© "Семь искусств"
  ноябрь 2020 года

110 просмотров всего, 4 просмотров сегодня

Жизнь — постоянное размывание границ между «чужим» и «своим», постоянный переход одного в состав другого: просто чувствуешь всё время, как осыпаются друг в друга их пески, как смешиваются их воды. Сизо-пепельное, цвета городского голубя «чужое» и золотистое, светло-янтарное «своё». Чтение даёт это понять и пережить, как, может быть, мало что другое.

ָОльга Балла (Гертман)

ДИКОРОСЛЬ

(продолжение. Начало в № 11/2017 и сл.)

Ольга Балла (Гертман)Не теряйте отчаяния
Хороший, качественный, без щелей и сквозняков опыт безнадёжности — замечательный (уж не незаменимый ли?) повод нарастить внутреннюю силу — и даже вообще, нащупать и освоить пределы собственной внутренней силы. (В конце концов, в опыт самопознания это всегда можно превратить.) С надеждой — со стимулирующей сладкой морковкой перед носом — кто бы не прожил, — а ты поди без надежды проживи, да без обрушения смысловых конструкций. Поди полюби жизнь чёрненькой.
В общем, как говорил не помню кто, кажется, Н.Н. Пунин — «Самое главное — не теряйте отчаяния».

О неуспеваемом
Отчаяние (хотя бы от неуспеваемой работы — это очень качественное отчаяние, высшей пробы, и главное – что без метафизических отсылок, то есть как раз по размеру, поэтому сосредоточиться лучше всего на нём) хорошо уже тем — ещё, то есть, на стадии сырья, до всяких смысловых обработок — что придаёт жизни остроты. Так затачивает, что колешься и режешься, режешься и колешься.
И понятно же, что без этого на самом деле жизнь так не чувствовалась бы, — если бы мне самой это не было надо, фиг бы я загоняла себя каждый раз в непродираемые углы. У каждого свой вид экстрима, а это, как показывает опыт, похлеще летания на самолётах, — потому что тут только от твоих собственных усилий зависит, долетишь ты или нет, — и всякий раз кажется, что нет — и если вдруг да, то до какой точки. Без этого отчаяния взяло бы меня отчаяние ещё хлеще. (О том, что это способ ухода от «неуходимого», и не говорю. Куда ж без. Не вгонишься в угол до полного задохновения — не подействует, вот и рада стараться.)

Вот ведь что примечательно
Когда, говорят, [Бог, Мироздание, Судьба, Случай, Непознаваемое Ничто — субъекта действия можно подставить по своему вкусу] закрывает дверь, Он/а/о открывает окно.
Ну спасибо, Дорогое: особенно если учесть, что в дверь ещё как-то можно войти / выйти, а в окно разве только выброситься.
Впрочем, сказывают, что есть и ещё вариант: научиться летать.

К соматике смысла
Вдруг поняла («накрыло пониманием»), что плохое зрение — часть идентичности (подобно удобно стоптанным кроссовкам, как-то так, на свой единственный лад, себе «под лапу», стоптаны и глаза), — тип защиты от мира, выстраивание между собой и им оберегающей дистанции. Поэтому если вдруг надеть на нос правильно подогнанные по нынешнему состоянию зрения очки — да, видишь, конечно, хорошо (мне всё время кажется, что в таком видении есть что-то от родниковой воды: такой же опыт чистой, прохладно-точной ясности, который несколько «ломит» непривычные к такому глаза, как ледяная вода родника ломит зубы), но чувствуешь себя неожиданно беззащитной.

А вечно причёсанным быть невозможно
Необходимость регулярно, по графику, независимо ни от чего сдавать законченные результаты некоторых трудовых усилий хороша тем, что всё время даёт опыт законченного дела (совершенно независимо от его «объективного» качества и тем более от степени его культурной значимости — эти вопросы решаются все-таки за моими пределами и не мной), чувство победы над собственным бессилием (бессилие — мое доминантное чувство, одно из. Кстати, задумываюсь — и сию минуту не впервые — о его защитности: обзавожусь им едва ли не заранее, еще до поражений, чтобы поражения не были для меня неожиданностью: ну вот-де, я же говорила, я же знала! — и ещё есть в этом персональное суеверие: нельзя быть уверенной в том, что получится, а то не получится, — «спугнешь»).
Именно благодаря регулярности такая необходимость создаёт в человеке внутреннюю опорную конструкцию.
Подумала о том, что и пишу всякие тексты я — и вообще делаю что бы то ни было, но тексты особенно, просто потому что всё остальное получается ещё хуже, — прежде всего, если не исключительно, с единственной целью: спасаться от чувства собственного бессилия и никчемности. Эту задачу никогда нельзя решить раз и навсегда — «вечно причесанным быть невозможно» — и приходится постоянно возобновлять усилия.

