— такими титанами, как Павел Орленев, Иван Москви, Соломон Михоэлс. Каждое из этих стихотворений — законченный театральный монолог с психологически достоверной характерной индивидуальностью персонажа, отчётливым драматическим сюжетом. Тот же «Cумасшедший» оказался самым экранизируемым литературным произведением русского дореволюционного (немого!) кино — 9 версий.

Сам Апухтин превосходно читал свои стихи, пел, мелодекламировал, дружил с актёрской братией. По воспоминаниям Анатолия Фёдоровича Кони, Апухтин больше всего любил читать вот это стихотворение:

АКТЁРЫ

Минувшей юности своей
Забыв волненья и измены,
Отцы уж с отроческих дней
Подготовляют нас для сцены.-
Нам говорят: «Ничтожен свет,
В нем все — злодеи или дети,
В нём сердца нет, в нём правды нет,
Но будь и ты как все на свете!»
И вот, чтоб выйти напоказ,
Мы наряжаемся в уборной;
Пока никто не видит нас,
Мы смотрим гордо и задорно.
Вот вышли молча и дрожим,
Но оправляемся мы скоро
И с чувством роли говорим,
Украдкой глядя на суфлёра.
И говорим мы о добре,
О жизни честной и свободной,
Что в первой юности поре
Звучит тепло и благородно;
О том, что жертва — наш девиз,
О том, что все мы, люди,— братья,
И публике из-за кулис
Мы шлем горячие объятья…

Потом, не зная, хороши ль
Иль дýрны были монологи,
За бестолковый водевиль
Уж мы берёмся без тревоги.
И мы смеёмся надо всем,
Тряся горбом и головою,
Не замечая между тем,
Что мы смеялись над собою!
Но холод в нашу грудь проник,
Устали мы — пора с дороги:
На лбу чуть держится парик,
Слезает горб, слабеют ноги…
Конец.— Теперь что ж делать нам?
Большая зала опустела…
Далёко автор где-то там…
Ему до нас какое дело?
И, сняв парик, умыв лицо,
Одежды сбросив шутовские,
Мы все, усталые, больные,
Лениво сходим на крыльцо.
Нам тяжело, нам больно, стыдно,
Пустые улицы темны,
На чёрном небе звёзд не видно —
Огни давно погашены
Мы зябнем, стынем, изнывая,
А зимний воздух недвижим,
И обнимает ночь глухая
Нас мёртвым холодом своим.

Апухтин мог бы соперничать с Фетом и Алексеем Толстым по количеству романсов, написанных на его стихи. Среди композиторов, вдохновлённых Апухтиным, помимо Чайковского, можно назвать Рахманинова, Аренского, Сергея Прокофьева. Наиболее популярны романсы Чайковского «День ли царит…», «Забыть так скоро…»., «Когда без страсти и без дела…».

Павел Алексеевич Козлов (1841-1891), поэт-переводчик, автор слов романса «Глядя на луч пурпурного заката…»

Вообще, период конца XIX века принёс бурный расцвет жанру русского “городского романса”. При этом во многих случаях имя автора слов или оказалось напрочь забыто (“автор неизвестен” — как, например, романса «Не пробуждай воспоминаний…» на музыку Булахова), или сохранилось благодаря одному единственному стихотворению, ставшему популярным романсом. Так, романс Булахова в обработке Сабинина «Гори, гори моя звезда…» обессмертил имя Василия Чуевского, хотя однозначной уверенности именно в его авторстве, в общем-то, нет. Имя Михаила Языкова вспоминается благодаря романсу Михаила Шишкина «Ночь светла…» (в исполнении Надежды Обуховой). Плодовитый беллетрист Алексей Будищев, конкурировавший какое-то время в популярности с Чеховым как автор коротких юмористических рассказов, ныне известен только как автор слов романса «Калитка» композитора Всеволода Буюкли. Композитор и провинциальный оперный дирижёр, один из основоположников жанра мелодекламации в России Григорий Лишин остался в истории русской культуры автором романса «О если б мог вымолвить в звуке…» (музыка Малашкина). Современники, наверно, были бы удивлены, узнав, что поэт, чьи переводы поэм Байрона считались “образцовыми”, Павел Козлов вспоминается лишь как автор стихов «Глядя на луч пурпурного заката…», положенных на музыку Оппелем (запись исполнения Валерием Агафоновым). И так далее.

