© "Семь искусств"
  январь 2020 года

494 просмотров всего, 1 просмотров сегодня

Что ещё способно расширять пространство существования так, как неудавшееся и несбывшееся? Сбывшееся обретает собственное бытие — и уходит, а несбывшееся навсегда остаётся с нами и в совершенном нашем распоряжении: как хочешь, так его и лепи, как тебе взбредёт, так его и домысливай (это ли не внутренняя свобода в одной из своих причудливых разновидностей?).

Ольга Балла-Гертман

ְДИКОРОСЛЬ

(продолжение. Начало в № 11/2017 и сл.)

Ольга Балла (Гертман)Куда мне деться в этом январе
Конечно, январь — тоже расколдовывание мира. У расколдовывания мира много форм, и январь — одна из них. «Расколдовывание» мнится упрощением, на самом же деле — это замена одной, очаровывающей и втягивающей, сложности — другой, иначе устроенной, которая такой втягивающей силой не обладает. Замена золотистого* — серым и жёстким. Полёта — на пеший ход.
К началу своих серых, графитно-серых, асфальтово-серых десятых чисел январь совсем растрачивает волшебство — которым переполнен поздний декабрь и, по инерции, самые первые дни января (но тоже не всегда, чёрная пустота куда чаще — тут-то и восславишь фонарик работы, который в этой темноте всегда можно зажечь и который на самом деле тоже золотистый). Золотистая шкурка сползает — и оказывается на поверхности, зябнущая, нашей жизни скудная основа. Январь делается (убедительно прикидывается) монохромным, лишённым объёма (в общем, задаёт человеку дополнительную работу по раскрашиванию изнутри, любимому занятию интроверта), холодным всего лишь потому, что (беспредметное, щедро-всепредметное) волшебство позднего декабря его больше не согревает, тёмным единственно потому, что оно его больше не освещает. Выживание в январе — внутреннее, психологическое — превращается в отдельную нетривиальную задачу.
Эта задача сопоставима с основной задачей ноября (когда человек уворачивается от так же скудеющего мира внутрь и начинает питаться внутренними ресурсами). Только в январе она брутальнее, потому что резче, внезапнее — обрываешься в неё из предновогодней эйфории, а в ноябрьское угасание входишь медленно, широко, плавно, всем октябрём. — Январь и ноябрь — месяцы, как нарочно задуманные для честности с самим собой — грех этим не воспользоваться.
*Золотистое — это категория мировосприятия, как известно. (Ну, не оно одно: есть ещё, в статусе таких категорий, бирюзовое / лазурное, оранжевое… ну много чего, но это отдельный дискурс, и сейчас не будем отвлекаться).

О (противостоянии) старости
Ну и конечно, воля к шатанию по пространствам чуть ли не ради самого процесса (а, кстати, и пожирание книг — вещи, родственные до обескураживающей буквальности) — ещё и противостояние старости (тебе убывать и уходить — а ты напихиваешь себе миром все мыслимые карманы, как будто у тебя ещё необозримое количество времени впереди, чтобы это всё освоить и осмыслить. А что, может быть, и необозримое). Понятно, что глупо и бесплодно заглушать в себе её голоса (а голосов у неё тоже много, не меньше, может быть, чем у молодости), что есть смысл выслушать, что она скажет, — она же не только врёт и морочит голову (что горазды делать и молодость, и так называемая зрелость, разве что темы у них другие), она и правды говорит много. Просто как-то так, чувствую, устроено, что в ритуал, в правила отношений со старостью на равных правах с подчинением входит и сопротивление ей. Старость предполагает, что ей надо сопротивляться, не принимать сразу всех условий её игры, бросать ей вызов, иначе ей не интересно, иначе она вообще не состоится как полноценная старость — она должна быть вся в рубцах от наших сопротивлений.

О видах счастья
Среди младших, зависимых видов счастья несомненно есть и такой: счастье-вопреки, стимулируемое как раз тем, что «ничего не получается», питаемое энергией сопротивления и разгорающееся на ней. (Паразитизм, конечно, своего рода, поэтому и оно младшее, и вторичное, и зависимое — настоящее, думается, всё-таки самоценно и самодостаточно, ни к чему, даром и просто так.) Назло этому «не получается», назло миру, который, вряд ли со зла, скорее по принципиальной неозабоченности нашей персоной и её интересами, нам это устраивает. Он нас, по слепоте своей, лупит, лупит, а мы ему в ответ, тем сильнее, настырнее и жаднее — счастливы.