Вопрос плотности структур
Человек вне работы и человек в работе, перегоняющий себя в работу, — соотносятся как сырое и варёное. Второе меньше подвержено распаду.
Вся работа, только и исключительно, чем бы ни была, хоть подметанием пола, — бегство от смерти.

Дремучие банальности: о неокончательном
Одна из самых сладких вещей в жизни, один из несомненных и сильнейших источников счастья — то, что жизнь не замыкается сама на себе, что, сидя внутри одного какого-то её варианта, можно воображать себе (любые) другие (и в этом смысле она голографична: в малейшем сколке её присутствует она вся), что (распирающая, неразумная, да!) избыточность принадлежит к её существу — как-то компенсируя конечность; что она текуча, насквозь прозрачна, сквозяща, неокончательна (да, это же и губительно. Но не будь этого, не было бы так захватывающе и сладко), что возможное всегда будет больше данного, что мы хоть и ловим её, но никогда не поймаем.

О панантропоморфизме
Кажется, эмпатия вращена в самое природу человека и выныривает даже там, где её, казалось бы, никто не ждал: когда компьютер (ветхий днями, переобременённый контентом) медленно и с усилием грузится, — физически чувствуешь, как ему трудно, как он старается и какое напряжение он испытывает. И его жалко.

О культивировании бытия
Подтверждаю себе дивно свежую мысль (которая, однако, настолько легко и постоянно теряется, что напоминать её себе никогда не лишне), что раздирающее меня чувство собственной хронической «недостаточности» (культурной и смысловой, об экзистенциальной уж не говорю, тут ничего не поделаешь) имеет своим корнем не что иное, как гордыню = преувеличенное представление о собственной значимости, согласно которому этой самой меня должно быть в культурном и смысловом, простигосподи, пространстве как можно больше. Не что другое, как (мало чем, кроме самобесия, обоснованное) желание самоутвердиться.
Так что вот пойди-ка ты, голубушка, дырки зашей, помой посуду, испеки пирог с рыбкой. Простая работа над культивированием бытия даёт (в смысле противостояния энтропии) незаменимые результаты.
А повседневность — это именно культивирование бытия, за что и любим.

К сказке странствий
Да знаю я, для чего нужны эти самые «путешествия». Нет, не для «познания», — наше соприкосновение с чужим и другим в недолгих туристских наскоках слишком, и непреодолимо, отрывочно, поверхностно и случайно; знания, как системного явления, это не даёт — если только, конечно, оно не становится результатом специально и тщательно разработанной техники и практики (как в неизменно интригующей моё воображение концепции «познавательных путешествий» Владимира Каганского) и даже не для насыщения чувственным, хотя это-то как раз лежит на поверхности и изо всех сил там и происходит. Они нужны для понимания того, насколько они на самом деле не нужны. Для освобождения от потребности в них.
Они нужны для понимания ограниченности, тупиковости, тавтологичности чувственного (может быть — и внешнего) как такового. Экзистенциальная практика, да. Для обострения тоски по внутренней молчаливой жизни — которая, в свою очередь, почему-то — и не ограниченна, и не тупикова, и не тавтологична. Более того: она — один из немногих доступных нам опытов неограниченности и неисчерпаемости. (Не знаю сию минуту, есть ли другие виды такого опыта, но уж это-то точно он.)
Сам Рим, уж на что неисчерпаемый, таков только потому — и лишь постольку-поскольку становится фактом и фактором внутренней жизни. Овнутряется.
В чувственном — чем бы оно ни было — всего лишь собираешь материал. Во внутреннем, в умозрительном — происходит то, ради чего ты вообще что бы то ни было собираешь. Банально, но никуда не денешься.

О мистическом опыте
Подумала: «у меня никогда не было мистического опыта» с высокой вероятностью может означать всего лишь «ни один из своих опытов я не могу истолковать как мистический».
Но ведь это же — вопрос не качества опыта, а лишь качества и способностей истолкования и понимания.