То же самое относится и к песенному жанру. Чётко провести границу между песней и романсом практически невозможно. Современный словарь указывает, что “в русской и французской культуре конца XIX и начала ХХ веков авторскую песню обычно именовали романсом”, то есть в качестве отличительной особенности предполагается наличие индивидуального автора. Однако, думаю, что это разделение не совсем точно. Я бы сказал, что романс — явление группового восприятия, а песня — группового исполнения, то есть песня-то, что вместе поётся, а романс-то, что слушается (без покушения на соучастие). Но и при такой формулировке граница остаётся очень условной. Скажем, в 1888 г. некто Сергей Рыскин в книге «Первые шаги» опубликовал длинную балладу под названием «Удалец»: “Живёт моя зазноба в высоком терему; В высокий этот терем нет хода никому…”, a затем композитор и исполнитель цыганских песен Михаил Шишкин оставил из этой баллады восемь строк и положил их на музыку, по ходу дела ещё заменив несколько слов: “Живёт моя отрада…” Однозначно определить жанр этого произведения — песня или романс? — невозможно: зависит от исполнения и текущих обстоятельств.

Более того, многие из песен, которые мы по привычке считаем “народными”, на самом деле, созданы вполне конкретными людьми, имеют зафиксированную дату рождения. Многие из песен, ставших “народными”, появились как раз в рассматриваемый период благодаря поощрению Александром III исследований русской истории и “народного духа”. Так, автором слов песни «Из-за острова на стрежень…» был собиратель поволжского фольклора Дмитрий Садовников (напечатана в 1883 г.), а автором слов и музыки песни «Есть на Волге утёс…» — поэт-любитель, драматург, военный юрист, генерал-лейтенант юстиции Александр Навроцкий, участвовавший в подавлении польского восстания 1863 г., бывший затем военным прокурором и известный впоследствии (в 1900-е гг.) как один из основателей охранительного объединения «Русское собрание», трансформировавшегося в черносотенную организацию.

В. Перов «Плач Ярославны»

Я отмечал, что у нас будет повод вернуться к «Плачу Ярославны» Случевского с его завершающими строками: “Вздор рифмы, вздор стихи! Нелепости оне!.. А Ярославна всё-таки тоскует В урочный час на каменной стене…” При всей незамысловатости и прямолинейности этого стихотворения, подстать картине Василия Перова, оно имело большой резонанс среди литераторов и вызвало многочисленные отклики. Вот один из них:

ОТВЕТ НА «ПЛАЧ ЯРОСЛАВНЫ»
К. К. Случевскому

Всё, изменяясь, изменило,
Везде могильные кресты,
Но будят душу с прежней силой
Заветы творческой мечты.

Безумье вечное поэта —
Как свежий ключ среди руин…
Времён не слушаясь запрета,
Он в смерти жизнь хранит один.

Пускай Пергам давно во прахе,
Пусть мирно дремлет тихий Дон:
Всё тот же ропот Андромахи,
И над Путивлем тот же стон.

Своё уж не вернётся снова,
Немеют близкие слова,—
Но память дальнего былого
Слезой прозрачною жива.

Владимир Сергеевич Соловьёв (1853-1900), с портрета И. Крамского, 1885 г.

Автор этого стихотворения, датированного 1898 г., — одна из самых ярких и, я бы даже сказал, экзотических фигур в русской культуре конца XIX века. В советские времена его имя практически замалчивалось, сейчас же обычно произносится с придыханием, в не совсем, на мой взгляд, обоснованном панегирическом тоне. Так, скажем, Александр Мень писал о нём:

“У Владимира Соловьёва были предшественники, которые рассматривали разные стороны жизни, человеческих проблем, но он один, подобно Ломоносову, соединил в себе всё. Он был незаурядным поэтом, замечательным переводчиком. Он был человеком, который освещал проблемы знания, писал о природе, любви, о социальных и политических проблемах. Он был острым и беспощадным литературным критиком, публицистом, общественным деятелем, церковным писателем. Он был толкователем Библии, переводчиком Платона и библейских, ветхозаветных текстов. Он был автором книг, которые можно считать настоящим введением в христианскую жизнь. И одновременно он — предтеча экуменического движения, движения к сближению Церквей.”

