© "Семь искусств"
  сентябрь 2019 года

190 просмотров всего, 4 просмотров сегодня

Так уж случилось, что талантливый поэт, переводчик долгие годы выполнял чиновничьи функции в Управлении культуры Мосгорисполкома. К такой работе он относился с неизменной иронией, со временем все более переходящей в отвращение.

Борис Резников

[Дебют]СТИХИ, ПЕРЕВОДЫ, ДНЕВНИКИ

Публикация и предисловие Риветты Островской Послесловие Леи Алон (Гринберг)

Борис РезниковЛитературное наследие Бориса (Исидора) Резникова очевидно не соответствует масштабу его дарования и мастерства. Многое осталось невоплощенным, незавершенным, забытым, утраченным. Так, не написано было крупное прозаическое произведение, скорее всего роман, замыслы которого все время возникали в его дневниках и были по-своему интересны и оригинальны; его стараниями были почти полностью уничтожены ранние стихи и поэмы, не завершен им и перевод «Фауста» Гете и т. д. К сожалению, список того, что исчезло или же не было осуществлено, может оказаться слишком длинным и удручающим. И все-таки, вопреки всем неблагоприятным обстоятельствам, в этой книге1 предпринята попытка собрать воедино то, что сделано, сохранено и может дать представление о Борисе Резникове как поэте, переводчике, литераторе, мыслителе, глубокой и незаурядной личности.

Родился он 27 января 1925 г. в Ростове-на Дону, но своей родиной считал Грузию, а если конкретнее, то Тбилиси.

Здесь он учился в немецкой школе, притягивавшей к себе представителей интеллигенции этого, весьма интернационального в те времена, города высоким уровнем образования. Обучение в этой школе способствовало его приобщению к европейской культуре, и в первую очередь к немецкой литературе, дало возможность читать в подлиннике великих немецких писателей и поэтов. Особое место в духовной биографии Бориса сыграл великий немецкий поэт Райнер Мария Рильке, к переводам которого он неоднократно обращался и о котором мог говорить с какой-то особой, неизбывной внутренней причастностью.

книга

Он был, как принято говорить, интеллигентом не в первом поколении. Его рано умерший отец не был гуманитарием, но в то же время, судя по сохранившимся письмам к жене, был одарен ярким образным, метафорическим мышлением и поэтическим складом души. А мать Бориса, адресат этих писем, знала иностранные языки, в частности немецкий, французский, что позволяло ей принимать заказы на переводы и машинописную обработку текстов.

В начале сороковых годов прошлого века Борис Резников становится одним из участников МОЛа [«молодое общество литераторов» — так расшифровывала эту аббревиатуру недавно скончавшаяся последняя представительница этого объединения Комунэлла (Элла) Моисеевна Маркман. У другого же моловца, Густава Айзенберга, впоследствии известного сценариста Анатолия Гребнева, — другая расшифровка: молодая литература]. Возглавлял это общество Георгий Владимирович Крейтан. Будучи, видимо, заурядным поэтом, он тем не менее был как-то связан с акмеистами, приобщен к поэзии Серебряного века; и, как рассказывала участница всех этих событий Элла Маркман (личность уникальная, человек сложной и удивительной судьбы), именно Крейтан познакомил уже в те годы молодых людей с поэзией Николая Гумилева, Георгия Иванова и многих других.

Кроме названных выше, в состав МОЛа входили Николай Шахбазов (автор замечательных прозаических произведений), Георгий Маргвелашвили, ставший известным критиком и переводчиком, Тодик Бархударян, печатавшийся позднее под псевдонимом Федор Колунцев, рано умершие талантливая поэтесса Седа Григорян и прозаик Вилли Орджоникидзе. В те годы все они были молоды, полны надежд, верили в свое ослепительное будущее, дружили, влюблялись и дышали чистым воздухом поэзии.

Незаурядный поэтический дар и чутье на истинную поэзию проявились у Бориса рано, о чем свидетельствовала опять-таки Элла Маркман. К нему относились в МОЛе как к одному из самых талантливых поэтов; правда, сам он, выполняя заповедь Бориса Пастернака, сходство с которым отмечали те, кто был знаком с обоими, например, Симон Чиковани, Георгий Маргвелашвили, не только не «трясся над рукописями», но и сознательно уничтожал их, считая ранние стихи несовершенными, слабыми.

Однако кое-что из ранних произведений (1943–1945 гг.) удалось найти в РГАЛИ. Написанные в разных стилях и жанрах еще совсем юным поэтом, они не отличаются той цельностью и абсолютной точностью каждого стиха и слова, которые характерны для его зрелых произведений. Конечно, с годами возросло не только мастерство, но и изменилось мировоззрение в целом (скорее всего, ценою разочарований, расставания с некоторыми иллюзиями). И тем не менее и эти ранние несовершенные творения дают представление о душевной неуспокоенности, неотделимой от истинной поэзии, о неподдельной лирической экспрессии, о чистоте помыслов и творческих исканий.

Некоторые из ранних произведений были написаны (или по крайней мере начаты) еще в Тбилиси, до того момента, когда в 1943 г. Резников, как и некоторые другие участники МОЛа («тбилисским десантом» назвал их Ю. Трифонов), уехал в Москву, где закончил Литературный институт им. М. Горького. Но Тбилиси всегда — даже и в те моменты, когда после долгого отсутствия реальность не совпадала с тем, что возникало в воображении, грезилось в снах, — оставался для него источником вдохновения. В разлуке с этим городом Борис остро ощущал необходимость и неизбежность возвращения к нему как к истокам, помогающим обрести то самое пушкинское «самостоянье», освобождающее от всего наносного, суетно-будничного, мелкого, столь не соответствующего подлинной поэзии, опьянившей навсегда этот волшебно-неповторимый город.

Не случайно с таким воодушевлением он переводил грузинских поэтов (и каких поэтов!!!), не случайно дружил с Отаром Чиладзе, перевод романа которого «И всякий, кто встретится со мной» был высоко оценен и самим автором, и многими читателями, в том числе и таким профессионалом, как С. Апт.

книга Отара Чиладзе

Ностальгические мотивы, образ города, не только врывающегося в сны, но и не отпускающего наяву, во многом определяют лирическое содержание немногочисленных стихотворений зрелого периода, вошедших в эту книгу.

Летом 1950 года Б. Резников увлекся переводом второй книги «Фауста» Гете. Это один из самых сложных, насыщенных многослойным философским содержанием и разнообразной символикой текстов в европейской литературе. Осенью 1950 года к переводу второй книги приступил Борис Пастернак. Позднее Резников, конечно, прочитал гениальный перевод Пастернака; в одной из дневниковых записей 1957 г. он, признавая величие Бориса Леонидовича, пишет, что у него самого «это сделано совсем иначе». Конечно, жаль, что этот, совсем другой, перевод не был завершен.

Так уж случилось, что талантливый поэт, переводчик долгие годы выполнял чиновничьи функции в Управлении культуры Мосгорисполкома. К такой работе он относился с неизменной иронией, со временем все более переходящей в отвращение.

Но было бы неверно считать, что он совсем расстался со стихотворчеством. Потребность «жить стихом» проявлялась в шутливых творениях, названных им «помпидушками» (покойный премьер-министр и президент Франции имел лишь косвенное отношение к появлению такого «жанра»), и в стихотворных посланиях. Писал он их легко, весело, экспромтно, не придавая этому, конечно, серьезного значения.

В его стихотворных посланиях покоряет сочетание юмора, даже озорства с душевной теплотой.

В 50–70-e годы он писал для информационного сборника «Современная художественная литература за рубежом» (Государственная библиотека иностранной литературы) различные рецензии на книги немецких писателей, в том числе и на те, которые были опубликованы в ФРГ, как, например, повесть Ганса Эрика Носсака «Крушение». Эти рецензии выявляют не только хорошее знание языка оригинала, но и умение вдумчиво читать и глубоко анализировать произведения, вписывая их в контекст мировой литературы. Однако самое ценное, проявляющееся в любых текстах Б. Резникова, — это особое, очень ответственное, отношение к слову.