Ещё об опыте
Философ Марина Михайлова писала некогда, в книге «Эстетика молчания», что опыт не (столько) формирует личность, (сколько) выявляет её логос — ведущую идею, внутреннюю форму (это я уже от себя доборматываю про идею и внутреннюю форму). И эта мысль во мне засела — будучи особенно внятна мне, одержимой некогда (теперь, пожалуй, меньше, но, может быть, и зря) идеей всяческого самоформирования — потому, что мучила — будучи оборотной стороной непомерного и малообоснованного самолюбия — всяческая собственная, реальная ли, воображаемая ли, никакой разницы, аморфность и какоморфия — нравится эта мысль. Есть в ней что-то освобождающее.
А вдруг и возраст — разновидность же он, в конце концов, опыта — делает то же самое?
И, наконец: если что-то и остаётся от личности тут, на покидаемой земле, то разве что идея, внутренняя форма. Отпечаток её во внешнем.
А так хочется (конечно, из того же непомерного и малообоснованного самолюбия, самобесия), чтобы что-то осталось.

К всечеловечности
Нет опыта более расширяющего и вочеловечивающего — «вовсечеловечивающего», так сказать, — чем писание о том, что лично тебе совершенно безразлично. Приходится, то есть, нащупывать точки небезразличия. Таким путём понимаешь, что к тебе на самом-то деле имеет отношение всё — вопрос только в твоей личной восприимчивости: неминуемо ограниченной, конечно, но эти границы всё-таки растяжимы и проницаемы.
Слепота попадающего в нас случая хороша тем, что открывает глаза — на то, на что иначе мы бы и не взглянули.
И ещё. Поскольку на чужое (и через него) в любом случае смотришь своими глазами, то в любом же случае и высмотришь что-то нужное себе (может быть — даже важное). Причём чем более чужд предмет вынужденного внимания, тем больше шансов, что оно будет неожиданным.

О прозрачном
Ловлю себя на внезапном понимании — если не природы, то хотя бы внутренней устроенности охватывавшего в детстве (да только ли в нём?) чувства волшебности — вещей, ситуаций, состояний мира. Это когда зримое и вообще воспринимаемое чем-то в нём — непонятно как, но внятно, ощутимо — указывало на «что-то ещё», на что-то стоящее за ним, когда сквозь одно непостижимым образом просвечивало и заявляло о своём присутствии что-то другое. Прозрачность, просвечиваемость сущего, несводимость его к самому себе.

За пределами эстетического: К случайной онтологии
Вдруг стукнуло в голову, чем так цепляют (эстетически невозделанную меня) фотографии в отличие от, скажем, живописи: в них сказывается само бытие, — которое проходит через меньшее количество фильтров. В живописи оно, конечно, тоже сказывается (хотя бы уже потому, что оно вообще-то сказывается везде), но там оно проходит через фильтр личности — всегда ослабляющий его, даже когда усиливающий. В фотографии степень непосредственности больше.
(Бытие — прямая речь Известно Кого, а люди — только толкователи, посредники и проводники.)

Хоть на миг, а иной
Работа — всегда шанс стать немного другим. Собственно, это касается решительно любого опыта, просто, кажется, в случае работы этот шанс чуть больше, потому что она как тип занятия, как способ самоорганизации интенсивнее и направленнее многих прочих.