Владимир Сергеевич Соловьёв родился в 1853 г., в семье известного историка, автора многотомной «Истории России с древнейших времён», профессора Московского университета Сергея Михайловича Соловьёва. В «Автобиографии» Владимир Соловьёв вспоминает о своей детской религиозной экзальтированности: “Я не только решил идти в монахи, но ввиду возможности скорого пришествия Антихриста, чтобы приучиться заранее к мучениям за веру, стал подвергать себя всяким самоистязаниям”. В гимназические годы под влиянием общей атмосферы шестидесятых годов с их позитивистским культом естественных наук, материализма и атеизма Соловьёв отходит от религии и по окончании гимназии поступает на физико-математический факультет Московского университета, но через три года переходит на историко-филологический, записывается вольнослушателем московской Духовной академии, и его магистерская диссертация называлась «Кризис западной философии (против позитивистов)». Диссертация была строго осуждена в «Отечественных записках», но в официальных академических кругах была принята благожелательно, и Соловьёв был назначен доцентом Московского университета по кафедре философии. Однако вскоре он обращается с ходатайством о командировке в Англию “с целью изучения индийской, гностической и средневековой философии” в Британском музее, а оттуда, по велению некоего Голоса, отправляется в Египет, в Фиваидскую пустыню, где его посетили мистические видения, во многом предопределившие его дальнейшее философское и литературное творчество. Впоследствии он описывает их в поэме «Три свидания» (1898 г.), которую Блок считал “непреложным свидетельством” духовной подлинности описанного:

Что есть, что было, что грядёт вовеки —
Всё обнял тут один недвижный взор…
Синеют подо мной моря и реки,
И дальний лес, и выси снежных гор.

Всё видел я, и всё одно лишь было —
Один лишь образ женской красоты…
Безмерное в его размер входило:
Передо мной, во мне — одна лишь ты….

О, лучезарная! тобой я не обманут:
Я всю тебя в пустыне увидал…
В моей душе те розы не завянут,
Куда бы ни умчал житейский вал…

Ещё невольник суетному миру,
Под грубою корою вещества
Так я прозрел нетленную порфиру
И ощутил сиянье божества.

Вернувшись из своего путешествия, в конце 1870-х, Соловьёв переехал в Петербург, читал лекции в Петербургском университете и на Бестужевских женских курсах, сблизился с Достоевским, послужив ему прототипом одновременно и Ивана, и Алёши в «Братьях Карамазовых». Зимой 1878 г. Соловьёв выступил с циклом публичных лекций под общим названием «Чтения о Богочеловечестве». Их основной идеей была концепция Софии или Души мира, подлежащая воплощению в этом самом Богочеловечестве. “Причастная единству Божию и вместе с тем обнимая всю множественность живых душ, всё единое человечество или Душа мира, есть существо двойственное; — заключая в себе и божественное начало, и тварное бытие, она не определяется исключительно ни тем, ни другим и, следовательно, пребывает свободною”.

Университетская карьера Соловьёва прервалась после убийства Александра II, когда Соловьёв выступил с лекциями на тему «Критика современного просвещения и кризис мирового процесса», в которых, осуждая цареубийц, призвал нового царя помиловать их и отменить в России смертную казнь. Это вызвало крайне резкую реакцию официальных кругов. Соловьёв был вынужден писать объяснительную записку на высочайшее имя. По резолюции императора, ему было предложено на некоторое время “воздержаться от чтения публичных лекций”. В ноябре 1881 г. он подал прошение об отставке и сосредоточился в дальнейшем в основном на церковно-общественной деятельности, занимался штудиями в области мировой истории и философии религии, опубликовал десятки публицистических и литературно-критических статей, книги по философии, религиозно-церковным проблемам. В частности, в 1891 г. отдельной книгой вышли его статьи по национальному вопросу в России, в которых он, полемизируя со славянофилами, противопоставлял положительную силу “народности” отрицательной силе национализма. Идеал воссоединения христианских церквей, провозглашённый Соловьёвым, был дополнен идеей примирения христианства и иудейства. Обращаясь к философии мировой истории, Соловьёв полагал, что её определяющей антиномией является противостояние деспотического мусульманского Востока и индивидуалистического христианского Запада, рассматривая славянство и прежде всего Россию как потенциальную синтезирующую, примиряющую историческую силу, если только Россия не пойдёт по ложному пути.