Цвет, пограничный между нежно-зелёным и бирюзовым, зависший на тонкой-тонкой ноте переходности между ними — один из несомненных цветов всяких прекрасных (при любой степени иллюзорности!) вещей: надежды, благословенной лёгкости (для меня, существа тяжеловесного и земляного, — счастливо-редкостного, завидного, чаемого и почти никогда не — разве мимолётно — достигаемого состояния), свободы, открытости, движения, роста и даже, страшно сказать, будущего). Он, конечно, синонимичен апрелю. В нём прохладно — но это и хорошо: пусть продувается всеми ветрами. Свобода — это вообще холодно, по меньшей мере — прохладно.
Вообще, цвет — очень сильная форма высказывания; он переживается всем телом (и оттого особенно убедительно); может быть, так, как людьми более культурно артикулированными, что ли, переживается музыка. По убедительной соматичности он ближе, пожалуй (для моего, во всяком случае, восприятия), к вкусу, чем к звуку. Слово куда умозрительней — впрочем, от умозрительности его сильно спасает стойкая и неминуемая «окрашенность» изнутри: от внутреннего цвета идёт не меньшая, если иной раз не большая сила слов, чем от их значений и связанных с ними ассоциаций.

Дорога: психопластика
Дорога сообщает московскому безвылазному человеку, медленному закомпьютерному сидельцу особенную внутреннюю лёгкость и выпрямленность. Такой не бывает или почти не бывает в Москве, — причём, пока ты в Москве, ты этого не замечаешь (замечаешь в основном, как трудно от всего московского оторваться). Выпадая из всех московских связанностей (которые, пока есть, неизменно переживаются как насущные), с изумлением обнаруживаешь — и осваиваешь заново — себя как человека-вообще. Говорю же, и не устаю внутри себя повторять, что вынутость из координат (по крайней мере, сведённость этих координат к портативному дорожному минимуму) — это опыт всечеловечности. Он возвращает нас к той всечеловечности, которая была в юности и даже в детстве: когда можно ещё стать кем угодно, когда ещё — кажется — ничего не определено, когда живёшь в модусе (почти) чистой открытости. Так и в дороге не знаешь заранее, что сделают с тобой, во что тебя превратят новообретаемые пространства: непременно что-то сделают, во что-то превратят — только это и знаешь. Оказываешься не столько человеком, сколько возможностью человека, его ещё не вылепленной заготовкой, ходячей потенциальностью. И совсем не думаешь о своих границах, до которых в дороге якобы стягиваешься (будучи в Москве разлитой по всей своей среде). Эти границы не давят и практически не заметны. Они прозрачны. Закидываешь себя, лёгкую, как рюкзак, за плечи — и идёшь.
Какая всё-таки самоценная вещь — дорога. Настолько, что совершенно, по существу, неважно, откуда и куда она ведёт (начальная и конечная её точки — только повод ей для того, чтобы быть, минимальное основание. Как это похоже на жизнь вообще!)
Она — классический опыт несуетности: будучи изъятым из всех ролей, превращаешься просто в точку наблюдения за дорогой. Опыт видения жизни поверх и помимо целей (как её, жизни, заведомых сужений). Опыт широты взгляда.
И мир адресуется к тебе, минуя фильтры твоих ролей, непосредственно — прямо к твоему внутреннему «я», к «внутреннему человеку». В дороге максимально внешнее («впечатления») и максимально внутреннее («внутренний человек») смыкаются. Дорога — большой опыт синтеза.
Дорогу не надо «преодолевать» — её надо вращивать в себя, вырастать до её размеров. Дорога — это непрерывное (даже когда стоишь на остановках) вырастание. (Приедешь домой — всё наросшее спрессуется в ту самую точку наблюдения, из которой, неизменной, с младенчества наблюдаешь за жизнью. Она вправду неизменна, несмотря на то, что впрессовывает в себя всё, — а может быть, даже и благодаря этому.)
Отъезд и возвращение — два разных опыта освобождения, но оба они — освобождение.
Везде добываешь разные варианты свободы, разные виды спадения разных оков. Невозможность абсолютной свободы в существовании-во-плоти с избытком компенсируется обилием и разнообразием её частных вариантов.
Вот и дорога — лаборатория по выработке свободы.
Впрочем, и сам человек, весь — такая лаборатория.