Он был книжником, не в кавычках, не в ироническом значении, часто почему-то приписываемом этому слову, а в самом подлинном, высоком. Слова, буквы притягивали его, раскрывали ему свои тайны. Это неожиданно проявилось и в том стихийном даре, которым он был наделен, — даре графолога, человека, умеющего по написанию букв угадывать черты и какие-то нюансы характера. Здесь не было мистификации. Борису иногда «подсовывали» что-то написанное рукой человека ему неизвестного, но знакомого другим. И каждый раз он поражал своими «мистическими» прозрениями.

И, конечно, как истинный интеллигент того, уже далекого, времени, он «добывал» книги поэтов, прозаиков, философов разных эпох и национальностей. Такие книги нельзя было просто так, как сейчас, купить в книжных магазинах; приобретение их требовало больших усилий, чревато было серьезными финансовыми проблемами, но всегда было самой большой радостью, удачей, даром небес.

В течение многих лет, хотя и нерегулярно, Борис вел дневники, становящиеся для него творческой лабораторией; отсюда и их внешняя хаотичность, и хронологическая неупорядоченность (в текущие записи порой врываются какие-то воспоминания, обрывки стихов и т. д.). Эти дневниковые тетради дают представление об огромном круге его интересов, о его погруженности в литературный процесс от древних времен до современности. Многие книги он читал на языке подлинника.

И все-таки прослеживаемые в его записях поиски сюжетов далеко выходят за рамки литературных источников и устремляются к самой жизни, к деталям и нюансам которой ему хочется быть внимательнее.

Нельзя не заметить его склонность к теоретическому, философскому осмыслению всех явлений, однако это не делает его холодно-рассудочным; напротив, в нем ощутима повышенная эмоциональность, вызывающая порой даже некоторую противоречивость. Так, например, пренебрежительное, иногда даже чуть высокомерное отношение к бескультурью, варварству, невежеству сменяется неожиданным осознанием, что эта «брезгливость» этически неправомерна, является лишь следствием определенного воспитания, недостатки которого необходимо преодолеть. Кроме того, такое высокомерие по отношению к окружающему едва ли совместимо с внимательным отношением ко всему многообразию жизни.

Его строгий суд над своими литературными трудами, постоянная неудовлетворенность ими, расширяясь и углубляясь, вызывает недовольство суетным образом жизни, при котором не реализуются многие его замыслы, начинания, мельчают мысли и чувства.

Становится совершенно очевидным, что он скован не соответствующей его мировоззрению и духовной сущности работой, повседневными заботами, какой-то общей неустроенностью жизни. Поэтому как крик души вызревает: «Главное — свобода».

Но в 1975 г. Борис все-таки расстался со столь нелюбимой, однако же ставшей уже привычной службой в Управлении культуры и посвятил себя полностью переводам как поэтических, так и прозаических произведений.

К этому времени относятся публикации в «Литературной Грузии», переводы выдающихся грузинских поэтов, романа и поэмы Отара Чиладзе. Огромную поддержку в эти годы оказал ему близкий друг Георгий Маргвелашвили.

Хотелось бы отметить еще одну грань деятельности Бориса Резникова — это просветительство, никак не связанное с дидактикой, менторством, а только с истинной одержимостью поэзией, культурой и доброжелательностью к окружающим людям, желанием увлечь их тем, что дорого и близко ему самому.

Об этом эмоционально вспоминала Элла Маркман, сохранившая навсегда чувство благодарности своему другу за то, что привил вкус к высокой поэзии Пастернака, Цветаевой, Гумилева и др., «кропотливо просвещал самыми ранними стихами Пастернака, от которых сам Борис Леонидович уже отказался». Позднее такое же благотворное влияние Бориса испытали и люди более молодого поколения. Он часто беседовал с ними, взахлеб читал стихи, особенно Осипа Мандельштама.

Безусловно, он не ставил перед собой цель «обучить», «просветить». Это получалось невольно и очень органично. В результате же все участники таких бесед, таких посиделок спустя многие годы признаются в том, что эти вечера, эти как будто случайные беседы сыграли значительную роль в их становлении, стали фактом их духовной жизни.

Еще раз приходится вернуться к горестному осознанию того, что этот человек не до конца реализовал данный ему свыше дар. Можно найти самые разные, впрочем, никак не противоречащие друг другу объяснения этому. Сказалось и то, что он был человеком созерцательного, а не деятельного склада, никогда не умел «пробиваться», абсолютно лишен был тщеславия. И все эти черты не вписывались в окружающую его действительность.

Его душа с годами все больше и больше стремилась к тишине, чистоте, горной выси.

Это с исключительной поэтической проницательностью угадал, ощутил Владимир Леонович2 в резниковских переводах Рильке. Вот что он написал:

«Но выше «прав-неправ» — чистота и покой Ахматовой (не вся она такая). В Ваших переводах светится что-то подобное».

А его окружал мир шумный, порой трескучий, часто лживый. Громкий, «декламационный» стиль эпохи его раздражал, обжигал нервы.

Отдельно хочется выделить одно очень существенное обстоятельство, заставляющее о многом задуматься: впитав в себя все лучшее в многовековой культуре, он был чрезвычайно строг и категоричен по отношению к собственному творчеству, отвергал все, что не соответствовало его самым высоким представлениям о подлинной художественности.

Совокупность самых различных обстоятельств — объективных, внешних, и субъективных, внутренних, — можно, пожалуй, назвать коротким, но неумолимым словом «Судьба». И позволить себе добавить, что это Судьба Поэта, чей подлинный дар, глубинная культура, масштабность мышления, особое отношение к слову не прошли бесследно. Все это ощущается и в том, что удалось воспроизвести в этой книге, которая, как хочется верить составителям, станет данью памяти этому незаурядному литератору и человеку.

Борис Резников
Стихи
Начал начало
Вступление к поэме

Завещанное дедам от богов,
В столетьях внуки повторяли снова…

И сказано: в начале был глагол,
Всесильное, всезнающее слово.

Оно в предел поставлено вещам;
Все — из него и все к нему стремится;

Оно стоит в начале всех начал —
Земных предметов мера и граница.

***
На земле, в ночной туман одетой,
В городах, еще объятых сном,
Выходя в дорогу до рассвета,
Мы навеки покидали дом.

И доныне нам ночами снится,
Как в порывах ветра и дождя
Мы теряли имена и лица,
В темноту ночную уходя.

Экзерсис

Моя любовь — широкий взмах
Раскованной руки.
Моя любовь — закат в горах
И утро у реки.

Моя любовь — грачиный гам
И хриплый волчий вой,
Пожар неоновых реклам
И лед на мостовой.

Моя любовь — прохлада рощ,
Степной широкий шлях,
Холодный августовский дождь
И зрелый хлеб в полях.

Все это не игра чернил,
Не прихоти пера…
Вот почему я позвонил
тебе позавчера.

Тбилисское лето

На миг остановились возле нас
Летящие минуты и недели —
И вот мы снова в предвечерний час
Идем по улице Ахоспирели.

И вновь на крыши тяжесть гор легла,
И линии по-флорентийски четки;
И вновь — конические купола
И выгнутые белые решетки.

И пианино в низеньком окне,
И теплый воздух, пахнущий черешней,
И темная афиша на стене:
Ойдипос-царь, старинный житель здешний…

Тбилиси

Обветренная черепица,
На старых крышах — пятна хвои
И солнца… И опять мне снится
Тот мандарин на мостовой,

И твой спокойный взгляд, и странной
Печали миг, и свет в окне
На набережной, где платаны —
И те забыли обо мне.

Зрелость

В.О.

В дни молодости жизнь проста;
И, не вникая в суть,
Мы говорим: моя мечта,
Мой свет, мой долг, мой путь…

А пережив десятки зим
И что-то в бытии
Поняв, ты говоришь: мой дым,
Мой крик, мой снег, мой конь, мой Рим
И — спутники мои.

Переводы
С грузинского
Акакий Церетели
(1840–1915)

Изменились времена
Все сделалось наоборот,
Везде нелепость и содом:
Осел над розою поет,
А соловей ревет ослом.

Зимою духота и зной,
А летом — холод, дождь и град.
Сын торгаша живет войной,
А за прилавок встал солдат.

Наставники заточены,
Грабители вершат свой суд.
И внемлют родины сыны
Нравоучениям иуд.