О перепроизводстве сделанного
Ведь перестаю же уже — да, пожалуй, и перестала — чувствовать убедительный, а тем паче окончательный смысл в том, чтобы стараться «сделать как можно больше» (зуд ещё чувствую, а смысл всё меньше; но когда это зуд спрашивал разрешения у смысла?), всё-таки это — разновидность суеты. Мир и так едва знает уже, куда девать понаделанное; об основном объёме этого понаделанного можно быть совершенно уверенным, что оно останется и канет в небытие невостребованным. В мире — гиперперепроизводство любых, кажется, артефактов, включая и тексты, и культурные действия, и мысли, которые — тоже культурные действия и тоже артефакты (и, в конечном счёте, тоже тексты). Они создают шум, из-за которого не слышно ничего (прежде всего, тишины).
Основной смысл работы (отвлекаясь от зарабатывания денег, тем более что «разве это деньги!?») — конечно, в том, чтобы унимать внутренний зуд, витальное и экзистенциальное беспокойство (а если не унимать — то хотя бы вгонять его в успокаивающе-конструктивные русла — так, чтобы не раздирал на части, не размётывал по стенкам мироздания); обуздывать собственный внутренний, бессмысленный и досмысловой, избыток. Просто наводить порядок, заведомо временный, в этом внутреннем хаосе, чтобы жить было более выносимо. «Честолюбие» — только один из видов такого зуда. Другой его вид — страх смерти и смертности (или, скорее, — протест против неё, тоска её), с которой пытаешься договориться, представив свою жизнь так, будто проживаешь её «не зря»: что значит «не зря»? Много артефактов понаделано? А сами эти артефакты — не зря?
Чувствую, тут нащупана некая — слабая-слабая — точка зрелости: точка, в которой (неприлично молодом пятьдесят шестом году, и гордиться тут нечем) внутреннее брожение и (ещё более для него неприличная — потому что суетная, пустая) жажда самоутверждения (вдруг подумалось, что всякое самоутверждение тавтологично. Будучи собой, утверждаешь себя же. Эка скука.) переламываются, уступая место пониманию суетности даже такой, казалось бы, замечательной вещи с высоким культурным статусом, как плодовитость и плодотворность. Вдруг останавливаешься перед пониманием, что «это всё, в сущности, не нужно». Что нет такой «сущности», ради которой всё это было бы по-настоящему нужно.
Понятно, что посредством таких пониманий, потихоньку нарастающих, человек и мир отпускают друг друга, постепенно перестают друг в друга вцепляться.
Зрелость, значит. А созревший плод обычно падает, ага.

И оправдание перепроизводства сделанного
Но с собственной невротической текстовой многоплодностью (а в невротичности её не сомневаюсь) примиряет меня мысль о том, что всяческое писание (сопоставимое вполне, например, с хождениями по городу или по берегу реки) — это интенсивный контакт с мирозданием / Бытием, форма соучастия в нём и, как таковое — форма благодарности ему (о чём я когда-то давным-давно думала: участие в мире — это-де форма благодарности ему). Это — растворение (себя, мучительной) в нём; уменьшение степени жгучей концентрированности этой сáмой самóй себя, созданной, кажется, именно для того, чтобы быть растворяемой. Жизнь ведь тоже только миг, только растворенье, как раз навсегда сказал Борис Леонидович, — и, может быть, в момент растворения как раз острее всего и чувствуется: полнее всего и есть.
«Я пишу, чтобы стереть своё имя», — как сказал другой классик (Жорж Батай).
И не спрашивайте, «зачем нужно» оправдание чему бы то ни было делаемому (раз оно есть — разве уже не оправдано и не обосновано, вообще-то?), — не спрашивайте, отвечу и так. Нужно оно для душевного равновесия оправдывающего. Человек (особенно, если он, по неловкому случаю, — я) чувствует себя разверстой раной в бытии, — и ему нужно производить с собой терапевтические действия. Оправдание — одно из таких действий; да и сама работа — из них.
Я бы даже сказала так: потребность в нём не связана, или связана не всегда и не на всех этапах жизни, с потребностью в повышении своей ценности и значимости (пусть бы и в собственных только глазах). Это заботы ощутимо перестают быть актуальным по мере того, как проходит молодость. А задачи оправдания остаются и после того, как понимаешь, что нет и не будет у тебя ни ценности, ни значимости, и даже — что они не важны (вот я сейчас как раз понимаю примерно что-то такое). Вдруг эти проблемы сползают, как старый драный чулок, как изношенная шкура. Но остаётся потребность в собственном месте в мире, в понимании того, какими нитками оно связано со всем остальным. Это — (тоже) оправдание.

Бездарность и дары
Может быть, понимание своей бездарности и есть одно из наиболее эффективных средств прочувствовать значимость, осмысленность и ценность мира, на фоне которого твоя персона так бездарна.
Ну, заодно и задуматься о даре существования, — который зато есть всегда.

К психофизиологии работы
Как сладко делать необязательное: даже устаёшь ощутимо меньше, совершенно независимо от степени сложности этого необязательного и поздности часа суток. (Потому что — меньше напряжение. — А всё чувство свободы спасительное, всё оно.) Делая необязательное, можно хоть всю ночь до утра просидеть, совершенно не устав, а с обязательным измучаешься и рухнешь.
Очень возможно, для того, чтобы любая работа делалась легко и с большими объёмами воздуха внутри, надо понять её — всю, как таковую, как жанр существования, так сказать — как необязательную, — что, если здраво рассудить, ничуть не противоречит истине.