О неисчерпаемом
Что ещё способно расширять пространство существования так, как неудавшееся и несбывшееся? Сбывшееся обретает собственное бытие — и уходит, а несбывшееся навсегда остаётся с нами и в совершенном нашем распоряжении: как хочешь, так его и лепи, как тебе взбредёт, так его и домысливай (это ли не внутренняя свобода в одной из своих причудливых разновидностей?). Несбывшееся милосердно — оно позволяет нам что угодно. Оно — параллельное измерение жизни, куда можно помещать всё, чему не находится места в так называемом состоявшемся; практически неисчерпаемый её ресурс.

О бессмертии
Дорога к метро, как известно, — проверенный орган миросозерцания. Идучи по ней, изначальной, сегодня (больше полувека хожу по этой дороге — отшлифована до блеска и зеркалит каждым участком поверхности), поймала себя на не лишённом странности чувстве, что всё время рождаюсь — всё то время, что живу на свете, — и когда, наконец, совсем рожусь — тогда-то, вероятно, и умру (и, может быть, эти два процесса — полного рождения и смерти — совпадают). Теоретически, это предполагало бы некоторые представления о бессмертии / посмертном существовании души (иначе для чего, к чему направлен весь этот растянутый на всю жизнь процесс возникновения? — ну не к тому же, чтобы в один момент — вырубания сознания или «смерти мозга» — схлопнуться в ничто?) — но в мою голову такие представления упорно не вмещаются, — кроме разве самого общего, наверняка иллюзорного чувства того, что в человеке, в самом его существе явно есть что-то бессмертное: некое зёрнышко, ядрышко бессмертия — которое мы всю жизнь выращиваем (проясняем в себе структуры бессмертия, намываем их, как золото из песка). И вырастает же оно во что-то? неужели только в момент схлопывания всего при «смерти мозга»: выключился свет — и темнота?

О медленности
…а кроме всего прочего, откладывание дел «на потом» (и разращивание их, откладываемых, в себе) — это младшая, служебная форма свободы, иллюзия власти над собственным временем. Делающий всё запланированное сразу (предположим, что такие правильные люди есть) — опустошает себя, лишает себя возможности наращивания внутреннего плодородного слоя, который, как известно, нарастает из несостоявшегося и несбывшегося — и обеспечивает сбывающемуся тучную питательную среду. — Так что уж пусть.
И вообще, когда какие бы то ни было дела делаешь медленно — они переживаются как гораздо более весомые. Наливаются бытием. Скорость отнимает у вещей вес, превращает их в конспекты самих себя.

О непрочитанном
Не менее сильно (а иной раз и куда более!) прочитанных книг влияют на человека книги непрочитанные — впрочем, по тем же самым причинам, что и прочитанные, разве что другими путями: не состоявшись как факт читательского опыта, они провоцируют своё домысливание, внутреннее разращивание, бесконечное отвечание на вопрос — а что в этой книге могло бы быть написано? Чего бы я ожидала от этого написанного? Что бы я сама, в конце концов, там написала? (такие домысливания, разумеется, намного, намного перерастают скромные эмпирические тексты, уместившиеся под обложками этих не доставшихся нам книг. О, из непрочитанного можно составлять целые библиотеки! А уж рецензии на непрочитанное велел писать сам бог библиофагов.)
В сущности, с любым несбывшимся — точно то же самое.
А сбывшееся не для того ли и нужно (не утверждаю, что — только для этого, но всё-таки), чтобы поставлять нам материал для внутреннего разращивания несбывшегося?

О чувстве будущего
…а чувство будущего, может быть, важнее самого будущего. О «самом» будущем вообще неизвестно, будет оно или нет и каково будет, — а чувство будущего — как особое измерение и, главное, качество настоящего — есть сейчас.

О бессмертии
…а мы ведь и в самом деле живём вечно. Просто это вдруг однажды кончается.