Дурак и неуч юных лет
Одергивает мудреца…
Когда же сгинет этот бред?
Неужто нет ему конца?
1880

Сон
Один и тот же сон мне часто снится:
Как сквозь густой предутренний туман,
Святую Нину вижу я, царицу
Тамар и мученицу Кетеван.

На лбу у Кетеван — венец терновый.
В руке царицы — скипетр золотой.
Суровый знак распятия Христова
Святая Нина держит пред собой.

Они над Картли руки простирают,
Глаза к шатру небесному воздев.
Они втроем молитву возглашают,
И сладостен их тройственный напев:

«Пречистая, ты видишь долы эти.
Всевышний отдал их тебе в удел.
Прости своей стране грехи столетий,
Верни ей силы для великих дел!

Благослови ее по-матерински
И перед Спасом сотвори свой крест,
Чтоб сломленный судьбой народ грузинский
К существованью новому воскрес.

Дай детям перенять отцов обычай,
Пошли им цепи рабства сбросить с плеч,
И, чтобы славилось твое величье,
Язык грузинский помоги сберечь —

Правления Тамар язык старинный,
Молений Кетеван язык святой,
Язык высокий, на котором Нина
Заветам твоего земного сына
Народ учила, избранный тобой!»

Уйти и молча ждать вдали от света,
Души не продавая никому
Ни за награды, ни за эполеты!
1880

Надежда евреев

Пусть сегодня непроглядной мглою
Одевает ночь наш небосвод —
В нас, навеки помнящих былое,
Вера в будущее не умрет.

Этой верой мы сильны, и с нею
Мы идем по своему пути.
Ни трудов, ни крови не жалея,
Чтобы правду людям принести.

В древний храм, который наши деды
Возводили, нас ведет судьба.
Даже смерть в преддверии победы
Лучше, чем смирение раба!

Лишь бы перед нашими сынами
Распахнулись двери в древний дом
И живое, трепетное пламя
Запылало вновь пред алтарем.

Пусть лишь это пламя жизни снова
Тьму неволи нашей победит
И к горенью разума земного
Луч свой малый присоединит —

И тогда рыдающая лира
Грянет с сердцем окрыленным в лад,
И в собраньях наших песни мира
И свободы гордо зазвучат.
1892

Певец
Мир, полный воздуха и тени,
Огней, листвы и птичьих крыл,
Дал мне познать свое движенье
И грань добра и зла открыл.

Роз и шипов благоуханью
И остроте учился я.
Я — соловьиное рыданье
И крик зловещий воронья.

Добро и зло, огонь и стужа,
Рассвет и полночь, рай и ад
Как верные рабы, мне служат
И разорвать меня хотят.

И ветер над бескрайней нивой
Указывает мне мой путь:
«Шипом для гнойного нарыва,
Для ран — целебной розой будь!»

И это же твердят мне реки
И звезды в небе без конца —
И только для людей навеки
Непостижим удел певца.
1898

Галактион Табидзе
(1892–1959)
***
Тени лунной ночи
Тени лунной ночи, склоны
Гор над ними, темный ряд
Тополей — и восхищенный,
От вина горячий взгляд…
Вдруг — недолгое виденье:
Жаркий летний день, Версаль
И Манон Леско3 — смятенье,
Страсть и вечная печаль.

И неслись галопом мерным
Наши кони и сердца:
Площади, дворцы, таверны,
Вновь таверны без конца,

И лучей рассветных ласка,
И, как в призрачном кольце, —
Светло-голубая маска
На единственном лице…
1920

***
Чайки — без коршунов —
На небосклоне,
Трель соловья —
Без орлиного крика…
Есть двухголосие
В Новом Афоне:
Сердце тут миру —
И раб и владыка.

Дуб и олива
Шумят надо мной.
Берег тут борется
С мощной волной,
Пламя заката —
С лесов тишиной:
Сердце тут миру —
И раб и владыка.

Не повернуть нас невеждам
Назад.
К берегу горн созывает
Ребят.
Музыка лечит раненья
Солдат.
Сердце тут миру —
И раб и владыка.

Мир без войны!
Без помехи — труды.
Люди —
Без вечной боязни беды,
Свет — без заката,
Вино — без воды…
Сердце тут миру —
И раб и владыка.
1947

***
Какие еще суждены мне
Радость и боль?
Каким еще цветом забрезжит
Морской прибой?

В каких еще водах омою
Рубцы от ран?
Спасибо за то, что твой путь мне
В образчик дан.

На лбу у меня чернеют
Следы огня.
Прохладной своей ладонью
Коснись меня.
1948

Из дому вышла
и не возвратилась4

Ночь за окном,
И в уголок забился
Чуть теплящийся свет
Одной свечи
С тех пор, как образ твой
Исчез в ночи —
Из дому вышел
И не возвратился.

Смех,
Взрывчатый и звонкий каждый раз,
И слезы,
И сиянье этих глаз,
И радостный
И нежный их рассказ —
Из дому вышли
И не возвратились.

И гениальных этих глаз
Тепло,
Что тьму любую жалило
И жгло,
Как пламя выстрела, —
Во тьму ушло,
Из дому вышло
И не возвратилось.

И кажется:
С ее глазами мгла
И песнь, и боль,
И месть мою взяла.
И вслед за ней
Вся жизнь моя ушла —
Из дому вышла
И не возвратилась.
1940, 28 августа 1955

Тициан Табидзе
(1895–1937)
Серенада

Май светлый и горячий наступил.
О, буйство пробуждающихся сил!
Звезда души моей, пойдем со мной!
Встает заря. Ликует мир земной…
Луч солнца я использую как нить,
Чтоб вышить им на небе письмена:
— Хочу любить! Хочу ее любить!
Страданий чашу осушив до дна,
Хочу любить! Хочу ее любить!
Душа моя — проснувшаяся птица,
Готовая в простор бескрайний взмыть
И к вечности вселенной приобщиться!
Бледнеет ночи мгла. Смерть умерла!
Душа поет, свое бессмертье чуя.
Ликует все кругом. Мой друг, пойдем!
Прижмись ко мне! Тебя любить хочу я…
Март 1911

К Адонаи
Сонет

Не осуждай меня! Грешник без воли, без сил,
Долго душе беспокойной своей я служил.
Долго во тьме я не знал, что такое заря,
Змия, Врага неосознанно боготворя…

Лишь у страдавших возможно усердье в хвале.
Бог для того, кто удачлив — в миру, на земле.
Те лишь, кто в муках свои схоронили сердца,
Видели лик Твой и верят в Тебя до конца.

Всюду со мною — могилы желаний моих.
Мне никогда не забыть их, не скрыться от них;
Ночью в виденьях — лишь образы мертвого края…

Перед Тобой я! К Тебе я пришел, Адонаи!
Дай мне, судьбою гонимому, здесь, не в раю,
Свет, тишину и надежду на милость Твою!
Август 1911

***
Уже сломал и растопил Казбек
Январской чистоты своей оковы,
И вновь он слышит, как из века в век:
— Мы в будущем году вернемся снова!

И снова надо Богу доказать,
Что все Тамары — лишь одна Тамара.

…Друг друга сочной травкой угощать
На пастбище оленьи любят пары;
Лишь хмурый Терек средь разбитых льдин
В своей постели бесится один.

Охотник я, и лань убил зимой.
Потом кому-то и меня пришлось
Убить. Я вижу деву: ледяной
Взгляд, гладь расчесанных льняных волос…
1936

Георгий Леонидзе
(1899-1966)
Светицховели, храм мечты и страсти…

Светицховели, храм мечты и страсти,
Хранилище застывших в камне сил!
Корабль, который через все ненастья
По морю крови и до нас доплыл!

Ты птицей вековечною, в тумане,
До дней потопа
билась головой
О камни Азии!
В твоем названьи —
Жизнь и бессмертье, свет и вечный бой…
Твой острый купол
небеса над нами
Пронзает,
и любая слава дня —
Навек твоя!
Ты — гаснущее пламя
Былых времен, обжегшее меня!