О соблазнах литературности
Проговаривая мир собственными словами, мы его осваиваем и присваиваем — делаем чуть менее немыслимым и чужим. Речь идёт даже не о самоутверждении (тем более — далеко не всегда о необходимости кому-то что-то сообщить: я много лет жила внутри себя с цитатой из А.А. Ухтомского о том, что литература возникла в отсутствие собеседника, из потребности в нём, — теперь вижу, что, по меньшей мере, не обязательно), но о расширении (защищающей, поддерживающей, пусть иллюзорно) области «своего».

Доиться и пастись
Жизнь (моя) легко (и практически без остатка) делится на два состояния: «доиться» и «пастись». Изготавливать любые тексты = доиться. Загружать в себя любой смысловой, предсмысловой и досмысловой материал = пастись. Не будешь доиться — лопнешь, не будешь пастись — ничего не выдоишь. (Отдельный вопрос, что тексты, независимо от их качества и степени их нужности кому бы то ни было, — единственно возможный для меня вид дойки. Всё остальное, включая всякую личностную самоотдачу в человеческих, например, отношениях, проходит по разряду «пастись».)

Самозапись
Рассовывая по полкам очередную порцию прочитанного, приводя (отчаявшись привести) его в порядок, думала: прочитанные книги уже невозможно воспринимать в отрыве от тех кусков жизни, внутри которых они были прочитаны — и которыми стали (причём совершенно независимо от степени своей интересности или, скажем, личной важности — достаточно того, что они были). Перебирая их — перебираем самое себя, собственные составные (запасные?) части, ключи к самим себе, в том числе, к таким дверям, о существовании которых мы успели уже и забыть — а возьмёшь в руку ключик, и сразу ясно: да была же такая дверь! А за ней — многие пути, на которые она вела, и далеко ещё не факт, что как следует исхоженные. (Библиотека — персональная карта владельца-читателя, его мыслимых и возможных внутренних пространств.) Читая, вчитываем, вписываем, впитываем себя в читаемый текст, чтобы на отдельных своих участках стать от него неотделимыми. Прочитанная книга перестаёт быть (только) сама собой — и становится собственной записной книжкой читателя, пуще того — его иносказанием, собранием (тайных, конечно) имён того, что он, её читаючи, проживал, хотя бы даже оно не имело к читаемому ни малейшего формального отношения (а отношение существенное — конечно же, имело, нам ли, библиофагам, этого не знать). Читаемая на фоне личных событий, книга структурирует их, придаёт им форму, укладывает их в её собственные внутренние полки и ящички. Как воспринимать книгу Ревекки Марковны Фрумкиной «Сквозь асфальт» без астраханского мартовского ветра (воспринимать — но совсем иначе, ветер-проявитель), как мыслим горячий позднеоктябрьский Рим без книги Дмитрия Дейча «Прелюдии и фантазии» (мыслим — но совершенно в ином ключе), что за поезд Москва-Волгоград и куда он вообще способен приехать без «Дней яблок» Алексея Гедеонова? (это я только о самых очевидных, для выпуклости, — внешних, дорожных фонах-проявителях.) Да никак и ничто, и никуда. Книга и дорога — только возможности события, только половинки его, будущего и полного, — событием в полноте и силе они становятся, только когда соединятся и смешаются. До неразличимости, да.
Жизнь — постоянное размывание границ между «чужим» и «своим», постоянный переход одного в состав другого: просто чувствуешь всё время, как осыпаются друг в друга их пески, как смешиваются их воды. Сизо-пепельное, цвета городского голубя «чужое» и золотистое, светло-янтарное «своё». Чтение даёт это понять и пережить, как, может быть, мало что другое.
Поэтому совершенно понятно, что, отправляясь, например, на книжную ярмарку — отправляешься туда не за чем-нибудь, а за сырьём, строительным материалом, набором возможностей для самого себя. (Она важна именно переживанием перспектив, существованием в модусе перспективы.)
Ну и пусть не осуществятся. Может быть. назначение возможностей — вообще не в том, чтобы непрепременно осуществляться. Их назначение — том, чтобы быть.
И придавать жизни напряжение и тонус.
Для чего, разумеется, хватит и чистой, качественно и простодушно воспринятой иллюзии.

(продолжение следует)

Share

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

AlphaOmega Captcha Mathematica  –  Do the Math