Об измышляемых городах
А есть ещё города, которые хочется выдумывать. Не обязательно даже там быть во плоти, но насыщать смыслами на расстоянии — это обязательно. У меня таким долго был Вильнюс, куда в первый и основополагающий раз я попала в почти уже невообразимом отсюда 1981 году, в девятом классе, помню очень приблизительно — острую волнующую инаковость, с которой не знаешь, что делать; серо-коричневую, тепловатую позднесоветскую зиму — Господь, рисуя нам те дни зимних каникул, плохо промыл кисточку, и не сомневаюсь, что Он сделал это специально, только вот зачем?; тёмный камень стен; немосковскую сдержанность, камерность уличных пространств). В моём воображении он совсем другой — льдисто-прозрачный, зелёный, тонкий, с капелькой света внутри. В этом-то воображении в нём и хочется жить. Специальный такой город для домысливаний. (Да, ездила второй раз, в 2015-м, на совсем другой стадии своего существования; да, разумеется, и кто бы сомневался, он, явленный взору, оказался совсем другим — не похожим ни на воспоминания, ни на воображение; но ведь это не отменяет воображения как самостоятельной реальности, с собственными целями и задачами, которая не так уж и нуждается в реальности внешней, эмпирической, — да, может быть, не нуждается в ней и вовсе. Разве как в поставщике некоторого сырья и некоторых стимулов. Но совсем чуть-чуть, тут много не надо.)
Очень волнуют вообще города, смешавшие разные, разноприродные до несовместимости культурные потоки: от Вильнюса до Иерусалима. И в этом, конечно, ничего не меняет то, что Иерусалим очень уж мощный, к нему и в воображении-то подступиться страшно, а Вильнюс, по крайней мере на уровне явленности взору, вполне человекосоразмерный (на самом-то деле и у него свои подвалы и подземелья).

О ненасытном
Всё-таки без чувства полной внутренней выдранности, срезанности всего, какого на сегодня хватило, душевно-умственного плодородного слоя (хоть бы и в чисто механической работе!) день почему-то отказывается полноценно и спокойно заканчиваться. Сразу от недовычерпанности запускается такая тревога, что сразу ищешь, чем бы её забить, в чём бы её измотать. А ничем, кроме того, что имеет в голове статус «работы», её как следует не забьёшь и не измотаешь.

О матрице вечности
Вдруг подумалось: частный изначальный опыт (включая, например, структуру его первоначальных городов и языков) — матрица вечности: костяк, на который он потом всю жизнь наращивает свои представления обо всём, в том числе и о выходящем за пределы временного. В нашей персональной вечности и универсальности всегда будут проступать и чувствоваться — шероховатые, угловатые, но неотменимые — черты этого изначального.

Из ненаписанного
Заголовок чего-то большого ненаписанного:
«Значимые отсутствия»

О свободе
Настоящее испытание свободой — это испытание свободой от того, от чего свободной быть не хочешь.

Выпрямляет
В приволжских городах — Нижнем Новгороде, Самаре, Саратове, Ульяновске, Казани, Волгограде, Астрахани… — самое лучшее, досмысловое (правильное досмысловое даже важнее смысла в некотором отношении!) — широкий ветер с Волги, огромное небо над ней, сильный распахнутый воздух — выпрямляющий, эпический. Всё-таки большие реки, мнится, очень воспитывают свои города (и, наверно, их обитателей), задают им масштаб существования: дают им наглядный урок крупности жизни; сообщают этой жизни дополнительное измерение — не говоря уж об особенной ясности и отчётливости. Это, кажется, то, что даётся не культурной памятью, не опытом, а некоторыми изначальными условиями, всему этому предшествующими.

О смысле деятельности
…а на самом-то деле всякая деятельность — всего лишь (обречённое) сопротивление небытию.

О невосполнимом
Человек в некотором существенном отношении страшно беднеет, отдаляясь от детства, — подумаешь, что затем-то ему и нужен весь избыток взрослых занятий, обязанностей, предметов внимания и т.п., чтобы хоть как-то (всегда — недостаточно) восполнить нехватку этой изначальной безусловной полноты.

О незамеченной
У (комментирующего) бормотания (к мирозданию) должна существовать собственная специальная, просто незамеченная и мифологически невыговоренная Муза — отвечающая за первичную космизацию предсмыслового хаоса и кристаллизации в нём первосмыслов. Муза черновика и черновикового существования, без которой вряд ли могут вступить в действие её старшие и благородные сёстры. Она готовит им территорию, разминает первичный материал, вообще приводит его в состояние материала из состояния непроявленности, косности и недобытия.

О (не)правоте
И ещё важное, имеющее отношение к выращиванию свободы: не надо стремиться быть непременно правой, занять сторону правды и правоты (и потом, уже занявши, внутренне врабатываться в неё). Очень важна свобода заблуждения, излишества, тупиков, всяческая жизненная дикопись и дикоходь (а также инопись и иноходь) — просто потому, что правда (к которой всё-таки и хочется, и чувствуется нужным иметь отношение) залегает явно глубже наших представлений о ней и скорее уж выражается в наших заблуждениях (с их длинными, тёмными внутренними коридорами), чем в (заведомо коротких — даже если очень длинны) сознательных её концепциях.
Отваживаться быть неправой.