Все изменяется на свете! Ты же
Стоишь, и дни не устают нестись
Тебе навстречу — чтоб поднявшись, ближе
Узреть всечеловеческую высь…
1959

Анна Каландадзе
(1924–2008)
***
Сегодня ночью я веселием полна.
Надежды луч в душе так слаб еще… Но я
Стремлюсь лишь к высоте и тайне бытия.
И открывается мне воля небосвода,
И знаю — мне дано увидеть свет восхода…

Сегодня ночью я веселием полна.

***
Невидимого поступь — надо мною,
И снова легкость наполняет сны.
Какою ты ко мне грядешь тропою,
Таинственная сущность тишины?

В одежды светлые для праздника, для танца
Я облеклась. А он прислал ко мне посланца
И просит
— Веселись, играй и песней гор
Порадуй нас…
Я не пошла в его шатер.
Не пожелала я пиров его разгула.
…И лишь на миг во мне раскаянье мелькнуло.

***
Священную всеобщность бытия
Я обрела, как щит от всех сует, —
И келья одинокая моя
Вновь излучает свой незримый свет.

И вновь тебе фиалки я несу…

Арчил Сулакаури
(1927–1997)
***
Вот мысль моя — она, как кольца дыма,
Струится тихо в небосвод ночной:
На этой жить земле необходимо
Мне; этой стать землей, а не иной…

И смех мой ей принадлежит, и слезы.
Землею этой мне десятки лет
Идти сквозь ливни, сквозь туман и грозы;
И лишь на ней я встречу свой рассвет.

С землею этой вместе к общей цели
И мой кораблик должен я вести,
И пить росу, и побеждать метели;
И лишь на ней закат свой обрести.

И снова дым ползет наверх струею…
Мне далеко еще до тьмы ночной;
Но стать хочу я этою землею,
Да, этою — и никакой иной!

Мухран Мачавариани
(1929–2010)
***
Столько отважных мужей вечным уснули сном, —
Кто среди тех, что умрут еще, с ними сравнится?
И все же сейчас моя скорбь — не столько о том,
Что свершилось уже,
Столько о том, что свершится…

Из немецкой поэзии
Райнер Мария Рильке
(1875–1926)
***
Ты будущее, утренний восход
над берегами вечности. И Ты —
крик петушиный, что уже вот-вот
ночь времени горласто разорвет,
роса, заутреня, небесный свод,
пришелец, мать и смерть.

Из темноты
Твой вечно изменяющийся лик
склоняется над судьбами племен.
Ты не оплакан, не превознесен
и не описан тысячами книг.

Ты — сущность всех предметов бытия,
держащая в секрете облик свой.
И для всего на свете Ты — другой;
ладье Ты — берег, а земле — ладья.

***
Слово страж предутреннего дола,
Стерегущий тишину полей,
Я — земля в руке Твоей тяжелой,
Господи, и ночь в ночи Твоей.

Я — весна и виноградник горный,
Пашня, старый яблоневый сад,
Дерево, чьи вековые корни
Каменную грудь земли разят.

И уже в ветвях, благоухая,
Ночь встает. Без сна гляжу во мглу:
Это в соках мощь Твоя живая
Вверх идет по моему стволу.

***
Плеск родника о камни,
горы, день и дорогу
старческими руками
я возвращаю Богу.

И это — круг бытия.

В мартовском ветре звонком
слыша и взлет, и паденье,
После любого прозренья
был я опять ребенком

и чувствовал: знаю я!

Да, я знаю, что время —
в сути и росте слова.
Зрелости каждой основа —
первоначальное семя,

в котором грядущее спит.

А слово встает все выше,
чтоб с ветром и далью слиться
и, не иссякая, длиться —
Бог это слово слышит;

и время оно победит.

Вольфганг Борет
(1921–1947)
Попробуй

Встань под дождь. Покинув дом,
сверь себя с ночным дождем.
Сам себя как дождь пролей
и попробуй быть добрей.

Встань под ветер поутру.
Стань ребенком на ветру.
Ветру грудь раскрыть сумей
и попробуй быть добрей.

Встань в огонь и победи
страх пред ним, и полюби
жар, и сердце им согрей,
и попробуй быть добрей.

В Гамбурге
Ночь в Гамбурге, она —
не та, что в прочих странах,
не синяя сестра.
Ночь в Гамбурге сера
и тянется в дожде, в туманах
без сна.

Ночь в Гамбурге живет
во тьме таверн портовых
и плеском легких юбок
своих зовет
туда, где на скамьях дубовых
поют и любят.

Ночь в Гамбурге — над ней
Не зарыдает соловей
из чащи сада.
Здесь от тоски —
лишь дальних кораблей гудки
отрада.

Дневники (фрагменты)

30.1.1957

<…> Статья Блока об Аполлоне[1] меня поразила: видно, что его ненависть к Белинскому и Добролюбову — не обмолвка, а многолетнее мировоззрение, очень, впрочем, вяжущееся с тем, что и мы о нем знаем; и ведь в институтах про это не рассказывают! А ведь это вовсе не то, что какие-нибудь «Дачники». Поразительно все это. Все великие, все народные, все прогрессивные… <…>

12.8.

<…> Только что в Москве кончился фестиваль. Тоже, по существу, нигде не был и ничего не видел. Смотрел одну итальянскую картину (Il tutu), был раз на худ. выставке в ЦПКиО, где происходит жаркая ругань между немногочисленными формалистами и свирепыми поборниками реализма в живописи. Там выставлена куча вполне абстрактных вещей, виденных мною, как и остальными посетителями, впервые в жизни. Возможности этого рода удивительны и безграничны.

Помимо этого был в Музее Скрябина в официальном качестве, когда там играл В.В. Софроницкий для многочисленных гостей. Старый колдун был в ударе («наш папа сегодня молодец», — с гордостью сказала мне его невестка Ирина Ивановна; муж у нее, впрочем, совсем скучный). Гости были всякие, в том числе — потрясающая девица из Парижа (кончает консерваторию), привлекшая к себе всеобщее вниманье, потом еще одна — проще, но чище на вид; старик бельгиец (профессор), знавший Скрябина что-то году в 06 или 07-м; с ним ужасно неучтиво обращался его гид (гад!). Все это в общем было грустно. Где-то в середине 3-й сонаты я обвел глазами собравшихся и вдруг подумал: пройдет неделя, все они разъедутся по своим Парижам, Амстердамам, Женевам, для них все это ничего не значит.

В последние дни мне везет на встречных красавиц. С неделю назад вечером в поезде вдруг увидел умопомрачительное девичье лицо, т. е. совсем не девичье, а юноши; вероятно, именно поэтому юбка, надетая на ней, была несравнима ни с одной другой. Черт его знает, вероятно, это какая-нибудь высшая раса. Голос ее также удивителен (кажется, она сочувствовала моему зубу, тогда как раз некстати и разболевшемуся). Парень, ехавший с ней (судя по кольцу, муж) очень обыкновенный; но светлей ее лица трудно вообразить — и именно потому, что не баба, а мальчик. Стриндберга[2] что ли начитался? <…>

О моих встречах с Э.М.[3] я здесь писать не буду — слишком они меня взволновали и слишком, вероятно, поздно уже все это, чтоб на деле (не на 3 дня!) что-то изменить в моем паскудном облике. <…>

В мае — начале июня был Маргвели[4] в Москве, мы славно кирнули у него в номере в «Ленинградской», потом я заходил к некой Твалтвадзе[5] на Б. Садовой, кстати, видел там (в журнале მნათობი[6]) поразительные стихи. Посреди грузинской статьи, ничуть для меня непонятной, вдруг цитата по-русски, строк 20–25. Первые 3–4 из них показались мне совершенным бредом, потом я чуть не вскрикнул и бросился разбирать по складам заглавие и первые строчки коротенькой, на 3 странички статьи, зная уже, что вот-вот раздастся это звенящее, спелое, ни на что не похожее имя: რაინერ მარია რილკე[7]. Так оно и оказалось. <…>

13.9

Я ленюсь писать сюда, неделями собираюсь — а ведь это тоже работа, творчество, т. е. любовь к коему надлежит воспитывать в себе неукоснительно. <…>

Октавы 31.12.44. (и эта ночь,… сила — путь определила etc. Две женщины — одна, другая. Шорох шелков, вино, «Сентиментальный вальс». Луна за окном. Ленинград.