О Русь! В предвиденьи высоком
Ты мыслью гордой занята;
Каким же хочешь быть Востоком —
Востоком Ксеркса иль Христа?

Впоследствии, обращаясь к антитезе Востока и Запада, в качестве доминанты Востока Соловьёв называл уже не мусульманство, а необуддизм (“панмонголизм”) и указывал на столкновение Европы и Китая как неизбежный грядущий исторический катаклизм перед окончательным торжеством вселенского христианства. Отзвуки этих идей Соловьёва мы слышим в блоковских «Скифах».

Личная жизнь Соловьёва была аскетична и небогата событиями. В 1876 г. у вдовы Алексея Константиновича Толстого — Софьи Андреевны, где он был желанным гостем, Соловьёв познакомился с её племянницей Софьей Петровной Хитрово. Глубокая драматическая любовь осложнялась невозможностью брака: вначале из-за того, что церковный брак Софьи Петровны не был расторгнут, а после смерти её мужа — из опасения, что Соловьёв не будет принят её детьми. Многолетняя переписка Соловьёва с Хитрово пропала, и потому судить о том, что послужило причиной их разрыва в 1887 г., трудно. В 1892 г. Соловьёв испытал страстное мучительное чувство к замужней женщине, Софье Михайловне Мартыновой, встретившей его любовь равнодушием и насмешливым кокетством. Роман оказался недолговечным, однако его следствием стало бурное возрождение поэтической активности Соловьёва. Предполагается, что и теория Эроса, разработанная им в пяти статьях под общим заглавием «Смысл любви», также выросла из размышлений над только что пережитым душевным опытом.

За несколько месяцев до смерти Соловьёва, в марте 1900 г. он получил письмо от сотрудницы газеты «Нижегородской листок» некоей Анны Николаевны Шмидт, в котором та сообщала Соловьёву о том, что она является истинным земным воплощением Софии и носительницей нового “откровения”, изложенного в её рукописи «Третий Завет». Андрей Белый, встречавшийся впоследствии с “двуногой Софией, больше похожей на сологубовскую Недотыкомку”, ощущал трагическую иронию, трагифарс этой ситуации. Исследователь творчества Соловьёва, русский эмигрант Константин Васильевич Мочульский писал:

“ни у одного мистика не было таких конкретных, личных отношений с Вечной Женственностью, как у Соловьёва. “Подруга” назначала ему свидания, писала записки, гневалась на “неверного друга”, покидала его и вновь возвращалась. Он не только почитал, но и любил её и был уверен, что любим ею. В его природе благоговение неразрывно сплеталось с эросом, любовь земная всегда предшествовала любви небесной. Его мистический опыт таил в себе опасность срыва и искажения. Накануне смерти ждало его последнее и самое страшное искушение: он чаял откровения Души мира, Афродиты Небесной, а перед ним предстал её жуткий двойник — Анна Шмидт”.

(окончание следует)

Share

Александр Лейзерович: Из русской поэзии конца XIX века: 2 комментария

  1. Е.Л.

    Спасибо. Немного не точно название. Получилось, скорее, «О русской поэзии …».

    1. АЛ

      Спасибо. Что касается названия — считайте это как бы скрытой цитатой, эпиграфом из Пушкина: «Из Моцарта нам что-нибудь. — Старик играет арию из Дон Жуана. Моцарт хохочет.» Заголовок «О русской поэзии…» слишком ко многому обязывает.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

AlphaOmega Captcha Mathematica  –  Do the Math