Дикоросль
Всё-таки в непросвещённости, в недообразованности есть большое и прекрасное преимущество: с лёгкой душой позволяешь себе быть всеядной (в поглощении текстов — в допускании их на свою внутреннюю территорию), не проводишь границ. Та самая свобода, которую и выращивать не надо. Дикоросль.

О взрослении
(понятом как приобретение ни более, ни менее совершенного, сравнительно с детством, состояния — просто какого-то другого, иначе устроенного)
Взросление моё состояло, думаю я сейчас, (помимо прочего,) в одновременном понимании двух вещей (на уровне, пожалуй, скорее чувства, чем чего-то формулируемого словами): того, что я по существу ничего не знаю, и того, как можно жить с этим принципиальным незнанием, не теряя (некоторого минимального, необходимого для внутренней устойчивости — защитного [против распада]) самопринятия. (Может быть, это связано с внутренним разведением — совпадавших в категоричном отрочестве — ценностей знания и экзистенции; постепенным освобождением [в моём случае явно защитным] знания [вещей, не связанных с повседневной практикой — во всяком случае. С повседневно-практическими вещами сложнее, хотя и тут кое-что получается] от экзистенциальной значимости. — Впрочем, вполне оно от неё явно не освободилось и вряд ли когда-нибудь освободится. Хотя как знать.)

К соматике смысла
Этика — вещь соматическая, проникающая в состав организма, придающая ему форму. Просто начинаешь плохо чувствовать себя в собственной шкуре, когда, по собственным представлениям, делаешь «не то». И логика здесь ни при чём или очень мало при чём, здесь вступают в действие другие силы.

Работа и я
…а также большое (в том числе неконструктивно- и преувеличенно-большое) количество обязанностей (разумеется, невыполнимых и невыполняемых, что напрямую следует из самого их количества) нужно прежде всего для поддержания в организме должного уровня тревожности: это тонизирует. Обостряет чувство жизни — и даже уточняет его.
Вообще, когда обставляешь себя тупиками, чувствуешь жизнь особенно остро.
Это даже вполне можно счесть своего рода техникой души.

Э(сте)тика неудачи
Драгоценность мира как-то всегда была связана в моём воображении с тем, что он не даётся мне в руки и некоторым принципиальным, непоправимым образом не мой. В эстетику восхищения миром всегда была — и, похоже, остаётся — встроенной этика неудачи.

О легкомыслии: эст(этика) черновика
Может быть, эскизное, черновиковое отношение к жизни — наброском, не вполне всерьёз — и есть самое честное отношение к ней: слишком она эфемерна. Серьёзность и тяжеловесность ей, так и кажется, несоразмерны.

О благодарности и свободе
Глубокая неясность перспектив побуждает и учит жадно жить в настоящем (ну да, без истеричности — хотя, слава Богу, только внутренней — такая жадность и ей сопутствующая благодарность-за-всё не обходится).
Кажется глупым и неблагодарным выжигать своё невосстановимое настоящее тревогами о будущем, которое всё равно нас так или иначе сожрёт, независимо от того, тревожимся мы о нём или нет.
Пусть же хотя бы в настоящем, когда то или иное это происходит не прямо сию минуту — будет островок свободы.

Phaenomenologia interior: Об объёмности
Есть в душе такие пустоты (или, избегая смысловых обертонов негативности — такие резервуары), которые непременно должны заполняться тоской, тревогой, протестом, — некоторым упорным «нет» чему бы то ни было, — просто как существенным компонентом бытия. Иначе, мнится, существование будет не только не вполне настоящим, — оно будет не вполне объёмным, недостаточно плотным по фактуре, — на уровне, так сказать, душевного осязания. Жизнь «должна» причинять боль и быть неудобной — чтобы удостоверять свою подлинность, — чтобы вообще чувствоваться достаточно точно.
Безоблачному, бестревожному — не верится.

(продолжение следует)

Share

Ольга Балла-Гертман: Дикоросль: 1 комментарий

  1. Игорь Троицкий

    Прекрасная мысль в прекрасной упаковке: «Настоящее испытание свободой — это испытание свободой от того, от чего свободной быть не хочешь.»

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

AlphaOmega Captcha Mathematica  –  Do the Math