À la Фет, Полонский (воспоминания о молодости, «латинская грамматика и лень»).

Моя дорога — в тишине. Я мог бы носиться по горам и морям, в поездах и самолетах etc., но я живу в тишине и гляжу.

Эти дни читал в Unità и Humanité[8] о Fr. Sagan[9] Ей 22 года. Слава. Тема славы и тишины вообще, их равенство, близость и взаимопониманье родственное. <…>

Недели 3 назад я прочел предисловие Паустовского к новому однотомнику Грина (очерк старый, я его читал уж не раз), там первая фраза, что А.С. Грин умер в 1932 г. в городке Старый Крым, заросшем ореховыми деревьями. В ту же ночь я увидел его (т. е. Старый Крым) во сне, а на следующий день мне так вдруг захотелось жить тихо и анонимно на юге, у моря, чтоб магнолии какие-либо, тоже для стихов. Поля etc… Это романтизм худшего класса: трудно представить себе жизнь более безымянную, чем моя сейчас. Меж тем все видишь себя в центре чего-то такого: это, конечно, не потому, что живешь в Лосиной, а работаешь у Белорусского вокзала, а — «потому, что ты — это ты». То же будет и в Старом Крыму.

Все же с удовольствием посмотрел бы этот городок и могилу Грина. (К нему самому, впрочем, я вполне равнодушен — разлюбил бирюльки). Или — Тифлис, также часто снящийся мне теперь по ночам, каменные тротуары — ул. Ниношвили (ведь не асфальт!) и ее деревья… и Мцхет м. б. и все прочее. И ул. Камо! Тбилиси осенью. Надо в дорогу!

18.9.

<…> «Инферно» Стриндберга — удивительная книга. По сравнению с этим «Записки сумасшедшего» (гоголевские) — смешной водевиль; впрочем, ведь так они, вероятно, и были задуманы. Стриндберг — странный писатель, у него много совершенно необыкновенного, но притом незаметного, ничуть не бросающегося в глаза, и надо хорошо в него войти, чтоб увидеть, что это не Золя и не Боборыкин[10].

Он учит вниманию (как и всякий сосредоточенный человек). Я еду, скажем, в метро. Какое мое отношение к нему? С первого взгляда кажется — никакое. Это не так. Отношение это — как к транспорту. Литературе с ним (подобным отношеньем) делать нечего (когда же она его все-таки усваивает, то и получается Боборыкин или Юр. Трифонов[11]). Литература начинается с того, что к предмету (какому-либо) подходишь внимательней, чем он стоит сам по себе, т. е. чем стоит его бытовая функция, т. е. чем привык относиться к нему обыватель в быту.

(Не потому ли писатели так много пишут о т. н. пустяках и столь часто добиваются при этом подлинных удач? Не потому ли нехороша в литературе чрезмерная идейность? Не потому ли поэзия должна быть глуповата?)

Итак, литература — это прежде всего повышенное внимание.

Отсюда — роль очерка как второй (наряду с рассказом) основы прозы. Правда, это возникает поздней. Бальзак с его описаниями идет после Лесажа[12], Толстой (тем более — Горький) — после «Капитанской дочки». Пруст — еще поздней.

Обо всем этом я задумался подробно сейчас, а в зачатке — читая очерки, эссе, этюды о кладбище в Париже (Kirchhofstudien — так и называется) в “Inferno”.

12.10.<…>

Письма Пушкина (фотокопии).

Стихи: Все начиналось

< нрзб.>

Я слышу шелест апельсинных рощ

и дальний гром

В эти месяцы под серым небом

Я не призрак, не дым и не тень

Моя любовь (экзерсис)

И все повторится снова

Эти спящие реки

Иди сюда, к окну

Поезд уходит в 5[13]

Странно, в жизни как будто ничего не происходит (все течет, ничего не меняется, см. Гераклита) — а оглянешься года на 2–3 назад — и целые тома можно писать. И вот ведь что: такой подход (мемуарный) прямо противоположен «закону повышенного внимания» (см. 18.9). Значит, дело не во внимании, а в остранении[14] вообще, т. е. в иной (большей или меньшей — неважно), чем в быту, плотности жизненного пласта?

А может быть, это только кажется, что обо всем этом легко писать? Впрочем, и это кажущееся даже ощущение уже о чем-то говорит.

Из старых записей (с 1951 г.)

Искусство как познание (то-то обладает такими-то свойствами). Искусство как идея устойчивой формы.

Порядок и хаос (т. е. дух и плоть).

Заготовки (для прозы):

а) люди (характеры и внешности),

б) переживанья (т. е. воспоминанья), лирические образы,

в) обряды (типические) — собранья etc.,

г) идеи, разное.

Вспоминать как постоянное занятие.

Образ (художественный): не есть ли это упрощение действительности? Т. е. то же, но при меньших частностях. Kunst = Natur–х[15], как говорил кто-то из немцев или «Я беру камень и снимаю с него все лишнее», — как говаривал Роден[16].

Или — наоборот? Вымысел доказывается бытом? К совсем нереальному прибавляется что-то из жизни для убедительности?

Бальзак — писатель тенденциозный, и это часто скучно, но у него тенденция не общеизвестно-газетная, а своя личная, т. е. более своеобразная. Voilà une différence[17]. Он же чуть ли не первым открыл, что судьба персонажа может как-то определяться историей (NN в 1793 г. делал то-то, а в 1804 г. — то-то).

Вообще, контраст личного и общего — один из самых эффектных (в романе) — надо лишь как следует написать личное. Скажем, война и Ясная Поляна (как она называется в «Войне и мире»?), тишина «во глубине России» (на этом стихи Некрасова «В столице шум, гремят витии», но у него это эскизно, не раскрыто, что в стихах, впрочем, и невозможно — еще такой объем).

Рамки у французских рассказчиков (Мериме, Мопассан etc).

Акаций-вакаций. Тишь-простишь.

Надо себя воспитывать (à la Чехов). В том числе — и внешний образ — заучивать его надо. Как музыку, как язык. <…>

25.10.

Распад литературы на прозу и лирику соответствует отделению музыки от драмы (распад первобытного синкретизма, дифференциация).

Роман «Ночь в Москве» (о том-сем), пейзаж — лед, ночь etc. Пл. Дзержинского (также заглавие).

Москва летом. Палатки — воды с сиропом. Очерки московских сезонов вообще.

Настроения, впечатления, лирика всевозможная — это и есть содержание, объем (а не голая фабулистика à la «Одиссей»). <…>

Вступленье в стихах (м.б. даже к прозе) à la Спекторский — что я узнал из бумаг в те годы.

Мое пробуждение в ночь на 22 сентября 51 г. (так кажется): вдруг подумал о смерти. Это было очень страшно. За несколько месяцев до этого (5.1.51?) умерла Н.В. — но тогда я не почувствовал этого так.

Весной 52 г. я впервые начал заниматься итальянским, тогда же я впервые задумался как следует над тем (не помню в какой уж связи), что на одном здравом смысле далеко не уедешь. И — о Руси.

Никольская. Конспирация etc. По-французски в троллейбусе говорить было нельзя, задавать вопросы докладчику по современной западной литературе тоже. Конечно, я был молод, многого не понимал, не умел, — но все же страшное, вправду, было время.

2.11.

<…> Современные религии (в отличие от прежних) захватывают и определяют всего человека целиком. В этом и состоит их тяжесть, что нет ничего на свете, к чему они были бы безразличны, не определяли точку зрения заранее.

7.11.

<…> В августе 54 г. на Пятницкой я как-то увидел во сне совершенно голубое небо, начинающую желтеть листву, тихую, ясную воду — я сразу понял, что это Ленинград, Нева, Летний сад. И мне почему-то показалось, что Витя[18] совсем уж подрос, у него тонкое, простое и открытое лицо, и он хорошо говорит по-французски. И я вспоминаю почему-то при этом Ахматову, какие-то хорошие стихи, величественную Гринберг[19]. (Б. рассказывала мне, как она по-матерински утешала ее в фойе ленинградской консерватории от мысли о своем бессилии); и на несколько секунд меня вдруг захлестнуло ощущение какого-то абсолютного счастья, подобно которому я помню очень мало (разве только иногда во время музыки). Величественное аристократическое материнство. <…>

25.12.

4-й день я в Тбилиси. Это так, как я и думал, т. е. совершенно непохоже на сны, неоднократно снившиеся мне за эти 12 лет, непохоже и на многое из того, чего ждал. Или я настолько уж опустел внутри? Кругом обычный город, не слишком большой и порядком провинциальный, и близость моя к этим стенам, деревьям и черепицам — лишь пространственная. Моя молодость, которая, как я ожидал, набросится на меня из первой же подворотни и будет звать, требовать, может быть, даже мучить, но, во всяком случае, не глядеть сбоку ленивыми, заспанными глазами — она вообще где-то в отъезде, в командировке. Я слышу ее редко, может быть, в общей сложности, минут по 15 в день, да и то словно по телефону. Я не знаю, огорчаться ли этому или радоваться, что этот, в общем, почти смертельный эксперимент (разумею свою поездку) осуществился так безобидно и безнаказанно.

С месяц назад передо мной вертелись стихи, которые я не записал (китайгородских стен — взамен). Второе — это четырехстопный ямб «Грузия», пришедший мне в голову в утро приезда.

Обветренные черепицы,

На желтых стенах пятна хвой.

Да……………сниться.

……………………твой!

Напевно, по-блоковски (т. е. с внутренним электричеством).

Дальше: с небосклона — определенно.<…>

26.12.

Летом 50-го года я увлекся 2-й частью «Фауста», сделал много набросков к различным кускам. Вот 1-я сцена. С Б.Л.[20] ее, конечно, не сравнить; но все же это сделано совсем иначе[21].

Тут много глупости, но есть какая-то заявка на чистоту и торжественность, о которых я мечтал; затем — синтаксис терцины (хоть и порядком монотонный).<…>

27.10.1958

28 августа, кажется, я переписывал Рильке и подумал о том, как мне, в сущности, легко жить. Но надо быть последовательней в этом, упрямей. А об этой комнате летом я размечтался — м. б. потому все так и получилось. Надо быть больше, надо и мысли иметь крупнее — иначе нельзя жить. То же и служебные глупости всякие.

Летом доставал (в муз. реконструкции) письма и воспоминания Чайковского, Скрябина и т. д. Как все это интересно! Но это надо уметь откладывать, это очень важно. Главное — свобода.

20.11.

Нет ничего, от чего нельзя было бы отказаться. Все синие птицы утром черны. (То же, вероятно, и с шизофренической потребностью быть там, где тебя нет. Как трудно быть рабом настроений — романтических иллюзий всевозможных и т. д. Надо от них избавляться, не мечтать о дорогах, дамах и т. д. На месте жить своей, реальной жизнью).

Почему Гоген уехал на Таити? У него не было жилплощади в Париже?

[16.11.] очередь за керосином, мысли о Стейнбеке[22].

27.12. <…>

Вчера концерт: 6 симфония Мясковского и 2 концерт Рахманинова — Мария Гринберг. Последняя встряхнула меня всего, как в молодости. Мне вдруг захотелось куда-то бежать, звонить, покупать цветы… Боже мой, как мы отвыкли от настоящего искусства, все мы. Этих чиновников во фраках (Государственный симфонический оркестр) было совершенно невозможно слушать рядом с ней, хоть играли они вполне доброкачественно. Если б слушать такое каждый день — раз в 2–3 года это уже не поможет.

30.12.

Любить жизнь, любить все, что видишь, — это значит видеть Душу, скрытую за стеклами восьмиэтажных домов, под мокрыми от дождя мостовыми, в запахах проходных дворов. В молодости мы гораздо ближе к ней, поэтому нам и веселей. Теперь же видеть ее мешает усталость, болячки, самозамыканье от жизни, вызванное всеми этими самыми обстоятельствами (не только усталостью, нищетой и т. д.).

2.2. 1959

«Несть власти…»[23]. Обычно у нас понимают только одну половину этого изречения. <…>

Лишь музыка (никогда живопись) может стоять рядом с соснами на голубом снегу. Особенно если в ней что-то понимаешь (ср. стихи) — не надо этого бояться. <…>

27.2.

Надо запоминать лица, костюмы, людей, с которыми разговариваешь (очереди и т. п.). <…>

Абсолютно необходимо помнить лишь то, что способствует реальному измененью жизни. Все остальное нужно, но не обязательно, расстраиваться из-за него не надо. Будет другая жизнь, будут другие мысли — много («доверие к жизни»).

Жизнь идет без перерыва. В то время, в те же минуты, когда я сижу в «отделе», кто-то уезжает, кто-то диссертирует, что-то происходит в высоких светлых комнатах всюду.

4.4.

Пустые мечты — это именно «недоверие к жизни», к ее солнцу, ветру, к дорогам. Минута живого ветра больше всего этого (т. е. если б и сбылось). Надо все время помнить о жизни со всем этим.

Жизнь не имеет другой цели кроме себя самой.

Переход к силлабике: стихи твердого метра, но силлабического («огнем моих страстей и водой моих слез»).

Мечта с реалистической мотивировкой — это уже не мечта, а творческая фантазия. Без таковой она бессмысленна и сама не живет (NB). Меж тем «счастье» невозможно (такое). Мечтается только о том, что знаешь (хоть и не лучшем — здесь, то, что видел, украшенно и т. д.) — жизнь не так богата тем, чего не знаешь. <…>

6.4.

<…>Отсутствие чувства значительности себя, своей судьбы — главная причина отсутствия лирики. Настоящий стих — фонетическое отраженье именно этого чувства. Весь же строй нашей жизни внушает человеку ощущенье полной своей ничтожности. «Противовесы» какие-нибудь важны, человек же — тьфу; голос его «тоньше писка»[24]. <…>

Фрагменты из писем разных лет

Лето 1966 г.[25]

Приехал совсем из Цихисдзири в Батуми, ночью уезжаю в Тбилиси. Дома буду 26-го и тут же стану искать Вас. Возможно, даже увидимся раньше, чем придет это письмо. Рувим[26] Ваш просто великолепен. Я даже не думал, что он такой интересный человек.

В доме отдыха было скучно — если не считать моря; а образ жизни какой-то удивительно старомодный, 30-летней давности. <…>

Батуми мне понравился, он тихий и уютный, но здесь, видимо, то же, что по всей Грузии — жить можно только будучи совершенно свободным, т. е. не учась, не работая и т. д. Здесь есть тишина. И ее больше, чем у нас!

17.3.1968 г.

А совет мой тот же, что и всегда, — постарайтесь сократить место идей (всегда в той или иной степени отраженных), и расширить общенье с вещами (простыми и материальными). Будьте внимательней к тротуарам, к тучам, к трамваям, к человеческим лицам (т. е. не на страницах, а на улице!). Постарайтесь меньше думать о том, какая вы несчастная (глядишь — и пройдет это). Будьте к себе суше, критичней (не в том, чтоб самой себя ругать бессмысленно, а в том, чтоб больше от себя требовать).

…Тот же совет и для стихов (совершенно наверняка!). Старайтесь, чтоб в них было как можно меньше существительных абстрактных (страсть, рок, судьба, усталость и пр.), а как можно больше вещественных (снег, троллейбус, фонарь, бульвар и т. д.). В этом смысле очень хорош Бунин (стихи). <…>

Ночью мне приснился сон страшный очень — страшный не сюжетом, а объемом, тяжестью. Очень расплывчатый — проснувшись, я долго не мог понять, что же мне снилось, а потом с испугом понял: приснилась жизнь вообще, вся.

4.6.1968 г.

Читайте книги Ильфа — это как раз то, что Вам надобно сейчас. Отдыхайте как следует. О Сократе, Руссо и задачах самопознания подумаем вместе при встрече.

Не хандрите ни за что — успеете после 43 лет.

Задача же быть собой мне нравится. Но она не так проста, как кажется, и уж вовсе не значит «не лучше — не хуже». Быть ежедневно лучше себя — это только и значит быть собой. По-моему.

<…>

5.8.1970 г.

Вот уже 2-й день, как ты не тут. Мы с Натали[27] долго стояли под дождем на балконе. Глядели, как вы грузились, отруливали и т. д., потом еще долго стояли справа сзади. Потом машина побежала, скрылась, и минуты через 2 с другой стороны поля что-то взлетело и понеслось к Москве. Наверно, все-таки вы; но точно не скажешь.

Дождь моросил весь вечер; вчера день был поприличней, а сегодня с утра опять мерзость — слякоть, холодно, листья падают и совсем уж желтые. Осень и старость.

Я весь в каком-то хаосе сейчас (эти дни т. е.), все время пытаюсь что-то понять, разобраться, определить… Утром и вечером изо всех сил читаю Шопенгауэра, но это как-то не помогает. Ты знаешь, он, наверно, действительно не самый глубокомысленный из всех, кто был — но мудр, толков и от сути сегодняшней культуры неотделим.

Начинала ли «Иосифа»[28] и как он тебе? Мне нет нужды объяснять тебе значение скорости, количества и подробности твоих писем. И как я их жду.

15.8.1970 г.

11-го вечером я поехал к вам. Позвонил, минуту подождал и открыл. В комнате и на кухне был странный порядок; вещи лежали очень аккуратно. Состояние мое объяснить словами нелегко — не знаю, поймешь ли ты? С момента твоего отъезда прошло (тогда) 8 дней. Я ходил по комнате, присел на диван, оглядывал стены. Было очевидно, что не был я в этой комнате не менее 8 лет. Я вспомнил тебя, твои эмоции по поводу «Волшебной горы» и идеи времени и вдруг подумал, что наши обычные жалко-реалистические отговорки, в таких случаях принятые — «кажется, что прошли годы», «как будто вчера было» и т. п. — как они, в сущности, бессмысленны! Почему «кажется»? «Почему как будто»? Значительное большинство всех серьезных философов, когда-либо бывших, не сомневались в том, что время — вещь абсолютно субъективная, духовная и внутренняя, т. е. на самом деле не существующая вовсе. Но если так, если время происходит лишь внутри нас — значит, любые наши ощущенья его количества столь же законны и достоверны, как показания часов и календарей. Т. е., не «кажется» — а разные системы отсчета, вполне, однако, равноправные. По-моему, именно это Томас Манн и подразумевает. Впрочем, Бог с ней, с философией. Деточка, роднулик мой, мне так много надо тебе сказать ничуть не философского — но в письме не напишешь (да и в разговоре есть много, чего словами не передашь). Утешает меня лишь то, что ты умница и сама все прекрасно понимаешь, — понимаешь все, что так хочется сказать тебе, понимаешь, как мне сейчас живется и чувствуется. <…>

Жизнь — это свет и радость. Ничего больше. Искусство тоже. Свет и радость! В этом я никогда в жизни не был так убежден, как сейчас! Хороший мой, самое большое мое счастье (по-моему, я как-то говорил) — это сам факт твоего существованья на свете — что бы ни было кроме и потом. И я тебя благодарю.

19.8 1970 г.

Рад, что тебе нравится «Иосиф». Забавно — я как раз в те дни, когда ты читала пролог его, вспоминал тебя (кажется, об этом тоже уже писал) в связи с концепциями  времени, излагаемыми в “Zauberberg”[29] — и тут получил от тебя «по тому же вопросу». Телепатия какая-то антинаучная! Впрочем, это (т. е. что нравится) иначе и быть не может.

Может быть, все, что там есть, — это и не человек вообще; но человек наш, твой, европейский, моцартовский, вечный и единственный — и раскрытый с художественной, лирической, подсознательной глубиной, ранее, конечно, никому (даже Достоевскому) и не снившейся (а теперь разве что в «8 с половиной»[30]. Как же это может не восхищать?

Лето 1971 г.

Готовой другой жизни не будет никогда — всегда будет только процесс ее осуществления, борьба за… (видишь, какие уже слова дурацкие?) и т. д. Это будет процессом, стремленьем, борьбой и тогда, когда поверхностному наблюдателю покажется, что все наши вопросы уж вроде и решены! Мне ли тебе это объяснять?

12.8.1985 г.

Заенька, мне очень скучно без тебя и Танюшки, вы у меня ведь одни! Я часами смотрю на ее карточки, как-то даже не верится, что у меня такая чудесная доченька.

Друзья и собратья по перу о Борисе Резникове

 Гия Маргвелашвили. «Свидетельствует вещий знак…»[31]

…Мой ровесник Борис Резников и вдвое младше его Илья Дадашидзе упорно предпочитали выдерживать свои стихи и читать их лишь в узком кругу, не отказываясь от периодической в первом случае и постоянной во втором переводческой работы.

Борис Резников стал в свое время одним из лучших переводчиков Акакия Церетели, Рильке, Бехера, Борхерта, а совсем недавно — Галактиона Табидзе, Реваза Маргиани, Анны Каландадзе, Арчила Сулакаури, Мухрана Мачавариани, Отара Чиладзе. Совершенно незаурядный поэтический дар его чувствуется и в горсточке предлагаемых нами читателю стихов, и в его новых переводах из Рильке, где русское слово настолько слилось с духом первоисточника, что мы подключили и эти стихи к подборке Бориса Резникова, пометив, следуя славной традиции, в заголовке — «Из Рильке»… «Так начинают жить стихом», — сказал когда-то поэт[32], неправдоподобная и как бы врожденная близость к которому Бориса Резникова ощущались нами изначально; и мы со вздохом облегчения можем повторить теперь, когда настал конец нестерпимому — самому себе предписанному — перерыву в его творчестве: так продолжают жить стихом! И как приятно сознавать, что Бориса Резникова вернула к стихам грузинская поэзия.

Письмо Отара Чиладзе Ветте Островской

Я не только любил Бориса как верного, чуткого друга, но и чрезмерно уважал как прекрасного писателя, образцового интеллигента и, что самое главное, совершенного человека.

Более того, по-моему, в нашей сегодняшней действительности Борис являлся исключением прежде всего своими особо обостренными, но абсолютно незамаскированными человеческими качествами. Его доброта стояла чуть выше, чем общая, обыденная доброта. Также превышала «норму» и его честность, его отзывчивость, его дар понимать и прощать…

С глубочайшим уважением

Отар Чиладзе

18 февраля 1989 г.

Послесловие

Леа Алон (Гринберг)

«Так начинают жить стихом…»

Эта прекрасно изданная книга «И что-то в бытии поняв… Стихи Переводы. Дневники» открыла мне незнакомое имя ― Борис Резников.

В первых строках предисловия Р. Островская пишет:

«Литературное наследие Бориса (Исидора) Резникова очевидно не соответствует масштабам его дарования и мастерства. Многое осталось невоплощённым, незавершённым, забытым, утраченным».

Знакомясь с книгой, переходя от стихов, им написанных, к поэтическим и прозаическим переводам, дневникам, письмам, не соглашаюсь с автором этих строк: дарование Бориса Резникова ты чувствуешь сразу. Порой так немного нужно, чтобы ощутить истинный талант. Конечно, жаль того, что осталось невоплощённым, но и того, что сохранено достаточно, чтобы оценить истинный талант.

Экзерсис

Моя любовь–широкий взмах
Раскованной руки.
Моя любовь―закат в горах
И утро у реки.
…………………………………………….
Моя любовь–прохлада рощ.
Степной широкий шлях,
Холодный августовский дождь
И зрелый хлеб в полях.

Только художник, тонко чувствующий окружающий его мир, мог так передать состояние своей души. Какая в его словах свобода, лёгкость дыхания, свет.

Или это восьмистишие, несущее грусть расставания.

На земле, в ночной туман одетой,
В городах, ещё объятых сном,
Выходя в дорогу до рассвета,
Мы навеки покидали дом.

И доныне нам ночами снится,
Как в порывах ветра и дождя
Мы теряли имена и лица,
В темноту ночную уходя.

Вчитываюсь в строки стихов незнакомого автора, и образ его словно проступает из небытия. Образ не физический ― духовный. Душу вещей он искал во всём. Был строг к себе. Ко времени. К слову. Его требовательность к слову, отточенность мысли покоряет. Не случайно, в поэме: «Начал начало», написанной в 1943 году, он поёт гимн слову:

Завещанное дедам от богов,
В столетьях внуки повторяли снова…

И сказано: вначале был глагол,
Всесильное, Всезнающее слово.

Оно в предел поставлено вещам;
Все ― из него и всё к нему стремится;

Оно стоит в начале всех начал ―
Земных предметов мера и граница.

И я понимаю, почему так много осталось нерождённым, не отданным на суд читателю. Требовательность к себе не позволяла публиковать то, что он считал несозревшим.

Стих лишь тогда завершён, когда он несёт отголосок души его писавшего.

Эту же мысль выражает переведенное им стихотворение «Об одной книге» Георгия Леонидзе. Вот отрывок из него.

Обветренная черепица
На старых крышах ― пятна хвои
И солнца… И опять мне снится
Тот мандарин на мостовой,

И твой спокойный взгляд, и странной
Печали миг, и свет в окне
На набережной, где платаны ―
И те забыли обо мне.

Почувствовать личность Бориса Резникова, понять его помогают дневники. Я люблю читать дневники.

Дневники ― это, когда ты наедине с собой. Ты не думаешь, что когда-то кто-то прочтёт твои строки. Это только твоё. Словно внутренний прибой. Что-то ведёт твою мысль, твоё чувство. Но вот они напечатаны. И ты читаешь их и чувствуешь биение чьего-то сердца.

Январь. 1957 год

«…Две вещи, о которых больше всего думал в ночь на 1957 год:

  1. Жить легче надо ― т. е есть не жалеть о прошлом, не ныть в настоящем, не паниковать о будущем. И читать больше хороших стихов. <…>

2. Работать и заботиться о людях ― ближних и дальних ― не по пустякам и бессмыслице, а всерьёз.

<…>

1958 год 30.12. …Любить жизнь. Любить всё, что видишь ― это значит видеть Душу, скрытую за стёклами восьмиэтажных домов, под мокрыми от дождя мостовыми, в запахах проходных дворов…

1959 год

2.2. …Лишь музыка (никогда живопись) может стоять рядом с соснами на голубом снегу. Особенно, если в ней что-то понимаешь ― не надо этого бояться.

Читаю эти строки и кажется мне, что присутствую при рождении стиха.

4.4. Пустые мечты ― это именно «недоверие к жизни», к её солнцу, ветру, к дорогам. Минута живого ветра больше всего этого <…>. Надо всё время помнить о жизни со всем этим»

Жизнь не имеет другой цели, кроме себя самой».

«Год назад я вернулся из Тбилиси духовно помолодевшим ― и с тех пор всё думаю о возобновлении связи с ним».

Грузия ― его любовь. Её он считал своей родиной, хотя родился в Ростове-на Дону. Всё в ней замечает его взгляд, всё остаётся в памяти: и удивительная гармония старых гористых переулков, и быстрый бег горной речки, и пашня, и яблоневый сад.

Обветренная черепица
На старых крышах ― пятна хвои
И солнца… И опять мне снится
Тот мандарин на мостовой,

И твой спокойный взгляд, и странной
Печали миг, и свет в окне
На набережной, где платаны ―
И те забыли обо мне.

Стихи о Тбилиси как вздох тоски, как выражение любви и памяти о прекрасных мгновениях жизни.

И вновь на крыши тяжесть гор легла,
И линии по-флорентийски чётки;
И вновь ― конические купала
И выгнутые белые решётки.

И пианино в низеньком окне,
И тёплый воздух, пахнущий черешней,
И тёмная афиша на стене:
Ойдипус-царь, старинный житель здешний…

Школа, в которой он учился, приобщала к европейской культуре. И сегодня трудно представить его творчество без переводов с немецкого и грузинского языка.

Известный грузинский критик и переводчик Гия Маргвелашвили в статье «Свидетельствует вещий знак…» очень поэтично пишет о нём, как о переводчике и поэте:

«Борис Резников стал в своё время одним из лучших переводчиков Акакия Церетели, Рильке, Бехера, Борхерта, а совсем недавно Галактиона Табидзе, Реваза Маргиани, Анны Каландадзе, Арчила Сулакаури, Мухрана Мачавариани, Отара Чиладзе… Совершенно незаурядный поэтический дар его чувствуется <…> и в его новых переводах из Рильке, где русское слово настолько слилось с духом первоисточника, что мы подключили и эти стихи к подборке Бориса Резникова, пометив, следуя славной традиции, в заголовке ― Из Рильке″…

‶Так начинают жить стихом″, ― сказал когда-то поэт, неправдоподобная и как бы врождённая близость к которому Бориса Резникова ощущалась нами изначально…»

Читаю переводы стихов. Неожиданно для себя вновь и вновь возвращаюсь к одному стихотворению. Ещё не зная, кто автор.

Слово страж предутреннего дола,
Стерегущий тишину полей,
Я ― земля в руке Твоей тяжёлой,
Господи, и ночь в ночи Твоей.
………………………………………………..
И уже в ветвях, благоухая,
Ночь встаёт. Без сна гляжу во мглу:
Это в соках мощь Твоя живая
Вверх идёт по моему стволу.

Лишь позже открою, что это Рильке. И задумаюсь: «Как душа одного поэта находит другого и даёт ему творческий импульс?».

«Так начинают жить стихом», ― сказал Пастернак. Борис Резников мог бы добавить: «Отдавая ему свою душу».

Ссылки и примечания

1Борис Резников. «И что-то в бытии поняв…». Москва. Водолей. 2019.

2Владимир Леонович (1933–2014) — русский поэт.

Манон Леско — героиня романа «История кавалера де Грие и Манон Леско» аббата Прево.

4 Стихотворение посвящено судьбе Ольги Окуджава, жены поэта.

 [1] А. Блок. «Судьба Аполлона Григорьева».

[2] Август Стриндберг (1849–1912) — шведский писатель, драматург.

[3] Речь идет о встречах с вернувшейся после ссылки Эллой Маркман, близком друге.

[4] Георгий Маргвелашвили (1923–1989) — литературный критик, переводчик, близкий друг.

[5] Фатьма Твалтвадзе — переводчица с грузинского языка.

[6] Мнатоби («Светоч») — грузинский общественно-политический и литературно-художественный ежемесячный журнал.

[7] Райнер Мария Рильке.

[8] Итальянская и французская коммунистические газеты.

[9] Франсуаза Саган (1935–2004) — французская писательница, драматург.

[10] Петр Боборыкин (1836–1921) — русский писатель, публицист.

[11] Трифонов к 1957 году еще не написал те произведения, которые сделали его любимым писателем интеллигенции.

[12] Ален Рене Лесаж (1668–1747) — французский сатирик и романист.

[13] Из всех этих стихотворений сохранились только «Я слышу шелест апельсинных рощ» и «Моя любовь (экзерсис)», опубликованные в этой книге.

[14] Остранение — термин, введенный В. Шкловским.

[15] Искусство = природа–х.

[16] Высказывание первоначально принадлежит Микеланджело, но оно неоднократно повторялось Роденом. Более известный перевод: «Я беру камень и отсекаю все лишнее».

[17] Вот в чем различие.

[18] Сын от первого брака.

[19] Мария Гринберг (1908–1978) — российская пианистка и преподаватель.

[20] С переводом Б.Л. Пастернака.

[21] Далее в дневнике идет фрагмент из «Фауста» Гете в переводе Б.Р. (см. в разделе «Переводы»).

[22] Джон Стейнбек (1902–1968) — американский писатель.

[23] «Несть бо власть, аще не от Бога, сущия же власти от Бога учинены суть». Из Послания апостола Павла к Римлянам (Новый Завет).

[24] Владимир Маяковский.

[25] Точную дату не удалось установить.

[26] Рувим Островский — пианист, профессор Московской консерватории. Тогда ему было 3 года.

[27] Наташа Шамина.

[28] Томас Манн. «Иосиф и его братья».

[29] Томас Манн. «Волшебная гора».

[30] Фильм Ф. Феллини.

[31] Из вступительной статьи к подборке стихов под рубрикой «Свидетельствует вещий знак», Литературная Грузия» № 8, 1977 г.

[32] Б.Л. Пастернак.

Share

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

AlphaOmega Captcha Mathematica  –  Do the Math
     
 
В окошко капчи (AlphaOmega Captcha Mathematica) сверху следует вводить РЕЗУЛЬТАТ предложенного математического действия